В этом положении всякий день я тешил себя иллюзиями, что меня отпустят домой. Ни разу не лег я спать, не питая смутной надежды, что назавтра мне объявят, что я свободен. Но когда, по-прежнему обманутый в своих ожиданиях, я старался размышлять здраво, то понимал, что мне могут назначить тюремный срок, и тогда становилось очевидным, что это должно произойти не позднее последнего дня сентября, поскольку то был последний день правления старых инквизиторов. Поддерживало меня в уверенности, что все произойдет именно таким образом, то обстоятельство, что я так и не увидел у себя ни единого посетителяни судью, ни скриба, которым подобало бы явиться ко мне, чтобы расспросить меня и убедить, что я заслужил подобное наказание. Мне думалось, что без этого нельзя обойтись, а судьи не выполнили своего долга только потому, что им нечего мне предъявить, раз за мной не числится никаких преступлений, и, соответственно, они держат меня в заточении только ради соблюдения формальностей и из боязни опорочить собственную репутацию и будут вынуждены отдать распоряжение о моем освобождении по окончании срока своих полномочий. Мне казалось, что я способен даже простить им нанесенное мне оскорбление; ибо, ошибочно заключив меня в тюрьму, они должны были продержать меня там не менее девяти или десяти недель, чтобы не дать повода считать, будто действовали они противозаконно, а я попал сюда за какие-то незначительные провинности. Поэтому у меня не было ни малейших сомнений в том, что я выйду отсюда не позднее первого октября, если только судьи вообще не забыли о моем существовании, чего я не мыслил, или не передадут меня в руки своих преемников, которые будут теряться в догадках, как поступить со мною, поскольку не сумеют получить никаких сведений относительно даже самых незначительных моих прегрешений. Я считал невероятным, чтобы они вынесли обвинение и огласили свой вердикт, не уведомив меня об этом: неоспоримое право любого преступникаузнать, какой ему вынесен приговор, а также в каком преступлении его обвиняют, ведь наша религия внушает нам, что сам Богнаш судьядолжен подчиниться этому правилу в судный день novissime.
Так рассуждал я, и так обычно рассуждают все заключенные, которые не считают себя виновными. Нам кажется, что все, чего мы желаем, должно осуществиться; Ариосто сказал: «Il miser suoledar facile credenza a quel che vuole», а Сенека в одной из своих трагедий выразил это еще более изящно: «Quod ninis miseri volunthoc facile credunt».
Мои рассуждения шли вразрез с правилами трибунала, непохожего на все другие трибуналы на земле и не придерживавшегося общепринятых правил хорошего тона. Когда наш трибунал судит преступника, то априори уверен, что он таковым и является. К чему тогда вступать с ним в разговоры? А когда приговор вынесен, к чему огорчать преступника этой дурной вестью? Согласия его на то не требуется, поэтому говорят, что гуманнее сохранить надежду; ведь если сообщить виновному приговор, от этого его пребывание в тюрьме не сократится ни на час. Умный человек ни с кем не станет обсуждать свои дела; судить и выносить вердиктдело трибунала, виновному незачем в это вмешиваться. Мне были частично известны эти порядки; но есть на свете такие вещи, которые невозможно понять, пока сам их не испытаешь. Если среди моих читателей найдется тот, кому эти порядки кажутся несправедливыми, я его прощаю, они таковыми в действительности не выглядят; и читатель должен понимать, что, становясь законом, порядки эти становятся легитимными или, по меньшей мере, необходимыми, поскольку трибунал, подобный венецианскому, может существовать, только опираясь на них. Поддерживают их в силе сенаторы, избранные среди наиболее опытных и славящихся своими добродетелями коллег. Заняв этот высокий пост, они должны принести клятву, обещая, что будут подчиняться предписаниям, составленным учредителями трибунала для верховных судей, что они и делают, правда, иногда сокрушенно при этом вздыхая. Лет семь или восемь назад я стал свидетелем того, как один из них, человек высокой порядочности, вздыхал перед тем, как по совокупности преступлений приговорить к казни через удушение головореза, наводившего ужас на весь Мурано. Сенатор этот, по натуре человек добрый и справедливый, не верил в то, что наделен какой-то особой властью. Он даже не осмеливался считать себя государственным инквизитором: он говорил: «Я нахожусь на службе у трибунала»; полагаю, он испытывал своего рода почтение к столу и трем стоящим возле него креслам. Крупная неприятность, случившаяся со мной в 1782 году, пробудила во мне жажду отмщения. Я испытал удовлетворение, не нарушив при этом закона, но нажил себе врагов среди всех дворян, действовавших заодно. Я сознательно навсегда распрощался с ними. Не имей я столь веских оснований, я бы вовеки не нашел в себе сил покинуть родину, ибо, по выражению Монтеня, был настолько развращен всеми доступными человеку удовольствиями, что, мало чем отличаясь от свиньи, радостно погружался в порок; и вот вам пример того, как люди, сами того не желая, делают добро другим.
В последнюю сентябрьскую ночь я не мог сомкнуть глаз, с нетерпением ожидая прихода нового дня, когда, вне всякого сомнения, я вернусь домой. Но день настал, пришел мой тюремщик Лоренцо и не сообщил ничего нового. Следующие пять или шесть дней я провел в ярости и отчаянии. Я решил, что по неведомым мне причинам меня решили держать в заточении до конца моих дней. Эта ужасная мысль вызвала у меня нервный смех; ведь я понимал, что сам властен распорядиться, сколько времени я останусь в этих стенах, достаточно решиться отвоевать свободу, пусть даже с риском для жизни.
Deliberata morte ferocior, к началу ноября я придумал план, как, приложив усилия, я смогу выбраться из темницы, где меня удерживали против воли; эта мысль преследовала меня неотступно. Я начал искать, изобретать, обдумывать сотни способов, как осуществить предприятие, которое и до меня привлекало многих, но никто не сумел довести его до конца.
В это же время как-то утром со мной случилось одно происшествие, которое показало, в каком жалком состоянии духа я пребываю. Я стоял в полный рост на чердаке, глядя вверх, на слуховое окно; в поле моего зрения попадала и массивная балка. В ту минуту, когда Лоренцо, мой стражник, с двумя помощниками выходил из камеры, вдруг на моих глазах эта балка даже не закачалась, а полностью развернулась вправо, а затем медленно, толчками стала возвращаться в исходное положение. Чувствуя, что теряю равновесие, я решил, что произошло землетрясение, и тюремщики тоже это заметили. Я ничего им не сказал, но обрадовался этому природному явлению. Несколько секунд спустя толчок повторился, я не сдержался, и у меня вырвались такие слова: «Un' altra, un' altra, gran Dio, ma pin forte». Стражники, перепуганные кощунственными речами отчаявшегося безумца и богохульника, в ужасе бежали со всех ног. Мысленно возвращаясь к этому событию, я понял, что надеялся на то, что землетрясение разрушит Дворец дожей, позволив мне вырваться из неволи. Если бы дворец рухнул, а я бы остался цел и невредим, то оказался бы на свободе, причем прямо посреди прекрасной, вымощенной камнем площади Святого Марка. Так я начал сходить с ума. Этот подземный толчок был отголоском землетрясения, в одно мгновение стершего с лица земли Лиссабон.
Чтобы помочь читателю понять, как мне удалось бежать из такого места, я должен объяснить, как устроены эти темницы. Расположены они прямо на чердаках Дворца дожей. Кровля крыта не черепицей, не кирпичами, а выложенными в один ряд свинцовыми пластинами величиной в три квадратных фута, это и дало тюрьме название Пьомби, то есть «Свинцовая» или «Свинчатка». Попасть сюда можно только через дворцовые ворота или же через красивое здание тюрьмы, куда меня и провели по мосту, именуемому мостом Вздохов, о котором я уже упоминал. Дальше нужно идти через залу, где собираются государственные инквизиторы. У их секретаря хранится единственный ключ, который тюремщик Пьомби должен возвращать ему незамедлительно по завершении утреннего обхода заключенных. Происходит это на рассвете, поскольку позднее снующие взад и вперед стражники слишком бы бросались в глаза в помещении, заполненном просителями, чьи дела находятся в ведении членов Совета десяти, ежеутренне заседающих в смежной зале, именуемой la bussola, через нее и проходят тюремщики.
Темницы эти расположены под крышей в противоположных концах дворца. Три из них, включая мою, находятся в западной его части, четырев восточной. Водосточный желоб крыши, обращенной к закату, спускается прямо во двор Дворца дожей, тот, что обращен к восходу, тянется перпендикулярно каналу, называемому di Palazzo. Камеры, выходящие на эту сторону, светлые, и в них можно стоять в полный рост, в отличие от темницы, в которой сидел я; она называется il trave. Вне всякого сомнения, камера моя располагалась над залой государственных инквизиторов, где они собираются почти всегда по ночам, после дневных заседаний Совета десяти, куда входят все трое.
Осведомленный обо всем этом, я прекрасно представлял себе расположение помещений и рассудил, что единственно возможный путь к успехуэто проделать дыру в полу моей камеры; но для этого нужны были инструменты, которые не так-то просто раздобыть, поскольку запрещено любое сношение с внешним миром: ни посещений, ни эпистолярного общения с кем бы то ни было. Я не мог допустить даже мысли довериться одному из стражников, а кроме всего прочего, у меня не было денег, чтобы подкупить кого-нибудь из них. В моменты одолевавших меня приступов ярости я прокручивал в голове возможность вырваться на свободу, убив тюремщика и двух его помощников, приходивших перестилать мою постель; но поскольку у меня не было оружия, я мог лишь задушить их голыми руками, уповая на то, что они любезно не воспротивятся такой расправе. Снаружи дверь в галерею всегда охранял стражник и отпирал ее только тогда, когда желавшие выйти называли ему пароль; к тому же он мог прибежать на малейший шум. Я предавался единственному доступному мне удовольствию: тешил свое воображение химерическими прожектами обретения свободы, без которой я не мыслил свою жизнь. Я по-прежнему читал Боэция, но мне нужно было выбраться отсюда, а об этом у Боэция ничего не написано. Я постоянно над этим размышлял, потому что был уверен, что смогу найти решение лишь силой своего разума. Я и сегодня по-прежнему убежден в том, что если человек вбил себе в голову довести до конца какое-то дело и сосредоточен только на этом, он непременно добьется своего, невзирая на все трудности: человек этот может стать великим визирем, Папой Римским, ниспровергателем монархии, но только если займется этим смолоду, ибо, достигнув возраста, когда фортуна перестает ему благоволить, он уже не способен ничего добиться и может уповать на успех только в том случае, если судьба будет ему в этом способствовать. Нужно положиться на нее и в то же время противостоять ее превратностям; но это уже сродни политическому расчету, причем одному из самых трудных.
В середине ноября стражник сообщил мне, что мессер гранде арестовал некоего преступника и новый circospetto секретарь инквизиторов Петро Бусинелло приказал, чтобы его поместили в самую плохую камеру, а поэтому его посадят ко мне. Он уверил меня, что не забыл упомянуть о том, что одиночное заключение я считаю милостью, и получил на это ответ, что за четыре месяца, проведенных в тюрьме, я должен был поумнеть. Новость меня отнюдь не огорчила, я также не расстроился и из-за того, что мне объявили о смене секретаря. Этот господин Бусинелло был славным малым, я был знаком с ним в Лондоне в его бытность поверенным в делах Республики; однако я выказал полное безразличие как к первой, так и ко второй новости.
Через час после того, как пробил колокол Терца, я услышал лязганье засовов и увидел, как Лоренцо в сопровождении двух стражников вел за цепи наручников плачущего юношу. Они заперли его со мной в камере и ушли, не проронив ни слова. Я лежал на кровати, стоящей в алькове, где он не мог меня видеть; его удивленный вид рассмешил меня. Поскольку природа наградила его ростом в пять футов, он мог стоять в полный рост, внимательно разглядывая мое кресло, которое, как он полагал, приготовлено для него. На опоре решетки лежал томик Боэция, юноша вытер слезы, раскрыл его и с досадой отбросил прочь, когда понял, что он на латыни. Он обошел камеру, с изумлением увидел чужие вещи и быстро оказался в алькове, где при тусклом свете заметил кровать. Он задел меня рукой, тут же ее отдернул, попросив извинения, поскольку услышал мой голос. Я велел ему сесть, и, как читатель может догадаться, наше знакомство не замедлило состояться. Он сказал, что он уроженец Виченцы и что его отец, хотя и бедный кучер, послал его в школу, где он овладел грамотой и смог в одиннадцатилетнем возрасте пойти в ученики к парикмахеру. За четыре года он так хорошо овладел мастерством причесывать парики и волосы, что смог пойти в услужение к графу камердинером. Он со вздохом поведал мне, что два года спустя единственная дочь графа вышла из монастыря и что, расчесывая ее дивные волосы, он влюбился в нее, как, впрочем, и она в него; и оба они, будучи не в состоянии противиться страсти, решили пожениться, а потом отдались на волю природы, в результате чего юная графиня восемнадцати лет от роду забеременела. Старая преданная дому служанка заметила, что ее хозяйка преступно прибавила в весе, и догадалась об их тайной связи. Вынудив ее во всем сознаться, она заявила, что почитает своим первейшим долгом открыть тайну графу. Виновная уверила старуху, что в ближайшие дни сама во всем признается отцу через своего духовника, и, получив это обещание, служанка поклялась молчать. Юноша поведал мне, что, вместо того чтобы совершить этот бессмысленный шаг, они замыслили побег и, радостные и уверенные в успехе, решили поселиться в Милане. Его высокородная жена раздобыла приличную сумму денег, взяла бриллианты своей покойной матушки, и они собирались бежать с наступлением ночи, но тут его неожиданно вызвал к себе граф. Он вручил ему письмо, которое следовало отвезти в Венецию и отдать в собственные руки адресату. Юноша сказал, что граф говорил с ним так благожелательно и так спокойно, что ему и в голову не пришло заподозрить какую-то ловушку. У него было всего несколько минут, чтобы пойти к себе за плащом, и он попрощался со своей возлюбленной на ходу, уверив ее, что назавтра вернется, но при этих словах она лишилась чувств. Меньше чем за восемь часов юноша добрался до Венеции; он отнес письмо по адресу, дождался ответа, зашел в трактир, собираясь перекусить перед возвращением в Виченцу; но когда он выходил из трактира, его окружили стражники, препроводили в караульное помещение и держали там до тех пор, пока не привели туда, где он сейчас находится.
Юноша этот отличался редкой красотой, казался честным и без памяти влюбленным. Он только и думал, что об участи молодой графини, это терзало его сильнее, чем собственная судьба. Он спрашивал меня, заливаясь слезами, может ли он считать ее своей женой, и когда я отвечал, что она таковой не является, он стал безутешен. Он отстаивал передо мной свою правоту, ссылаясь на законы природы, казавшиеся ему непреложными и всесильными, и полагаю, он принял меня за безумца, когда я сказал ему, что природа лишь побуждает человека совершать глупости. Он надеялся, что ему принесут еду и постель, но я разуверил его в этом и не ошибся.
Я дал ему поесть, но он не смог проглотить ни кусочка. Он целый день говорил о своей возлюбленной, не переставая при этом плакать. Он вызывал у меня самую искреннюю жалость, да и бедная девушка в моих глазах не заслуживала ни малейшего порицания. Если бы господа государственные инквизиторы могли проникнуть невидимыми ко мне в камеру и услышали все, о чем поведал мне этот несчастный юнец, я и по сей день уверен, что они не просто выпустили бы его на свободу, а еще и обязали бы жениться на графине, не принимая в расчет ни законы, ни обычаи. Я отдал ему свой тюфяк, ибо не хотел делить ложе с влюбленным юношей. Он не сознавал ни размеров своей вины, ни того, что граф был вынужден добиться тайного наказания для него, спасая честь своей семьи.
Назавтра ему принесли тюфяк и обед за пятнадцать сольдо, который трибунал распорядился выдавать ему из милости. Я сказал стражнику, что моего обеда хватит на двоих и что он может распоряжаться деньгами, назначенными трибуналом этому юноше, заказав на следующую неделю три мессы за его здравие. Он охотно взялся выполнить поручение, поздравил юношу с тем, что тот разделяет мое общество, приказал ему относиться ко мне с подобающим уважением и сказал, что мы можем в течение получаса прогуливаться по чердаку, пока он будет обслуживать остальных узников. Я с радостью согласился на это любезное предложение, полагая, что прогулка весьма полезна для моего здоровья и необходима для плана бегства, который созрел у меня в голове после одиннадцати месяцев заточения. Я увидел на чердаке груду старой мебели, сваленной на полу по обе стороны от двух сундуков, а рядомкучу тетрадей для записей. Я взял пять или шесть, чтобы поразвлечься чтением. Это оказались протоколы судебных разбирательств, которые я нашел весьма забавными: новое для меня чтение; весьма характерные вопросы, странные ответы, касающиеся совращения девственниц или любовных приключений, запретных для гувернеров, духовников, школьных наставников и их подопечных девиц. Все записи были двух- или трехвековой давности, их стиль и описание нравов помогли мне с приятностью коротать дни. Среди мебели, валявшейся на полу, я нашел грелку для постели, котелок, лопатку для выгребания золы, щипчики, два старых подсвечника, глиняные горшки и оловянную спринцовку. Я решил, что какой-то знаменитый узник, возможно, заслужил особую честь и дозволение пользоваться этой утварью. Еще мне попалось что-то наподобие засова, толщиной в мой большой палец и длиной в полтора фута. Я ни к чему не притронулся: еще не пришло время остановить свой выбор на чем-то определенном.