Вдруг чуткое ухо его уловило, что он не один
Кто-то неуверенно и робко стоял в дверях.
Нагнув голову, он глухо и враждебно спросил:
Кто здесь?
Стоявший молчал.
Говорите же, кто здесь! крикнул он яростно, чувствуя, непреодолимую ненависть к этому неизвестному, который пришел из мрака и хаоса, чтобы грубо и дерзко заглянуть ему в душу.
Стоявший в дверях смущенно пошевелился и отступил. Казалось, обокрав Бориса, он хотел скрыться.
Но было в нем что-то жалкое и испуганное.
Совершенно бессознательно Борис понял, что это Фрося. Он опустил голову и замолк.
«Зачем она пришла?»подумал он и страдальчески провел пальцами по лицу.
Прошел томительный момент. Она все стояла и не уходила.
Фрося! прошептал он, подавшись вперед, и остановился.
Лицо его изобразило бесконечную муку.
Она не отвечала.
Фрося, может быть, это не ты? спросил он задыхающимся голосом.
В ответ послышалось сдерживаемое рыдание. Он жадно прислушивался.
Ты пришла?
Он осмелился протянуть ей руку. Но она не подала ему своей: быть может, не заметила, потому что закрывала лицо платком, а, быть может, и не хотела, не могла
Он опустил протянутую руку, как нищий, которому отказали в подаянии.
Чего она хотела от него?
Фрося, ты можешь меня простить? наконец, спросил он с усилием. Ты винишь меня?
Нет, услышал он слабый вздох.
И он понял, что она, действительно, когда-то уже давно простила его.
Вдруг смелая мечта осенила его голову. Он шагнул вперед и взял ее за руку. Рука была влажная, холодная и тяжелая.
Фрося, ты все еще любишь меня?
Она молчала, трудно и неровно переводя дыхание. Он держал ее руку в своей и точно не узнавал чего-то: как будто что-то чужое и грубое было в этом прикосновении ее руки.
Фрося, ведь ты не разлюбила меня от того, что я стал несчастен? спросил он дрогнувшим голосом.
Она молчала по-прежнему, и дыхание ее становилось труднее и прерывистее.
Зачем же тогда она пришла к нему?
Он с силой привлек ее к себе на грудь. Она не сопротивлялась.
Неужели это опять она? Бесконечная, трепетная радость охватила его. А его руки, жадные и тупые руки слепца, все тянулись и тянулись к ней. Он ощупывал ее локоны, грудь, глаза, лоб, уши, все, что он когда-то знал и любил. Ощупывал с тревогой и страхом, все возраставшими и все толкавшими его вперед. И пальцы его, как щупальца какого-то страшного животного, бегали по ее странно-неподвижному, как бы похолодевшему телу.
Вдруг он тихонько отстранил ее от себя. В лице его на момент мелькнуло злобное и бессмысленное подозрение слепца.
Фрося, это ты? спросил он глухо, и губы его показались ей бледнее самого лица.
Она ответила жалобным рыданием.
Казалось, он понял ее.
Молча отошел он и сел к столу.
Теперь он знал, зачем она пришла и о чем плакала.
Все оплакивали в нем человека. Только она одна пришла оплакать нечто большее.
И она плакала о прекрасном небе, которого Борис больше не увидит, о дне и ночи, о своих руках и о локонах, никому теперь ненужных, ставших темными и страшными. И вся она была без очертаний, померкшая, словно воплощенный бестелесный и скорбный отзвук утраченного мира.
Тора-Аможе
Ночью пришел старый волшебник Большой Семен. Он был нечесан, как и все живущие по старине; только волосы его казались еще хохластее. Все лицо у него было изборождено морщинами, похожими на те узкие глазные впадины, из которых по временам выглядывали его крошечные подслеповатые глаза, так что казалось, будто в каждой складке его лица скрыто по глазу. Внимательно осмотревшись по сторонам и обив с лохматой шапки иней, он вдруг расхохотался злобным надтреснутым смехом.
Елыш выглянул из-под тулупа, но, заметив, что Большой Семен смотрит на него одним из своих бесчисленных глаз, спрятал голову назад. Тем не менее, он продолжал внимательно слушать, что говорилось.
Помилуй, сказал отец Большому Семену, низко кланяясь, возьми лошадь. Помолись немного.
Но Большой Семен продолжал смеяться.
Жеребенка подавай, сказал он, наконец, хлопнув шапкой по столу, на котором сам ездил, давай. Курицу колоть давай. Гуся лить воду давай. Все давай. Много молиться надо. Керемет велит.
Он опять захохотал своим зловещим смехом, от которого у Елыша подвело коленки к самому подбородку.
Куда ты смотришь? продолжал отец извиняющимся голосом. Миколайбог сердитый: его нельзя трогать. И Божия Матерьтоже бог сердитый: тоже нельзя, трогать.
Керемет велит: убирай! закричал Большой Семен визгливым голосом. Ничего не оставляй. Хозяйка, печь топи. Зачем тогда звал? Керемет велит.
Елыш одним глазом видел, как высокий и худой отец его, с покорным, заплаканным лицом, протянул руки к подоконнику, на котором стояли русский бог Миколай, сердитый, с нахмуренными бровями, и нежная, кроткая Тора-Аможе с черноглазым, смуглым Младенцем на руках.
Не помог бог Миколай плох бог Миколай, извиняющимся голосом бормотал отец, снимая образа с подоконника. Все татары заходят, и какие такие татары, сам не знаю не здешние лицо темное Ничего не могу сделать, Семен: как закрыл ночью глаза, так и заходят татары, без числа И Божия Матерьслабый Бог: молилсяне берет как закрыл глаза, сейчас татары заходят, без числа
Он вытер сухою, жилистою рукою свои красные гноящиеся глаза и понес образа вон из избы, но на пороге остановился и глухо произнес:
Зачем Карабаш помер? Как крестился, на Рождество мясо елКарабаш помер.
Шум ветра ворвался в плохо притворенную дверь, и слышно было, как стучит припертая в сенцах наружная дверца и скрипят сосны. Свечи, прилепленные с самой темноты к бревенчатым стенам, замигали от холодного воздуха. Елыш съежился еще больше, и ему казалось, что к самому их лесному домику кто-то подъехал.
«Должно быть, начальник на тройках», подумалось ему.
Слышно и гулко задрожали лошади, и в сенцах заскулила и затявкала собака: потом словно кто проехал с возом сена мимо окон, шурша по бревнам и скрипя полозьями, и опять все стихло.
Вошел отец с пустыми руками.
«Миколайбог сердитый: он накажет, в страхе дрожа всем животом, думал Елыш, и ему представлялся грозный русский бог, седой, с безволосым морщинистым лбом и нахмуренными бровями. Он накажет. Ах, накажет! Он начальник».
И Елышу казалось, что и отец этого боится, и все боятся и знают, что Миколай-тор накажет. Один Большой Семен не боится, потому что он пришел с татарской стороны, со всех берет деньги, а кто не дает, на тех напускает черную болезнь.
«Вот Тора-Аможе не накажет: Тора-Аможе хороший бог, слабый. Она всех любит: и чуваш и русских. И на руках у нее чувашский мальчик, черноглазый, и сама она, как чувашка. Тора-Аможе плакать будет».
И Елыш чувствовал, что слезы ручьями струятся из его глаз при воспоминании об обиженной Тора-Аможе. Как ему хотелось побежать к ней и крикнуть: чего ты плачешь? Не плачь!
Но она жила далеко, в церкви, за русским кладбищем. Когда он подрастет большой, он пойдет к ней, туда, на русскую сторону. И он будет тогда глядеть на нее, долго, долго пока не надоест.
И Елышу было приятно думать и знать, что на свете есть Тора-Аможе, любящая, такая красивая и плачущая.
Потом он видел, как мать затопила очаг и, тяжело гремя, навесила над ним котел с водою. Ему хотелось спать, и потому клубы едкого дыма, не вовремя наполнившие избу и валившие в отворенную дверь, откуда ожесточенно свистал пронзительный ветер, заставляли его плакать еще сильнее. Кроме того, ему казалось, что Большой Семен пришел не один, и привел с собой еще кого-то, который беспрестанно показывается то там, то сям.
Сам Большой Семен тем временем поместился у очага на коленях и начал причитать, обращаясь лицом в сторону отворенной двери.
Помилуй, помилуй! кричал он жалобным, гнусавым голосом и странно тряс своею серой, всклокоченною головою.
Помилуй, Керемет, помилуй! Неужели ты не знаешь, что здесь самые жирные во всей округе куры? Ай-ай, Керемет! Ты бы шел туда, где люди и без того дохнут с голоду: там тебе была бы хорошая пожива. Там много стариков и старух, едва передвигающих от голода ноги, там много мальчиков и девочек, умирающих от болезни рта. Ты бы должен это знать, Керемет, потому что сейчас холодно, ох, как холодно, и мы все замерзаем. Когда я шел сюда, трещали от мороза деревья; по ночам из оврагов подымается снежная буря. Ах, сколько она губит людей и лошадей! Сколько по дорогам покойников. Ах, как страшно в лесу и по дорогам!.. А здесь хорошо, и варится мясо. Здесь много людей, и все сыты. А еще сколько здесь кур и гусей. Мц мц И овец, и коров, и быков, и лошадей Ха-ха-ха!
Большой Семен добродушно посмеялся и потряс головою. И Елышу казалось, что в открытую дверь из лесу тоже кто-то смеется буйный и веселый, и, как дитя, хлопает в ладоши.
Глуп ты, Керемет! Ай, глуп! И Бог, а глуп. Неужели я должен тебе рассказывать, какой вкус у кур? Мц мц Если бы я мог есть кур каждый день! Увы, увы, я ем один хлеб с водою! Если бы, по крайней мере, у меня были деньги. Например, сейчас мне нужно, очень нужно тридцать копеек. Где мне взять тридцать копеек? Керемет велит хозяину дать мне тридцать копеек, и я очень удивляюсь, что хозяин этого не слышит. Я хочу плевать на огонь этого человека, который не понимает самых простых слов. Тьфу, тьфу!
Но в это время отец подал ему что-то завернутое в красный лоскуток. Старый волшебник пересчитал, зачмокал своим беззубым ртом и забормотал дальше:
Я ведь говорил тебе, Керемет. Вот погоди, завтра мы заколем тебе жеребенка, самого лучшего во всей округе жеребенка. Не старую слепую лошадь. Э, нет! Ты садись себе на нее и уезжай. Я даю тебе хороший совет.
Но в открытую дверь кто-то по-прежнему смеялся и буйно хлопал в ладоши.
Начали варить мясо. Елыш смутно чувствовал как кто-то всунул ему полусонному в рот теплый кусок курятины. Он судорожно, вместе со слезами, проглотил и снова впал в тяжелое забытье
Вставай! услышал он вдруг над собою голос отца. Поедем Карабаша кричать.
Елыш открыл глаза и увидел, что их дом полон мужчин и женщин.
В сенях стоял его старший брат Степан, который пришел с русской стороны. Он был крещеный и жил по-русски. Елыш любил его за то, что у него в доме была русская печь, медный самовар и чайная посуда. По обыкновению, он хотел к нему приласкаться, но на этот раз глаза Степана были сердитые.
Э, уйди! сказал он. Не то и тебя приколю вместе с лошадью.
Елыш увидал у него в руках острый длинный нож, которым режут овец. На дворе, шурша соломой, крутила метель. Степан вышел из сеней вслед за ним. Несколько собак кинулись ему навстречу и стали лизать его руки.
Почуяли! злобно проворчал он и подошел к Пегому, который дожидался, заложенный в сани.
Такую лошадь резать! продолжал он, обращаясь к отцу, и похлопал Пегого по крупу. Давай лучше менять. Ни за что пропадет лошадь.
Пускай! сказал отец слабым голосом и тоже положил руку лошади на круп.
Пегий повел шерстью и начал дрожать всем телом. Собаки подняли протяжный вой.
Чует свою смерть, заметил Степан.
Ничего не поделаешь! вздохнул отец. Садись, Елыш! Поедем Карабаша кричать.
Эх, хороша лошадь! крикнул Степан, отворяя ворота. Колоть жалко. Продай: я тебе старую дам да еще приплачу.
Нельзя! усмехнулся отец и, ударив вожжами, крикнул:
Н-но, поезжай!
Пегий разом вынес их из ворот и помчал по просеке.
Куда едешь? в страхе закричал Елыш, прижимаясь к отцу.
А на кладбище, отвечал тот смутным голосом. Все за тем же Карабаша кричать.
Карабаш ведь помер.
Он услышит Семен сказал: покричи, он услышит.
Отец, что это? спросил Елыш, в страхе указывая на придорожные пни и кусты, где мелькало что-то черное.
Где? глухо шепнул отец и придержал лошадь.
Метель еще сумрачнее загудела в верхушках сосен.
Напрасно Степана не взял, также глухо пробормотал отец. Теперь в лесу смерть.
Э, да это наши собаки, весело добавил он.
Две собаки молча, поджав хвосты, подбежали к саням.
Отец смерил глазами черную даль и снова задергал вожжами.
Н-но, пошла!
Снова началось мелькание в кустах. Елыш явственно видел, как кто-то с остроконечной головой перебежал дорогу и упал в кусты.
Кто это? прошептал Елыш.
Это метель, сказал отец, видишь, еще метет. Тяжело ехать.
На опушке он опять задержал лошадь и долго глядел назад в лес.
Миколайбог сердитый, сказал он в задумчивости; потом вылез из саней и, утопая в глубоком снегу, стал поправлять лошади подпругу.
Елышу сделалось жутко.
А кладбище где? спросил он робко из саней.
Там.
Отец неохотно махнул рукой в сторону поля. Елыш хотел посмотреть, не видно ли кладбища, но вьюга, тянувшая оттуда, слепила ему глаза. Напрасно силился он рассмотреть хоть что-нибудь. Там, за полем, была русская сторона, там жил строгий бог Миколай, от которого чуваши прятались по лесам, там жила и добрая Тора-Аможе.
«Отчего она не приходит к чувашам в лес?»подумал Елыш с недоумением.
Отец присел на край саней и тоже стал глядеть в сторону поля. Елыш знал, что он боится ехать на русскую сторону.
Чего не едешь? спросил он отца.
Тот молча вздохнул. Только слышно было, как сыплет снегом метель да стонут верхушки сосен.
Елыш вспомнил Карабаша, с которым бывало ходил на русскую сторону к брату Степану. Тот бывало тоже подолгу сидел на опушке леса и глядел вдаль, туда, где змеилась дорога. И его также спрашивал Елыш:
Чего не идешь?
Но Карабаш тоже молчал. Теперь он лежит на русской стороне. Там же будет лежать и отец и он, Елыш. Там за полем, на кладбище, лягут все чуваши.
И туда теперь глядели молча, каждый с своими думами отец и сын.
Зачем Карабашу в уши желтую нитку клал? спросил Елыш, который давно хотел спросить, зачем затыкая мертвому Карабашу уши.
Отец угрюмо помолчал.
Зачем? Так надо. Покойники спрашивать будут: «Ни слыхал ли чего? Не несут ли кого? Много ль остается чуваш?» А Карабаш говорит: «Я не слыхал; у меня желтая нитка в ушах. Чуваш еще много».
А зачем покойники спрашивают?
Вот, зачем! Спрашивают Им надо Они не любят чуваш, завидуютИм дарить надо много дарить денег класть хлеба класть табак класть Карабашу лошадь резать надо Карабаш злой теперь Ух, злой!
Елыш вспомнил, какой всегда был добрый Карабаш, и ему стало страшно от такой перемены с братом.
«Умирать не надо, решил Елыш. И на ту сторону ездить не надо».
До-мой! захныкал он. Поедем домой.
Ну! крикнул отец. Что домой! Нельзя домой! Дома Семен ругать будет: «Зачем не кричал Карабаша?» Он узнает. Нельзя домой.
Он нагнулся к самому лицу Елыша, так что Елыш почувствовал на своем лице его дыхание.
Ну, не кричи! продолжал он. Что кричишь?
С этими словами он вскочил на розвальни и так стегнул Пегого, что тот присел от боли на задние ноги, потом рванул и в один момент вынес в поле.
У Елыша захватило дух.
Айда, крикнул отец и изо всей силы задергал вожжами.
Пегий тяжело и мучительно захрапел.
Айда! Зачем мне бог Миколай? продолжал отец и засмеялся, как пьяный. Ячуваш.
Он пронзительно свистнул и защелкал языком. Елыш не удержал равновесия и ткнулся носом в дно розвальней.
О-эй! протяжно крикнул отец, и Елышу показалось, что кто-то другой весело подхватил этот крик и долго повторял в полях: «о-эй! о-эй!»
Ячуваш, а не русский! продолжал отец со странным хохотом. Что мне бог Миколай? Онрусский бог, он русских любит, а я чуваш Он чувашей не любит: ему от чуваш тесно Леса вырубал, поля пахал всем завладал Ему от чуваш тесно О-эй!
О-эй! весело отвечало ему в полях: не то заглушенный лай собак, не то вой ветра.
Вдруг Пегий захрапел, и сани ткнулись во что-то мягкое. Елыш поднялся с живота на четвереньки и поглядел: они стояли у невысокой снежной насыпи, по краю которой курилась вьюга. Елыш понял, что это кладбище. Всмотревшись, он заметил, что там было совсем темно, так темно, как будто даже луна не смела туда светить.
Эй, Карабаш! зычно крикнул отец и похлопал в рукавицы. Домой приходи, Карабаш! Провожаем.
Елыш застыл в жутком ожидании. Но за снежным бугром было по-прежнему тихо, и только по краю курилась вьюга, да молча туда и сюда сновали собаки, испуганно навастривая уши и внимательно вглядываясь во мрак.
Вдруг одна из них села на задние лапы и, высоко подняв морду, глухо и прерывисто завыла; другая понюхала снег и враждебно зарычала, но потом, как бы тоже почуяв что-то, завторила тонким и печальным голосом.
Пегий вздохнул и тревожно переступил ногами.
Услышал! серьезно сказал отец и, торопливо и бестолково дергая вожжами, стал заворачивать лошадь.
Елыш зажмурился, потому что вьюга ударила прямо в глаза: точно кто бросил ему в лицо горсть снега.