Treueкак это звучит!
А французы из своей fidélitéсумели сделать только Fidele (Фидельку!).
Есть у Гейне пророчество о нашей революции: «...und ich sage euch, es wird einmal ein Winter kommen, wo der ganze Schnee im Norden Blut sein wird...»
У Гейне, вообще, любопытно о России. О демократичности нации. О Петредержавном революционере (Венчаной Революции).
Гейне! Книгу, которую я бы написала. Ибез архивов, вне роскоши личного проникновения, простос глазу на глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого издания конца восьмидесятых годов. (Иллюстрированные стихи! И так как Гейнечасто о женщинах, сплошные колбасы!)
Гейне всегда покроет всякое событие моей жизни, и не потому что я... (событие, жизнь) слабы: онсилен!
Столкнутьсяи, не извинившись, разойтиськакая грубость в этом жесте! Вспоминаю Гейне, который, приехав в Париж, нарочно старался, чтобы его толкнуличтобы только услышать извинение.
В Гейне Германия и Романия соцарствуют. Только одного такого еще знаюиной строй, иная тема души, иной масштабно в двуродинности своей Гейнеравного: Ромена Роллана.
Но Ромен Роллан, по слухам, галло-германец, Гейнекак все знаютеврей. И чудо объяснимо. Я бы хотела необъяснимого (настоящего) чуда: француз целиком и любит (чует) Германию, как германец, германец целиком и любит (чует) Францию, как француз. Я не о стилизациях говорюлегки, скучныо пробитых тупиках и раздвинутых границах рождения и крови. Об органическом (национальном) творении, не связанном с зоологией. Словом, чтобы галл создал новую Песнь о Нибелунгах, а германецновую песнь о Роланде.
Это не «может» быть, это должно быть.
Die blinde Mathildeвоспоминание детства. Во Фрейбурге, в пансионе, к нам каждое воскресенье приходила женщинаdie blinde Mathilde. Она ходила в синем сатиновом платьелет сорок пятьполузакрытые голубые глазажелтое лицо. Каждая девочка, по очереди, должна была писать ей письма и наклеивать, на свои деньги, марки. Когда письма кончались, она в благодарность садилась за рояль и пела.
Немецким девочкам: «Ich kenn ein Kätzlein wunderschön»
Нам с Асей: «Der rothe Sarafan».
Теперь вопрос: кому blinde Mathilde столько писала? Ответивший на вопрос напишет роман.
Как я любилас тоской любила! до безумия любила! Шварцвальд. Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные лесане говорю уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах: «Zum Adler», «Zum Löwen». (Если бы у меня была харчевня, я бы ее назвала: «Zum Kukuck»).
Никогда не забуду голоса, каким хозяин маленького Gasthaus «Zum Engel» в маленьком Шварцвальде, указывая на единственный в зале портрет императора Наполеона, восклицал:
Das war ein Kerl!
И после явствующей полное удовлетворение паузы:
Der hat's der Welt auf die Wand gemahlt, was wollen heisst!
После Эккермана могу читать только «Mémorial de Sainté-Hélénе» Ласказаи если я кому-нибудь завидовала в жизнито только Эккерману и Ласказу.
Странно. Здесь апогей счастья, там апогей несчастья, и от обеих книг одинаковая грустьточно Гёте был тоже сослан в Веймар!
О, Наполеон уже для Гёте (1829 г.) был легендой!
О, Наполеон уже для Наполеона (1815 г.) был легендой!
Гёте, умиляющийся над вывернутым наизнанку зеленым мундиром Наполеона.
В Гёте мне мешает «Farbenlehre», в Наполеоневсе его походы.
(Ревность)
Иду недавно по Кузнецкому и вдруг, на вывеске: «Farbenlehre». Я обмерла.
Подхожу ближе: «Fabergé».
Во мне много душ. Но главная моя душагерманская. Во мне много рек, но главная моя рекаРейн. Вид готических букв сразу ставит меня на башню: на самый высший зубец! (Не буквы, а зубцы. Zackenкакое великолепие!) В германском гимне я растворяюсь.
Lieb Vaterland, magst ruhig sein.
Вы только прислушайтесь к этому magst, точно левльвенку! Ведь это сам Рейн говорит: Vater Rhein! Как же тут не быть спокойным?!
Когда меня спрашивают: кто ваш любимый поэт, я захлебываюсь, потом сразу выбрасываю десяток германских имен. Мне, чтобы ответить сразу, надо десять ртов, чтобы хором, единовременно. Местничество поэтов в сердцах куда жесточе придворного. Каждый хочет быть первым, потому что есть первый, каждый хочет быть единым, потому что нет второго. Гейне ревнует меня к Платену, Платен к Гёльдерлину, Гёльдерлин к Гёте, только Гёте ни к кому не ревнует: Бог!
Что вы любите в Германии?
Гёте и Рейн.
Ну, а современную Германию?
Страстно.
Как, несмотря на...
Не только не смотряне видя!
Вы слепы?
Зряча.
Вы глухи?
Абсолютный слух.
Что же вы видите?
Гётевский лоб над тысячелетьями.
Что же вы слышите?
Рокот Рейна сквозь тысячелетия.
Но это вы о прошлом!
О будущем!
Гёте и Рейн еще не свершились. Точнее сказать не могу.
Франция для меня легка. Россиятяжела. Германияпо мне. Германиядрево, дуб, heilige Eiche (Гёте! Зевес!). Германияточная оболочка моего духа. Германиямоя плоть: ее реки (Ströme!)мои руки, ее рощи (Heine!)мои волосы, она вся моя, и я всяее!
Edelstein. B Германии я бы любила бриллиант. (Edelstein, Edeltrucht, Edelmann, Edelwein, Edelmuth, Edelblut...)
А еще: Leichtblut. Легкая кровь. He легкомыслие, а легкокровие. А еще: Uebermuth: сверх-сила, избыток, через-край. Leichtblut и Uebermuthкак это меня дает, вне подозрительного «легкомыслия», вне тяжеловесного «избытка жизненных сил».
Leichtblut и Uebermuthне все ли те боги? (Единственные.)
И, главное, это ничего не исключает, ни жертвы, ни гибели, только: легкая жертва, летящая гибель!
A Gottesjüngling! Не весь ли Феб встает в хороводе своих любимцев!
A Urkraft, He весь ли просыпающийся Хаос! Эта приставка: Ur! Urquelle, Urkunde, Urzeit, Urnacht
Urahne, Ahne, Mutter und Kind
In dumpfer Stube beisammen sind...
Ведь это вечность воет! Волком, в печной трубе. Каждая такая UrahneПарка.
Drache и Racheи все «Nibelungenlied»!
«Германиястрана чудаков»«Land der Sonderlinge». Так бы я назвала книгу, которую я бы о ней написала (по-немецки). Sonderlich. Wunderlich. Sonder и Wunder в родстве. Больше: вне Sоnder нет Wunder, вне Wunderнет Sonder.
О, я их видела: Naturmenschen с шевелюрами краснокожих, пасторов, помешавшихся на Дионисе, пасторш, помешавшихся на хиромантии, почтенных старушек, ежевечерне, после ужина, совещающихся с умершим «другом» (мужем)и других старушекMärchenfrau, сказочниц по призванию и ремеслу, ремесленниц сказки. Сказка, как ремесло, и как ремесло кормящее.Оцените страну.
О, я их видела! Я их знаю! Другому кому-нибудь о здравомыслии и скуке немцев! Это страна сумасшедших, с ума сшедших на высшем разумедухе.
«Немцы-мещане»... Нет, немцыграждане: Bürger. От Burg: крепость. Немцыкрепостные Духа.
Мещанин, гражданин, bourgeois, citoyen, у немцев женеделимоBürger. Для выявления же понятий мещанства, буржуазностиприставка klein: klein-bürgerlich.
Может ли не быть отдельного слова для основной черты нации? Задуматься.
Мое вечное schwärmen. В Германии это в порядке вещей, в Германии я вся в порядке вещей, белая ворона среди белых. В Германии я рядовой, любой.
Притеснен в Германии только притесняющий, т. е. распространяющийсявнешнеза указанный ему предел, пространственный ли, временной ли. Так, например, играя в своей комнате на флейте позже 10 часов, я распространяюсь за предел временной, установленный общежитием, и этим тесню соседа, в самом точном смысле стесняю (укорачиваю) его сон. Умей играть молча!
Мне, до какой-то страсти равнодушной к внешнему, в Германии просторно.
В Германии меня прельщает упорядоченность (т. е. упрощенность) внешней жизни, то, чего нет и никогда не было в России. Быт они скрутили в бараний рогтем, что всецело ему подчинились.
In der Beschränkung zeigt sich erst der Meister,
Und das Gesetz nuz kann uns Freiheit geben.
Ни один немец не живет в этой жизни, но тело его исполнительно. Исполнительность немецких тел вы принимаете за рабство германских душ! Нет души свободней, души мятежней, души высокомерней! Они русским братья, но они мудрее (старше?) нас. Борьба с рыночной площади быта перенесена всецело на высоты духа. Им здесь ничего не нужно. Отсюда покорность. Ограничение себя здесь для безмерного владычества там. У них нет баррикад, но у них философские системы, взрывающие мир, и поэмы, его заново творящие.
Сумасшедший поэт Гёльдерлин тридцать лет подряд упражняется на немом клавесине. Духовидец Новалис до конца своих дней сидит за решеткой банка. Ни Гёльдерлин своей тюрьмой, ни Новалис своейне тяготятся. Они ее не замечают. Они свободны.
Германиятиски для тел и Елисейские полядля душ. Мне, при моей безмерности, нужны тиски.
Ну, а как с войной?
А с войнойтак: не Александр Блокс Райнером Мария Рильке, а пулемет с пулеметом. Не Александр Скрябинс Рихардом Вагнером, а дредноут с дредноутом. Был бы убит Блокоплакивала бы Блока (лучшую Россию), был бы убит Рилькеоплакивала бы Рильке (лучшую Германию), и никакая победа, наша ли, их ли, не утешила бы.
В национальной войне я ничего не чувствую, в гражданскойвсё.
Ну, а как с немецкими зверствами?
Но я говорила о качественной Германии, не о количественной. Качество, порождаемое количествомвот зверство. Человек наедине не зверь (не от чего и не с кем). Зверство начинается с Каина и Авеля, Ромула и Рема, т. е. с цифры два. От сей роковой цифры первого общежития до числа двузначного и дальшекатастрофическое нарастание зверства, с каждой единицей утысячеряющегося. (Вспомните детство и школу.)
Короче: если «pour aimer il faut être deux», то тем болееpous tuer. (Адам мог любить просто солнце, Каину, для убийства, нужен был Авель.)
Для любви достаточно одного, для убийства нужен второй. Когда людей, скучивая, лишают лика, они делаются сначала стадом, потом сворой.
Погодите, будет час, так же будете оплакивать героическую Германию, как ныне героическую разоренную Францию. НынчеРеймский собор, завтраКельнский: высоты мешают веку! Это не ненависть германцев к галлам, галлов к германцам, это ненависть квадратак шпилю, плоскостик острию, горизонталик вертикали.
Реймский собор для меня больше рана, чем для вас: в нем свершилась моя Иоанна! и, оплакивая его, оплакиваю больше, чем вы: не Иоанну, не Францию, век костров, смененный веком железобетона!
«Немцы подарили нам большевиков». «Немцы подарили нам пломбированного Ленина»...
В дипломатических подарках не знаток, но, если это даже правда, руку на сердце положабудь мы на их месте и додумайся мы, мы бы этого не сделали?
Вагон, везущий Ленина, не тот же ли троянский конь?
Политиказаведомо мерзость, нечего от нее, кроме них, и ждать. С этикойв политику!
А германская ли мерзость, российская лине различаю. Да никто и не различит. Как Интернационалзло, так и Злоинтернационал.
Vous avez pris l'Alsace et la Lorraine
Mais notre coeur, vous ne l'aurez jamais
Vous avez cru germaniser la plaine,
Mais malgré vous nous resterons français...
Под это я росла. (Престарелые гувернантки-француженки.) И это во мне так же свято, как «Wacht am Rhein». И это во мне не спорит. Великое согласие высот.
Страсть к каждой стране, как к единственнойвот мой Интернационал. Не третий, а вечный.
Москва, 1919
Дом у Старого Пимена
Вере Муромцевой, одних со мной корней
IДедушка Иловайский
Не собирательный дедушка, как «дедушка Крылов» или «дедушка Андерсен», а самый достоверный, только не родной а сводный.
«Мама, почему у Андрюши два дедушки, а у нас только один?» Помню вопрос, ответа не помню, да его, наверное, и не было, ибо не могла же мать ответить правду, а именно: «Потому что мой отец, ваш дедушка, Александр Данилович Мейн, как человек великодушный и справедливый, не может не любить, по крайней мере, не одаривать и не ласкать, чужого внука наравне с родными внучками, а Андрюшин дедушка, как человек черствый и очень уж старый, насилу и единственного своего внука может любить». Так и оказалось у Андрюши «два дедушки», а у нас с Асейодин.
Наш дедушка лучше. Наш привозит бананыи всем. Дедушка Иловайскийтолько золотыеи только Андрюшепрямо в рукудаже как-то мимо рукиничего не говоря и даже не глядяи только в день рождения или на Рождество. Мама эти золотые у Андрюши сразу отбирает. «Августа Ивановна, вымойте Андрюше руки!»«Но монет софсем нофенький!»«Нет чистых денег». (Так это у нас, детей, и осталось: деньгигрязь.) Так что дедушкин подарок Андрюше не только не радость, а даже гадость: лишний раз мыть руки и без того уже замывшей немкой. Золотой же проваливается в отдельную «иловайскую» копилку, и никто о нем не вспоминает до очередного золотого. (В один прекрасный день вся копилка со всеми, за десять лет, иловайскими золотыми исчезла, и если кто-нибудь о ней жалелто не Андрюша. Золото для нас сызмалу было не только грязь, но пустой звук.)
Наш дедушка заезжает за нами на своих лошадях и увозит в Петровское-Разумовское, Андрюшин дедушка никого не увозит, потому что сам никогда не ездит, а всегда ходит пешком. Оттого он и дожил до такой старости, говорят старшие. Наш дедушка привозит нам из-за границы заводные игрушки, например, Андрюше в последний раз из Карлсбада игрушечного мальчика, который лезет по стене. При дедушке же Иловайском и сам живой мальчик Андрюша пошевельнуться не может, точно сразу сломался завод. После каждого его посещения наш старый трехпрудный дом всеми своими ходами и переходами шипит и шепчет: «Мильонщик» (няня)«Millionär» (балтийка-бонна), вместе же: «ШушушуAndrouschaАндрюшечкаreicher Erbeнаследник...» Эти слова для нас, семилетнего, четырехлетней и двухлетней, не имеют никакого смысла и остаются чистой магией, как сам дедушка Иловайский на венском стуле, посреди залы, чаще даже не сняв своей большой, до полу, шубыхолод трехпрудного низа он знал, ибо это был его дом, им данный в приданое дочери Варваре Димитриевне, когда выходила замуж за моего отца. Дальше залы дедушка Иловайский никогда не шел и на круглом зеленом зальном диване никогда не сидел, всегда на голом стуле посреди голого паркета, точно на острове. Тыча в воздух на подошедшую и приседающую девочку: «Это кто жеМарина или Ася?»«Ася». «А-а-а». Ни одобрения, ни удивления, ни даже осознания. Ничего. Но зато и мы от него ничего не чувствовалидаже страха. Мы знали, что он нас не видит. Двухлетняя, четырехлетняя и семилетний знали, что нас для него нет. И рассматривали его совершенно так же свободно и спокойно, как памятник Пушкина на Тверском бульваре. Единственное его на нас действие, как, впрочем, всякого памятникав комнате, был некий постепенный безболезненный, глубокий столбняк, отпускавший нас только со скрипом парадного. Если бы дедушка Иловайский никогда не ушелмы бы никогда не двинулись.
Весной на сцену нашего зеленого тополиного трехпрудного двора выкатывались кованые иловайские сундуки, приданое умершей Андрюшиной матери, красавицы Варвары Димитриевны, первой любви, вечной любви, вечной тоски моего отца.
Красный туфелек (так мы говорили в детстве), с каблуком высотой в длину ступни («Ну уж и ножки их были крошки!»ахает горничная Маша), скат черного кружевабелая шаль, бахромой метущая землюкрасный коралловый гребень. Таких вещей мы у нашей матери, Марии Александровны Мейн, не видали никогда. Еще кораллы: в семь рядов ожерелье. (Матьдвухлетней Асе: «Скажи, Ася, коралловое ожерелье!») Хорошо бы потрогать руками. Но трогатьнельзя. А эти красные грушив уши. А это, с красным огнем и даже вином внутригранаты. («Скажи, Ася, гранатовый браслет». «Бра-слет».) А вот брошка коралловаяроза. КораллыNeapel, гранатыBohemen. Гранатыедят. А этостранное словоблонды. От какой-то прабабкимамакирумынки. Никакого смысла, чистейшая магия. («Говорят, актрисы были, на театре пели... шепчет Маша нашей балтийке-бонне. Говорят, наш барин очень без них тосковали». «Думхейтен, басом отрезает балтийка, блюдущая честь дома, просто богатая дочь богатый отец. А пела, как птиц, для свое удовольствие».) Жаркий, жгучего бархата, костюм мальчика. Мальчик, которого так одевают, называется паж. (И черный шнурок с змеиной головой, которым подбирают юбку, паж.) А этот длинный нож называется шпага. Фаи, муары, фермуары. Ларчики, футлярчики... То, как все это пахнет, пачули. Андрюша, убедившийся, что второго ножа не будет, носится вокруг на «штекенпферде». Я, робко, матери: «Мама, как... красиво!»«Не нахожу. А беречь нужно, потому что это Лёрино приданое». «А какой снег серебряный!»«Это нафталин. Чтобы не съела моль». Нафталин, моль, приданое, пачулиникакого смысла, чистейшая магия.