Тильда - Арбенина Диана Сергеевна 5 стр.


Поехал к другу, позырил себя юного на фотах, потискал собаку, уехал.

В 1.30 сел в паровоз, нахамил проводнице, хотел переодеть трусняки с изнанки. Передумал.

Вставил кулак в подушку, лег, позырил мертвую черную плазму, вбитую в стенку СВ, уснул.

Я вот не пойму: какого хуя надо жаться над отпущенным сроком здесь, на земле, и пытаться давить из жизни сок, когда она этого, хоть ты конем ебись, в такие вот воскресенья не хочет? Вот нахуя все это было делать???

Вот зачем, скажите мне, пожалуйста, надо было делать все это, если хотелось одного: свалить из этого долбаного самого любимого города в мире уже окончательно навсегда или выкинуть билет в урну на Невском и забыть, где живут вокзалы?

До Семиной свадьбы оставалось двадцать три дня. До смерти Семы оставалось тридцать.

2009

Эра печатного слова

Наступила эра печатного слова и время весны. И мне хотелось писать или просто выводить буквы на листе бумаги

В то время люди, которых я знал и которые знали меня, потеряли свои имена и стали называться просто людьми. Меня это вполне удовлетворялоя вконец истрепался ими, а их такое обращение ничуть не оскорбляло, им было все равно.

Я рано ложился спать в ту пору. Чуть только сумерки сгущались синевой над крышей моего дома, я выключал свет и, впустив синеву в свои четыре стены, аккуратно ложился на тахту и закрывал глаза. Я любил и умел мечтать.

В ту пору я был уверен, что зима скоро закончится, что наступающая весна принесет только спокойствие моей истрепанной душе, что все возможные отношения с людьми, исчерпаны. Впрочем, что толку себя обманывать? Весь мир, и город, и время года, и лицавсе собралось в одном человеке. Он держал ключ от всех замков. А я любил его. В конце зимы нам уже действительно НЕЧЕГО было сделать друг для друга. Мы осознавали, что нашими словами, и только ими, дело не сдвинется с мертвой точки, а действий не могло быть. Их вообще не существовало. Я спасался от тоски, наводимой этими словами, только тем, что выписывал на бумаге абзацы наших разговоров, переведенных в повествование из диалогов, что в известной степени обесцвечивало их, успокаивая меня и делая едва понятным для постороннего.

Потом, в апреле, я бросил писать и просто ложился спать. Пытаясь тем самым спастись от воспоминаний и страхов предстоящей ночи.

Я звал его.

1994

Охота купаться

 А, вон и новенький чешет,  сказал Павлик и сплюнул.

Мы лежали на песке: Павлик, Фима, Олег и я.

В Севастополь прикатило лето. Солнце начинало печь с половины десятого, школа закончилась, и я наконец-то просыпался сам, а не силою пинков и мерзкой, будто потной воды из бабушкиного рта.

Обычно мы собирались на балке, загорали, купались, лениво убивали время. Балка была на окраине города, сразу за кургузыми огородами горожан. Горожане в подавляющем большинстве своем огороды эти ненавидели и забрасывали. Отчего вся местность приобретала вид старого сельского кладбища, где, спохватившись лет через шесть-семь после смерти отца, прикатишь на каком-нибудь раздолбанном «Ниссане» с чахлыми гвоздиками в кульке, вознамерившись отдать сыновний долг, а даже могилки не отыщешь, опоздалвсе поросло бурьяном.

Нам это было на руку. К полудню хотелось есть, и мы снаряжали двух гонцов на поиски картошки. Обычно они возвращались с хорошей добычей. Картошка каким-то чудесным образом плевала на нелюбовь граждан и росла сама по себе, наслаждаясь вороньем, гнильем и нашими набегами.

Мы разводили костерок, Павлик доставал чекушку водки «Флотилия» и буханку хлеба. Мы дожидались первых картофелин, разламывали их, я доставал соль, передавал по кругу, и, смачно посолив хлеб и печеные картофельные кожурки, Павлик говорил: «Ну, братва, будем!» После него выпивали все и минут через пять начинали ржать, над всем.

Спроси меня о причине радостине скажу. Причины скорее всего не было. Это было туповатое хмельное пацанское веселье в разгар долгожданных каникул, которые к тому же были последними в нашей школьной жизни. Над конкретными причинами не задумывался никто из нас. Мы просто лежали на песке, за плечами шумело звериное море, и солнце смотрело на наши чумазые счастливые рожи.

 Что он делает здесь, интересно?  Павлик прищурился и внимательно следил за приближением новенького.

 Погулять вышел, может,  предположил Олег.

 Ладно тебе. Он, кроме хобзы, нигде не бывает. Зубрила.

 Олежка, дай сигу, а.  Павлик закурил.  Паца, а как его зовут, забыл.

 Давид.

 Давид??  Павлик поперхнулся затяжкой.  Давид?? Это ж какое ладное имечко! Жиденок, что ли?

Новенький поравнялся с нами.

 Давид, здорово, Давид!  закричал Павлик.

 Здравствуйте, ребята.

Новенький был обычный. Черноволосый, немного курчавый, с толстой нижней губой, худой, с длинными фалангами пальцев, которыми он то и дело поправлял очки.

 Гуляешь?

 Да вот, развеяться вышел,  сказал Давид.

 Ну, как тебе наш город?  поинтересовался Павлик.  Что успел увидеть?

 Хороший город. Море

 Ну, море-то оно и в Африке море. Че видел, спрашиваю?

 Был с мамой в горпарке, по магазинам ходили на проспекте.

 По магазинам ходили, говоришь? С мамой? а че не с папой?  Павлик нахмурил лоб в притворной гримасе любопытства.

Фима гоготнул. И тоже закурил.

 Папа у нас не может. Он дома целыми днями работает.

 Рабо-о-о-тает?  протянул Павлик.  И какую работу работает?

 Он ученый, его в Севастополь перевели из Краснодара.

 Ученый, значит. Ученыйхуй перченый.  Павлик щелкнул пеньком сигареты в костер.  А ты, значит, в горсадике мороженое с мамочкой ешь. Да, Давидик?

 Ну, я пошел, ребята. До свидания.  Новенький, почуяв угрозу, явно жалел, что увидел нас, и спешил уйти.

 Нет. Погоди-ка,  сказал я и вскочил.  А тебя как по отчеству?

 Константинович.

 Давид Константинович!  заорал Павлик и тоже вскочил.  А папуКонстантин Моисеевич?

Фима тоже поднялся. И Олег. Теперь мы стояли стеной напротив новенького.

 Ребят, мне идти надо. Я обещал вернуться через час. У нас обед в два.

Уточнять про обед явно не стоило. Павлика перекосило.

 Обед?? Так мы тебя здесь накормим, не парься! Сильно голодный?  Он резко ударил новенького сзади по коленям и толкнул лицом в песок.

 Фима! Родненький! У нас картошечка осталась?

Фима поковырял палкой в костерке.

 Неа. Только водочки чутка на дне и хлебца.

 Дай-ка мне водки,  сказал Павлик.  Вот и обед подоспел, Давидик. Парни, развернули его ко мне!  скомандовал он.

Мы перевернули новенького и пинком усадили.

Черты его лица как-то затвердели, и сам он скукожился от страха и ожидания.

 Водку будешь?  Павлик сделал глоток и протянул чекушку.

Новенький мотнул было головой, но в тот же момент я метнулся к нему и, вцепившись руками в челюсти, разжал их.

 Будешь, Давидик, будешь,  радостно улыбнулся Павлик и влил остатки в щелку перекошенной кулебяки рта.

Новенький не смог проглотить, и струя водки вылилась на колени Павлику.

 Изви

 ни??  заорал Павлик и волчком закружил на песке.  Извини, говоришь? Да за такое не извиняют, козел, а убивают на месте!!

Мои внутренности зажмурились от предвкушения крови, целого океана крови. Я уже представил себе проломленный затылок, слезы и мольбы новенького. Я даже услышал хруст очков под подошвами ботинок и подумал: «Надо бы обуться, чтобы успеть раздавить первому».

Но внезапно наступила тишина.

 Оставьте его, парни,  спокойно сказал Павлик.  Слышь, Давид, а че тебя так назвали, а?

 В честь дедушки,  выдавил новенький.

 А  Павлик подполз на коленях близко к новенькому и стал его разглядывать.  А почему так дедушку звали?

 Не знаю.

 Не знаешь, может, что вы жиды, Давидик?

 Мы не жиды.

 А кто вы, Давидик?  Павлик погладил новенького по щеке. Его пальцы, легко и нежно касаясь кожи, спустились вниз к подбородку и вдруг, моментально превратившись в спрута, мертвой хваткой вцепились в горло.

 Не жиды, сука?? Не жиды?? Тогда кто??

Новенький хрипел, пытаясь освободиться. Мы с Олежкой сзади припирали его спину коленями так крепко, чтобы он не мог двигаться.

Павлик резко убрал руку и дал новенькому звонкую затрещину.

 Кто вы, если не жиды?

 Евреи,  прошептал новенький.

 Паца, они не жиды, а евреи, вы слыхали, а?  Объявил Павлик с каким-то странным удовлетворением и закурил.

 Не жиды, а евреи  повторил он.

Я услышал очередной гогот Фимы, посмотрел на него и внезапно позавидовал. Фима, лениво развалившись у остатков костра, лежал на животе и, будто в кино, подперев голову правой рукой, следил за происходящим.

 Павлик!  крикнул он.  Жидыэто торгаши на рынках, а евреитакие вот писатели, как его папаша.

 Да ладно, Фима!  повернулся к нему Павлик.  Жиды они все. На рынках хоть стоят не прячутся, в открытую дурят, а его папаша еще похлеще жидяра, сидит, гнида, дома, а ему бабосы приносят. Ученый, блядь.

Мне захотелось вина и искупаться. Павлик молча курил. Солнце пекло. Я начал скучать.

 Слушай, жиденок,  сказал Павлик,  слушай меня внимательно. Мы отпустим тебя сейчас, обещаю.

Новенький поднял голову.

 Но! При одном условии!  Торжествующе продолжил Павлик.  Сперва ты трижды скажешь: «Моя матьжидовская сучка, а отецжид-ворюга». Давай. Ну! И идешь обедать.

Фима заржал.

Новенький молчал.

 Ну! Давай! А то я сейчас ждать устану и та-а-акое начнется, жиденок Такую Гоморру с Содомой в твоей Библии вовек не сыщешь.

Новенький молчал.

 Ну!  Павлик хлопнул его по плечу.  Моя матьжидовская сучка, а отецжид-ворюга. Давай. Давай. Не тяни.

 Я купаться хочу,  сказал я.

 Вон, парни купаться хотят. Все тебя ждут, Давидик. Давай.

Я стоял и думал, смог бы я предать своих родителей. Наверное, нет. Но так легко говорить, стоя по другую сторону баррикад. А в подобные истории я никогда не влипал. Национальный вопрос у нас в семье был решен просто и навсегда. Отец, коренной севастопольский моряк, уже списанный на берег, гордился намешанными в нем кровями и в семейные торжества, когда мать отлучалась в кухню, подвыпивший и пунцовый, намекал мне на существование братьев и сестер других оттенков кожи на далеких континентах. Я представлял свою сестру-мулатку и начинал расспрашивать отца, где она и сколько ей лет, но тут возвращалась мать, и отец, мгновенно замолчав, запивал свои откровения водкой. К евреям в доме относились так же, как, скажем, к хохлам, или венграм, или монголам, или французам. Когда заговаривали о них, отец только усмехался, говоря: «Умные, черти! До чего умные!»

 Слушай, жиденок, не тяни, правда. Хуже будет.

 И купаться охота,  сказал я и толкнул его коленом в спину.

Фима поднялся, подошел к нам:

 Парни, как хотите, я уже спекся. Сейчас окунусь и быстро обратно. Он все равно будет сидеть здесь три часа.

 Постой, Фима,  резанул по нему Павлик.  Сейчас скажет, и вместе пойдем.

 Бля ну жду-жду!  сморщился Фима.  Устроили тут кино и немцы.

 Что?  поднял к нему голову Павлик.  Не понял, что?

 Да жду я, жду. Жарко просто.

 Короче, жидяра, говори. Я считаю до трех. раз  Павлик склонился над пепельным новеньким.  Раз

 Моя матьжидовская сучка, отецжид-ворюга,  сказал Давид.

 Сказал!  выдохнул Олег.

 Еще два раза, тварь,  сказал я.

 Моя матьжидовская сучка, отецжид-ворюга,  повторил Давид.

 Все. Вали отсюда,  сказал Павлик.

 А третий раз? Для меня?  завопил Фима.

 Вали отсюда,  повторил Павлик.  Свободен.

Новенький подобрал очки, надел их, поднялся и пошел прочь. Я стал стягивать шорты, готовясь рвануть в спасительную воду.

 Постой,  сказал Павлик и шагнул ко мне. на солнце блеснула сталь «Вальтера».

Павлик вложил пистолет в мою податливую горячую ладонь.

 Стреляй. Давай! Пока не ушел далеко.

Пацаны остолбенело молчали.

 Стреляй. Че, не понял? Быстро! Быстро! Быстро!  заорал Павлик.

Я поднял руку и прицелился. Было нестерпимо жарко. Я очень люблю входить в воду стремительно, лучше всего с какого-нибудь высоченного пирса, чтобы тело, вспоров поверхность соленой морской влаги, испытало мгновенный бешеный восторг. Мама говорит, что я, когда выныриваю, всегда улыбаюсь. Я ей верю. Только когда успевает появиться улыбка, не понимаю. Под водой же улыбаться невозможно!

 Стреляй,  повторил Павлик.

Я совместил мушку с черной курчавой головой новенького и выстрелил. И еще, и еще раз.

Так хотелось купаться, что даже рука не дрожала.

2009

Тильда

1.

Сначала мешали детские голоса в соседском бассейне, потом порезанный палец, а до этого пару дней сровнял с землей джетлаг. И вообще, я же не писатель никакой, я же никакой не писатель. И так быстро уходит лето, и не хочется боли и напрягаться, к тому же я уже не смогу ей помочь. Я уже никогда не смогу ей помочь, и никто не сможет.

Но красный бутон рододендрона на асфальтовой дорожке пасмурным утром, а до этого пятилетний мальчик-альбинос в джиме детского кэмпавсе это знаки знаки знаки, кусающие мою душу и льющие раскаленный кофе в жерло моей совести.

И наступил день. И он сегодня. И сегодня я все-таки все расскажу.

Какого цвета ее волосы? Красные. Белые. Рыжие. Русые. Пшеница. Все будет верно. Коварство красоты. Помню, мы всегда спорили о цвете ее волос, когда, не дай бог, заговаривали о ней вслух. Вслух было не принято. Мы всегда молчали о ней, и произносить вслух ее имя отваживались в крайних случаях. Я произнес ее имя всего один раз. Один-единственный раз в ту ночь, когда сделал такую глупую и наивную попытку все изменить и изменить статус-кво своего детства. Обычно же мы говорили о ней ОНА. ОНА идет. ОНА пришла. ОНА посмотрела. Будто ее имя, ее невероятное имя могло обжечь нам язык, произнеси мы его.

Назад