Тургенев несколько лет назад тоже было нигилистов осудил.
Ложь! он ими восхищался; он ставил им в вину лишь насмешку над сентиментальными родителями, но в чистоте того огня, что сжигал молодые души, он не осмелился усомниться; от имени отцов отрекся от неблагодарных детей; вернее желал отречься, но в действительностиотдал им честь, перед их мужеством склонился, старый шут Тургенев позволил зашантажировать себя молокососам.
И лишь один Достоевский видит: да это же черви.
Больше видит: из вас эти черви, господа; вы не их противоположность, хоть бредите справедливостью и красотой; это вы, возвышенные профессора и литераторы, Белинские, Грановские, Тургеневы, бессильные в деле созидания, самонадеянные, безбожные, вы породили и взлелеяли преступников.
До того как в них вступили бесы, в вас смердящие имели обитель.
Теперь мчится стадо к своей гибели; с визгом безумным в волны озера падает, смыкаются над ним волны.
И нашли человека оного, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме.
А это Россияматушка наша, веками несчастьями преследуемая, но Милостью Господней озаренная и, наконец, избавленная от бесов, миазмов, всяческих нечистот, исцеленная, наконец, и у ног Господних, среди изумленных пастырей, над взволнованными волнами сидящая.
Бедный Достоевский.
Идет снег, бьют барабаны, Достоевский сходит с эшафота.
Значит он так долго носил в себе ненависть?
Значит так долго помнил унижение молодости, отвержение Белинским, смех Тургенева, презрительную гримасу товарища по эшафотуСпешнева?
Достоевский мстит; не фанфарон, третьестепенный член литературного кружка, третьестепенный участник общества заговорщиков, колодник, избегаемый за плохой характер колодниками; Достоевскийнеобыкновенный писатель, с затаенным дыханием читаемый публикоймстит за все.
Достоевский, а то: публика видит в русских писателяхписьмо к Гоголю с красными пятнами на желтом лицебедный Достоевский, стало быть то?
Apage satanas!
Достоевский, как это мелко.
Нет, и это не вся правда.
Утром пишу, днемредакция, вечерами над романом Достоевского, позже к Унковскому играть в карты.
Унковский нескольких студентов защищает по делу Нечаева; о своих клиентах отзывается с уважением и сочувствием.
Достоевскийпрокурор самый суровый.
Но суровость эта подозрительна.
Словно собственные искушения отгоняет, словно боится, что едва бесов изгонять перестанет, в него они вступят, а он, с юношами этими соединенный, в революции погрузится течение, увлекающее и кровавое.
Он не любит Христа, от имени которого выступает.
Он тайно тоскует о резне, о революционной резне; и тоски этой пугается, и заглушает ее в себе, и вырвать ее желает; не память о Белинском он так ненавидит, но то, что в нем есть от Белинского; не настоящего Нечаева, что убежал за границу, но Нечаева в себе, способного на то же самое, что и тот; за свою преступную любовь, скрытую, героев книги бичует; а Ставрогин, безумный и страшныйэто не Бакунин, как полагают все, не Великий Князь Константин, как догадываются некоторые, а сам Достоевский, бедный Достоевский, раздираемый любовью и ненавистью, Достоевскийкающийся грешник.
Я догадываюсь об этом, потому что.
Это позорно, говорит Унковский.
Катков в восторге.
Достоевский возвращается из над синих морей, иуды целуют его в губы, которые некогда целовал Петрашевский, он дрожит, убегает блуждающим взглядом, а проклятые бесы рядом.
Мне жаль Достоевского.
Но Нечаев.
37
Он и во мне также.
Убийца?
Мистификатор?
Все дозволено?
Нет, нет, что мне Нечаев.
Экипаж катится петербургской улицей, из экипажа выпадает листок: если ты студент, передайя, Нечаев, схваченный полицией, подвергнутый пыткам, но я убегу, а вы действуйте.
Не было экипажа, не было пыток, пятнадцатилетняя девочка, Вера Засулич, бежит с письмом на студенческую сходку, а в Швейцарии топорное стихотворение Огарева: жизнь он кончил в этом мире в снежных каторгах Сибири, но, дотла не лицемерен, он борьбе остался верен.
Не кончил, вот он уже на родине, с мандатом Бакунина: Alliance révolutionnaire européenne, comité général, 2771, и это тоже ложь, нет европейского союза, нет комитета, нет тысячи членов, только он, Нечаев, его воля, ненависть и отсутствие угрызений совести.
Катехизис революционера.
Революционерчеловек обреченный.
Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела.
Нравственно все, что способствует победе революции.
Безнравственно и преступночто ей мешает.
Революционер знает одну науку: науку разрушения.
Он не революционер, если он может остановиться перед истреблением чего-либо или кого-либо, принадлежащего к этому миру, если чувства могут остановить его руку.
На себя и на других он смотрит как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела.
Все дозволено?
Да, все дозволено.
С мандатом женевского фантаста путешествует Нечаев по мрачным подпольям Петербурга и Москвы.
В подполье ждут исключенные из университета медики, которые читали Чернышевского: вот светлое будущее, любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его (а это уже нелегальная книга, недолго длилось оцепенение цензуры); земледельческой академии голодающие слушатели, которые унижений и нищеты изведали в жизни досыта; ожидают стройные и доверчивые Веры, которые хотят счастья для всех и совсем не думают о себе; итак, прибывает Нечаев, предъявляет мандат: это яосновывает Общество Топора, которое поднимет народное восстание, уже скоро, девятнадцатого февраля.
Вы ячейки гигантской сети, которая покрывает всю Россию; над этой сетьютайный комитет, я передаю вам его приказы; вы должны мне подчиняться.
Они подчиняются; встречаются ночью, письма какие-то не читая передают; катехизис зашифрованный учат на память; а еще, как распорядился Нечаев, следят друг за другом, выспрашивают, отчеты диктатору вручают; все для него, светлого.
Но один вдруг отказывается.
Строптивый студент Иванов не верит в полномочия Нечаева: не хочет расклеивать прокламации в студенческой столовойеще закроют столовую из-за вашего вздора; Иванов, комитет приказывает, ты должен; покажите мне ваш комитет; впрочем, оставьте меня в покое, я ухожу.
Уходишь?
Ивановпредатель.
Комитет приговаривает предателя к смерти.
Не могу, Нечаев, уволь, это ведь мой товарищ.
Передаю тебе решение комитета; ты еще колеблешься?
Ночью, в парке земледельческой академии, безусый Николаев с чахоточным Успенским хватают осужденного за руки; он пытается вырваться, кусается; стреляет сам Нечаев; в пруд, ряской заросший, бросают труп; Нечаев, что мы наделали; покарали предателя; смыкается ряска над мертвым, над живыми смыкается ночь.
Через четыре дня полиция нападает на след; сам Нечаев в Швейцарии, к груди Бакунина прижатый, но все остальные под судом.
Еще верят в него, гордятся, что выполняли его приказы, и счастливы, что он сумел убежать; ненадолго, его ведь выдаст Швейцария и на этот раз он в самом деле погибнет, но те, революции разбазаренный капитал, верят, что случится иначе; вернется великий Нечаев, раздует пожар, отечественное зло испепелит, кровью черной омоет, и возникнет новый мир, в котором.
Это для этого мира.
Для этого.
Для какого мира, Нечаев?
Вы хотите, чтобы я поверил, что через эти мерзости.
Ничего не хочу, уважаемый литератор, в кресле, над белым листом.
Что мне до вас и что вам до меня.
Правда, что у меня общего с Нечаевым.
Моя бабушка была урожденной Нечаевой.
Вздор, он сын лакея, крепостного Шереметевых.
Что меня связывает с Нечаевым.
Ненависть.
С Богом моей юности, Белинским; с Петрашевским, наставником и другом; с красавцем Спешневым, в голосе которого я услышал свист гильотины; с Чернышевским, видящим вещие сны за стенами крепости; с Нечаевым, который не нанес врагам удара, но руки запачкал кровью товарища; с ними вместе и с них моя неостывающая ненависть, которая не умеет поджигать и убивать, а лишь умеет язвить и сочинять двусмысленные сказки; вы понимаете, Нечаев, каким ныне правом.
Отвернувшись спиной к судьям: не признаю вашего трибунала; не хочу ваших защитников; не признаю правительства, министров, царя; замыкаются ворота крепости; ах, существовал ли в самом деле Нечаевне тот во мне, который мне возможно пригрезилсячто за страшный сон, у меня руки в крови, не хочу, воды, не тот путь! в самом ли деле существовал этот человек?
Как же я могу его осудить, когда им, тем, которые его судят, принадлежит мое осуждение.
Как мне брезговать им, когда брезгую теми, что с чавканьем и шипеньем ползают вокруг.
Как мне отречься от Нечаева, если.
Но как мне принять его, страшного и омерзительного?
Как мне признать тот мир, в котором законом будет его воля, холод и пренебрежение?
Выбирай, мой почтенный литератор.
Изгоняй бесов, как Достоевский, и пади в иудины объятияили согласись на Нечаева.
На какого еще Нечаева?
Это легенда, не знаю никого с таким именем, это в Глупове безумном его кто-то выдумал, чтобы найти предлог для усмирения.
Реален лишь труп, но мало ли у нас трупов.
Еще цензор, у которого отвоевываю в винт четверть ереси; вы снова выиграли, Александр Григорьевич; это значит, что выиграл я.
Нечаева не было и быть не могло.
И без него достает призраков.
38
Ах, как вы благородны, господин литератор.
Как горой стоите за правду.
Сколь высокие доводы взвешиваете в чувствительной совести.
Я ждал тебя, призрак.
О, в самом деле, неужели ты помнишь.
Что же еще могло бы тебя вызвать сюда кроме моей памяти.
Память других.
Этих прекраснодушных либералов, которые не видели вас живых, но точно знали, какова суть ваша.
Красноречие тебе не изменяет.
Восхищение Аввакума бормотанием: а крестное знамение, тремя перстами сотворенное, троицу из Апокалипсиса означаетзмею, скотину и лжепророка, А она змея суть дьявол, а лжепророкпатриарх московский, а скотиназлой царь, который зло милует, а равно и лесть.
А я, глаз на глаз с расколом, варварство и насилие видел, не оппозицию.
Значит ты не знал другого варварства и насилия.
Ваша святость, в дебри провалившаяся, гордыни полная и жизни мрачно противоречащая, большим меня наполняла отвращением, чем попов распутное равнодушие.
И поэтому.
Какие же другие мотивы могли меня склонить.
Ведь ненамного раньше (ты знаешь про эго, призрак), когда мне было приказано усмирить бунт, я уклонился и в рапорте встал на сторону возмущенных крестьян.
Это похвально.
Брось иронию, призрак. Если ты тот, за кого я тебя принимаю.
Я тот. Рассказывай.
Сам знаешь, как это было. Ведь по следам твоих показаний я путешествовал по шести лесным губерниям, достиг скитов на реке Лупе и Леле, где из болот поднимались тлетворные испарения, в Ножевске и Осе самозванных патриархов допрашивал, в Казани же при обысках, которые проводил бешеный Мельников, присутствовал, чтоб вернувшись с восемью томами дел.
И что же было в этих делах, скажи.
Истина, совсем для вас неприятная.
Чиновничьей твоей добросовестности истина.
Нет, человеческой моей совести.
Лишь часть ее я поместил впоследствии в губернских очерках.
Ты был вынужден, чтобы оправдать свои действия.
Какие действия? Разве я над кем-нибудь издевался, как Мельников. Разве я, по его примеру, сочинял проекты, чтобы из сектантов усиленней набирать рекрутов, или детей отрывать им от лона.
Можешь еще гордиться, что ты, как Мельников, не крал икон во время обысков.
Снова ирония. Не к лицу она тебе, моя тень.
С иронистом ведь разговариваю. Признай, что в этой истории достаточно забавных страниц. Хоть бы та, что в твои папки с делами даже никто не заглянул, ибо когда ты вернулся, времена изменились. Или взять карьеру Мельникова: он стал литератором, вас называли рядом в разборах господствующего направления. Но о расколе он писал с большей нежностью, чем ты.
У меня была чистая совесть.
Так уж совсем чистая?
Сомневаешься, призрак?
Нет, ты сам сомневаешься.
Шли годы, я задыхался, я хотел вырваться из неволи.
Слишком рановсе изрекал Николай.
Поэтому ты должен был заслужить.
Любые способы выслуживаться вызывали во мне отвращение.
Бывают удобные стечения обстоятельств, когда можно выслуживаться, сохраняя чистую совесть.
Что за облегчение: политика правительства совпадает на этот раз с моими убеждениями.
Это ты так говоришь?
Тебе подсказываю. Наберись мужества и продолжай.
Следовательно я делаю то, что они желают; не для того чтобы выслужиться, нопотому, что верю в правильность своих начинаний; мысль о заслугах загоняю как можно глубже; но вместе с тем ведь выслуживаюсь; разве я не честен? Я не уступил соблазну выслужиться вопреки совести.
Аминь, самонасмешник. Это уже все: отпускаю тебе твою вину.
Стой, спесивый. По какому праву ты, который давал показания.
Меня били, ваше благородие. Я, Ананий Ситников, Старой веры апостол, в Сарапуле фон Дрейером захваченный, был бит в тюрьме и давал показания, пока не отдал Богу душу, в тот день, когда тебе вышла амнистия.
Я не знал.
А хотел ли ты знать?
Значит, теперь ты всегда будешь приходить ко мне.
Не так часто, чтобы тебе было невозможно с этим жить.
Мельникова ты тоже навещаешь?
Никогда.
39
Если бы я мог вторично, зная однако о последствиях.
Бредни.
Костя, Лиза, если бы я по крайней мере хоть вам мог объяснить.
Моя жизнь, жестоких ошибок полная, от которых я уберечься не сумел, вам по крайней мере.
Но я за все расплачивался.
Эта история, в которой своей вины я не вижу, самое большее легкомыслие, все же.
Это уже было в Твери, куда я прибыл после конфликта с Муравьевым в Рязани.
Летним утром мне вручили письмо в распечатанном конверте.
Меня это отнюдь не удивило, вскрывание корреспонденции входило в обязанности подчиненного мне канцеляриста.
Однако когда я заглянул внутрь.
Смазанные буковки размноженной на гектографе прокламации высокомерно требовали конституции, полного раскрепощения крестьян, человеческих прав и свободы.
Эти мысли мне были слишком близки, чтобы я тут же не понял: это провокация.
Эту ловушку подстроило Третье Отделениеи попасть в нее я должен неминуемо, даже если не дочитав до конца, уничтожу эту опасную бумагу.
Канцелярист, который вскрыл конверт, является свидетелем, что прокламация попала мне в руки.
Что вы с ней сделали, Салтыков?
Кто поверит, что уничтожил, не читая.
Но что мне оставалось.
Я сложил листок пополам и уже надорвал его, когда вдруг я нашел лучший выход.
Губернатор Баранов.
Это порядочный человек, к тому жевне подозрения начальства.
Я не ошибся: уже на следующий день он равнодушным голосом сообщил мне, что бумагу уничтожил, Петербург таким пустяком не тревожа.
Как-то в сентябре я снова получил письмо.
В октябре же пришло известие, что офицер Обручев арестован в столице.
С Обручевым я некогда познакомился у Чернышевского.
Очень молодой, но Чернышевский его ценил.
Он показался мне симпатичным.
Обручева взяли за прокламации.
Без доклада, я ворвался к Баранову.
Ваше превосходительство, пробормотал я запыхаясь.
Он поднял на меня спокойный, хоть и несколько удивленный взгляд.
Не опасайтесь, Салтыков. Вам ничего не угрожает. Препровождая прокламацию в Петербург, я подчеркнул вашу лояльность.
Но ведь в первый раз, вы.
Ну да, но затем поступил циркуляр. Вы это слишком близко к сердцу принимаете, я вас не понимаю, Салтыков.
По дороге в Петербург я немного пришел в себя.
Когда Чернышевский и Добролюбов в своих траурных, в складках словно тоги, сюртуках, над поступком моим суд вершили, я пробовал защищаться.
Ведь я не предполагал, откуда я мог знать, я думал, что это.
Надо было предполагать.
Но зачем он прислал мне в присутствие? Почему не на квартиру?
Их презрение не внимало моим доводам.
Пришел Елисеев, захлебываясь рассказывал, что Третье Отделение получило сорок шесть конвертов, уликой же явился перстень отправителя, оттиснутый на некоторых из них.
Моих он не запечатывал перстнем! воскликнул я с облегчением.
Добролюбов отвернулся и начал барабанить пальцами по стеклу.