Глаза Кедроливанского сияли святым восторгом правды, и Трунину становилось стыдно за свое безотчетное беспокойство, которое он испытывал каждый раз, когда его свободомыслящий друг подрывался под один из смутных устоев его Бог весть как сложившегося мировоззрения.
Этонянькины сказки! волновался Кедроливанский. Человек есть существо разумное и потому не должен ничего принимать без логического доказательства!
И Трунин думал с завистью:
«Это оттого, что я мало люблю правду».
В эти мгновения он с тайным содроганием вспоминал слова матери, казавшиеся ему смутным воспоминанием из какого-то далекого, сладостно-мучительного сна:
Мой мальчик, люби правду, одну только правду! Ложь, хотя бы и прекрасная, рано или поздно разобьет твое сердце.
И ему казалось, что он вновь видит ее взор, полный нежности и непонятной тревоги, устремленный ему прямо в сердце.
Однажды Кедроливанский вошел сияющий. Ноздри его крючковатого носа широко раздувались. На лице была написана особенная торжественность.
Господа! произнес он от порога. Я могу сообщить вам интересную новость: Бога не существует.
Мальчики вскочили с своих мест.
Абсолютно нет никакого Бога. Это выдумки жрецов, чтобы держать в повиновении и успешнее грабить народ. Таким образом, мир, в котором мы с вами уже порядочно времени обитаем, управляется без Бога, в силу собственных своих, присущих ему законов. Доказано научно. Вчера у нас говорили семинаристы. Доказал один немец, по имени Кант.
Что это еще за Кант? попробовал скептически осведомиться Ломжин.
Странный вопрос! В Германии живет. Все ниспроверг ничего не оставил. Попы его хуже черта боятся. Мне вчера семинарист Всехсвятский говорил.
Трунин трясся, как в лихорадке.
И очень даже простое доказательство, продолжал Кедроливанский, присаживаясь на кровать с таким видом, как будто хотел сообщить самую пустую и обыкновенную вещь. Мир, допустим, создан Богом, а Бог кем? Если не мог сам собою сотвориться мир, и, поэтому предполагают, что сначала был Бог, то каким же образом мог сотвориться сам собою Бог? Нелепо!
Трунин почувствовал что-то похожее на головокружение. Он встал с своего места, как бы желая возразить что-то. Но, вместо всяких слов, холодный ужас стиснул ему сердце.
Внезапно он понял, что у вселенной нет дна, и от этого зависит все.
Ты что? Испугался? спросил с презрением Кедроливанский, глядя на его побелевшие губы.
Но через мгновение страх, исказивший лицо Трунина, передался и ему. Прошла минута томительного молчания: каждый из мальчиков по-своему переживал свою потерю.
Наконец, Кедроливанский сказал:
Ничего не поделаешь: рано или поздно к этому все равно пришлось бы прийти.
Трунин провел беспокойную ночь. Во сне он все чего-то долго и мучительно искал, и утром поднялся с глухим, болезненным ощущением какой-то невозвратимой потери.
Собственно, он не оттого страдал, что Бога не было. Бога он раньше представлял себе в виде седовласого старца с разведенными благословляющими руками, который был нарисован на потолке в одной церкви, куда его посылали в раннем детстве: Иисус Христос рисовался его воображению не иначе, как иконой Спасителя, в тяжелом, вызолоченном окладе, с темным ликом и мудрено сложенными пальцами правой руки.
Это был маленький язычник, хотя он и вырос в многолюдном городе, сверкавшем бесчисленными позолоченными кровлями храмов, и посещал христианскую школу, где, наверное, объяснялись основы той религии, в которой он вырос.
Ясно, что такая потеря была не особенно жалка. И тем не менее он страшно страдал, страдал оттого, что нарушался покой какой-то самой нежной и тревожной части его души. Раньше она спала, очарованная пустым, ничего не значащим словом. Иногда только она заявляла свои права, но это было глухое, подавленное недовольство. Теперь им овладел внезапный испуг. Все как бы сдвинулось с своего места.
Весь день он боролся с этим новым чувствам. Когда опустились сумерки, он вдруг почувствовал странный холод на сердце, но еще боролся сам с собой. Чем больше сгущалась за окнами тьма, тем сильнее возрастал его безыменный ужас. Наконец, уже лежа в постели, он внезапно почувствовал, что силы его покидают. Горячий пот выступил у него на лбу и ладонях.
Он вскочил, закутался в одеяло и, трясущийся, вошел в кабинет отца.
Тот сидел и что-то, нагнувшись над столом, работал.
Папа! позвал мальчик. Папа!
Голос оборвался в его пересохшем горле.
Отец обернулся, и ему показалось, что он видит перед собою восставшую из гроба покойницу.
Папа, мне страшно! прошептал Трунин.
Что-то екнуло в сердце отца.
Чего же ты боишься, мальчик? спросил он, притягивая его к себе.
Всего, папа! Все мне страшно! Все, все, все!
Его трясло и било в нервном припадке.
Наследственность! вымолвили губы отца роковое слово.
И он с тайным, почти сладостным содроганием обнял его похолодевшее, беспомощное тельце. Ему казалось, что он держит в своих руках ту, которая удалялась навсегда в царство теней. Закрыв глаза, он целовал и прижимал к сердцу эти худенькие члены, бившиеся знакомою дрожью.
И снова, как в былое время, прозвучал его голос, полный нежной ласки:
Сокровище мое, успокойся: ведь я с тобой!
Мальчик поднял веки: он видел перед собой усталые пепельные глаза, с бесконечной тревогой смотревшие в будущее. И страшная тень от чьей-то головы и плеч вырисовывалась на противоположной стене.
Вдруг взгляд его скользнул по окнам и застыл в немом изумлении.
Они глядели на него, как две бездонные, всепоглощающие пропасти, сделанные в их доме; как две черные, бессмысленно зияющие дыры, похожие на пустые впадины черепа.
И сердце Трунина затрепетало, как раненая птица, готовая выпорхнуть из его груди. Невыразимое отвращение сдавило горло.
Папа, спаси меня! прошептал он охрипшим голосом, пряча лицо в манишку отца.
Тот молчал, опустивши голову.
Папа, спусти скорее шторы! вдруг попросил ребенок. Мне страшно, не знаю отчего.
Слепец
Борис был слеп уже полгода. Но каждый раз, просыпаясь, по-прежнему с острою болью вспоминал о постигшем его несчастии. Иногда в эти минуты достаточно было небольшого толчка в виде случайного, болезненного впечатления или воспоминания, чтобы у него родилось почти непреодолимое стремление покончить с собою.
Его спасла любовь к научному мышлению. Правда, он потерял один из органов чувственного восприятия; следовательно, экспериментами он больше заниматься не мог, но разве он мало успел накопить сведений в интересовавшей его области до тех пор, пока бессмысленно опрокинувшаяся банка с азотной кислотой не лишила его зрения?
Так он себя утешал.
Разве до роковой катастрофы он не копил наблюдений, как жадный скряга, вечно отвлекаясь в сторону и желая обнять весь мир? Теперь настало время построения.
Целый мир математических формул жил в его мозгу. Что нужды в том, если для него потух свет дня? Своим умственным оком он пронизывал безвидные бездны эфира, он постигал незримую для чувственных глаз человека жизнь первозданного атома. Словом, слепец, он видел лучше большинства зрячих, прозревая в сокровенную глубину видимого естества.
Со свойственной ему энергией он решил перестроить свою жизнь по новому плану. И, несмотря на то, что мир сузился для него в тесную комнатку в доме отца-священника, и тотчас за ее окном для его чувств уже открывалась область непознаваемого, он по-прежнему продолжал себя считать хозяином вселенной.
Он долго трудился над изготовлением аппарата для письма, для чего изобрел жидкую быстро остывающую смесь, оставлявшую на бумаге вполне ощутительные для пальцев бугорки. Когда он убедился, что снова может писать и прочитывать написанное, он первый раз со дня катастрофы усмехнулся, и на его бледном, обезображенном лице блеснул луч жизни.
Вероятно, было уже поздно. Борис помнил, что когда он заснул, вся семья собиралась ко всенощной. Быть может, сейчас были сумерки.
Он прислушался.
Слух теперь заменял ему орган зрения. Ему хотелось определить, не наступила ли уже ночь. Часто бывало, что он просыпал день и внезапно пробуждался ночью. Тогда он осторожно поднимался и садился к столу работать. Ведь ему не нужно было свечи. И жутко было просыпающимся слышать, как он шелестел бумагой и двигался у стола среди ночного мрака.
Ночь он различал по ровному дыханию спящих и по треску мебели, а также по характеру уличного движения.
Сейчас был вечер в самом начале. Значит, он спал недолго.
Борис, осторожно опираясь руками, поднялся на постели. Ему хотелось знать, ушла ли вместе с сестрами и Фрося. Как воспитанница, она вечно должна была хлопотать по хозяйству и редко находила время даже для церкви.
Просыпаясь, он всегда инстинктивно старался различить ее голос и движения.
Любил ли он ее по-прежнему и питать ли относительно нее какие-нибудь определенные намерения, на это он и сам себе не мог еще ответить. Ему казалось, впрочем, что теперь, в настоящем его положении, ему было бы благоразумнее решительно поставить крест на вопросе о личном счастье
Фроси также не было дома Завтра большой праздник
Борис протянул руки, нащупал на столе папиросы и спички и закурил с обычными предосторожностями слепца.
Нужно начинать новое существование Это пора понять Существование физического инвалида
И он с дрожью вспомнил, как странны и жутки были его первые впечатления по возвращении домой. Чтобы переступить порог, он должен был ощупать вперед косяк двери, тот самый, который он знал наизусть с самого детства. Сколько звуков, знакомых и вместе как будто новых по своей силе и значению, ощутил он, вздохнув в первый раз атмосферу родного дома. И он вошел в него, точно в лабиринт, заблудившимся, беспомощным пришельцем, бредя ощупью и со страхом осязая знакомые и вместе странно-уродливые очертания когда-то милых предметов.
Он помнил также, с каким страхом, выйдя калекой из лечебницы, он готовился к встрече с Фросей. Что дал он ей за эти долгие четыре года ожидания будущего счастья?
Он ожидал, что она будет рыдать над ним, но рыдала мать, рыдали сестры; отец укоризненно вздохнул о современном вольномыслии; только от нее он не услышал ни слова.
Тогда он спросил, здесь ли она, и ему сказали, что здесь. Он почувствовал, что краска бросилась ему в голову, хотел что-то сказать ей, но язык не в силах был разорвать охватившего их обоих, его и ее, ледяного круга молчания.
С тех пор она не переставала ходить молча. Иногда только своим обостренным слухом он улавливал ее шепот, точно в доме был покойник
Борис снова закурил. Тишина и одиночество растравляли в нем воспоминания. Искра упала ему на руку и обожгла его. Он спустил ногу с постели и потоптал ею по полу.
«Да, она ждала и старелась, думал он, теперь ее молодость почти прошла Он взял ее молодость, лишил ее законных радостей все принес в жертву недоступной, чужой для нее мечте»
На мгновение Борис вызвал в своем воображении образ Фроси, но в нем было что-то тусклое и вялое, точно полустертое.
Борис болезненно поморщился.
«Разве было бы не лучше, если бы они постарались совсем забыть друг друга?»
И вдруг ему ясно вспомнилось, с каким испуганно-болезненным выражением она каждый раз провожала его в город, в этот далекий, отделенный тысячью верст, чужой и страшный для нее город.
Казалось, она с недоумением старалась постигнуть те силы, которые отрывали его от нее и уносили куда-то в туманную даль. Там, в уединенной и тесной келье, сидел он, поглощенный чудом оптических стекол, которые распяливали перед его глазами видимый настоящий мир, и рисовали его очарованному взору второй мир, мир клеточки, микроскопический мир, где блоха является фантастическим чудовищем, нежная кожа человеческого телаотвратительною рыбьей чешуей, где волос есть бревно, а капля водыморе причудливой флоры и фауны, что мог дать ему этот мир, в котором он должен был чувствовать себя сказочным Гулливером, мир инфузорий и молекул?
Борис провел рукой по лицу, чтобы стряхнуть назойливое и тягостное воспоминание.
Теперь его обступал, как глухая стена, другой мир из которого он что-то забыл или в свое время не узнал, мир, всегда им пренебрегавшийся, скучный мир обыденной действительности, давивший его теперь звуками и грубым прикосновением. Лишившись зрения, он всецело подпал его власти. Он стал зависим от него, как ребенок.
И это было особенно мучительно.
С утра до вечера Борис был осужден прислушиваться к его скучным, однообразным звукам, исходившим точно из бездны. Внезапно этот мир стал близок ему и, несмотря на свою уловимость, до ужаса реален.
Борис ощущал теперь присутствие вещей, и это было совершенно новое для него чувство. В зрячем состоянии он сознавал это присутствие больше умом. Он привык считать реальным только открывавшееся для научного познания.
Теперь предметы толпились возле него, непроницаемые и глухо-враждебные. Пространство подстерегало его со всех сторон и мучило своею неизвестностью.
Он ненавидел эту необходимость жить ощупью. Многие предметы, которые он раньше любил, теперь раздражали его. В бессильной злобе он часто толкал и опрокидывал мебель.
Иногда он подолгу ощупывал какой-нибудь предмет, стараясь вызвать его отчетливый зрительный образ. Он сидел и внимательно щупал его со всех сторон, выстукивал и выслушивал. Ему хотелось убедить себя, что при известном усилии воли он может вернуть себе образ видимой действительности.
И каждый раз его попытки кончались жестоким пароксизмом отчаяния. Было что-то в вещах, чего он не замечал, когда был видящим: та особенная реальность видимого, которая отсутствовала в пустых, хотя порою и ярких видениях, встававших в его мозгу.
Напрасно он убеждал себя, что зрительные образы имеют своим источником чувственность: смутная и беспокойная мысль, как обруч, вдруг сжимала его голову.
Видеть! Видеть! шептал он в такие минуты, судорожно стиснув зубами подушку и чувствуя, что для него навсегда закрыт выход из той зияющей бездны, в которую он теперь погружен.
Особенно мучительна у него была потребность видеть людей. Враждебные и страшные, они входили и выходили, толкали его и как бы олицетворяли собою окружающую среду. Особенною тайною теперь были исполнены для него их голоса. Он потерял к ним ключ. Что-то бесконечно сложное и зловещее слышалось ему из человеческих голосов, новые, никогда ранее не обращавшие на себя внимания интонации
И еще более, чем бездушные предметы, люди становились для него враждебны и ненавистны. Он стал подозрителен и застенчив. Страдая, он инстинктивно стыдился и боялся выдать свои страдания. Когда с цинизмом, присущим зрячим и счастливцам, они расспрашивали его, он отмалчивался или с тупою усмешкою на обезображенном лице равнодушно отвечал:
Ко всему человек привыкает К тому же я ослеп не мальчиком, а зрелым мужем, успевшим оглядеться во вселенной.
И он слышал украдкой, как о нем говорили родители и сестры:
Он спокойно переносит свое несчастие. Это был всегда удивительный человек
Борис застонал и беспокойно повернулся на постели. Ему было приятно, что его оставили одного.
Он спустил ноги на пол и сел, затем медленно ощупал свою голову и руки. Это он делал всегда, когда казался себе особенно жалким
Потом его ладонь инстинктивно протянулась к стене. Он прикоснулся и вздрогнул. Она была холодная и шероховатая. Не такою она жила в его воспоминании. Смутно он боялся касаться тех предметов, о которых у него оставались в памяти светлые представления: от прикосновения они нередко становились темными и чуждыми. Но необъяснимый, роковой инстинкт слепца заставлял его протягивать вперед руки.
Он потрогал пол и кровать, бормоча неясные слова и шевеля пальцами, как щупальцами.
Теперь, ощупывая этот грубо-реальный и неизвестный мир, он казался себе вдвойне слепцом, несчастным, который поверил призме и выпуклым и вогнутым стеклам.
Что-то дьявольски смешное было в этой мысли.
Он взял со стола какой-то предмет. Это был нож. Со страхом и отвращением он положил его на прежнее место. Ему хотелось жить. Но, быть может, это было самое лучшее, к чему он мог теперь прикоснуться в этом мире?
Он поднялся с кровати, С вытянутою вперед шеей, с белками обожженных глаз, устремленных к потолку, и лицом, перекошенным от бесплодного усилия что-то понять, что-то разрешить, он был страшен в этот момент. И странно было видеть его стоящим без галстука, одетым с невзыскательностью и беспомощностью слепца.
Наполовину мертвец, он еще жил и дергался