История моего бегства из венецианской тюрьмы, именуемой Пьомби - Джакомо Казанова 5 стр.


Одним прекрасным утром в конце месяца увели моего милого компаньона. Его приговорили к заключению в застенках, именуемых «Четверкой», которые расположены в здании, принадлежащем государственным инквизиторам. Находящиеся там узники имеют право в случае надобности вызывать стражников. В камерах темно, но разрешено пользоваться лампой; поскольку там все из мрамора, то не опасаются пожара. Уже гораздо позднее я узнал, что бедного мальчика продержали там пять лет, а потом отправили в Цериго, древнюю Цитеру; этот островсамое удаленное из владений Большого советапринадлежит Венецианской республике и находится на дальней оконечности архипелага. Туда отправляют доживать свои дни всех тех, кого обвинили в распутстве и кто не принадлежит к сословию, требующему уважительного обращения. Согласно мифологии, этот островродина Венеры, и непонятно, почему из всех мест, где бывала богиня, именно это венецианцы избрали местом ссылки: неужели чтобы опорочить ее? А ведь наши предки, поклонявшиеся ей, приезжали на эту землю, чтобы почтить богиню и предаться всевозможным утехам. Я обогнул мыс этого острова в 1743 году на пути в Константинополь и, высадившись на берег, увидел там нищету; однако воздух напоен изысканными ароматами цветов и трав, лучше климата не сыскать, мускат не хуже кипрского, все женщины, как на подбор,  красавицы, а все жители любвеобильны до последнего вздоха. Республика присылает туда каждые два года какого-нибудь аристократа на должность проведитора, который, пользуясь верховной властью, осуществляет свои полномочия. Мне так и не удалось узнать, умер ли там этот мальчик. Он составлял мне приятную компанию, что я осознал, только оставшись в одиночестве, и снова впал в тоску.

За мной сохранилась привилегия прогуливаться по чердаку в течение получаса. Я тщательно обследовал все, что там имелось, и обнаружил сундук, полный бумаги хорошего качества, папок, незаточенных гусиных перьев и мотков бечевки. Второй сундук был заперт. Мое внимание также привлек кусок черного отшлифованного мрамора длиной шесть и шириной три дюйма. Я взял его, сам не зная для чего, и спрятал в камере под рубашками.

Спустя неделю после того, как увели мальчика, Лоренцо сказал, что, похоже, у меня будет новый сосед по камере. Этот тюремщик, который по натуре был весьма болтлив, уже начал терять терпение из-за того, что я не задавал ему никаких вопросов. По долгу службы ему подобало молчать, а поскольку он не мог похвалиться передо мной своей сдержанностью (ибо я ни к чему не проявлял любопытства), он вообразил себе, будто я его ни о чем не расспрашиваю, поскольку считаю, что он ни о чем не осведомлен. Это задевало его самолюбие, и, чтобы доказать мне, что я ошибаюсь, он начал выбалтывать то, что знал, не дожидаясь моих вопросов.

Он сказал, что думает, что у меня теперь часто будут появляться новые соседи, поскольку в каждой из шести остальных камер уже сидят по двое заключенных, не годящихся по статусу для пребывания в «Четверке». После долгого молчания, видя, что я не спрашиваю о значении этого статуса, он сообщил, что в «Четверке» содержатся вперемежку люди разного рода, которым вынесен приговор в письменном виде, им самим, правда, неизвестный. Те, кто, как и я, сидит в Пьомби под его надзором, всеперсоны высокого статуса, а в чем состоит их преступление, не догадается даже любопытный. «Если бы вы только были знакомы, сударь, со своими собратьями по несчастью! Вы бы удивились, ведь не зря говорят, что вычеловек недюжинного ума; но вы меня простите, вы же знаете, что здесь держат только тех, у кого есть ум сами понимаете Вы даете мне по пятьдесят сольдо в день, это немало патрицию дают три лиры, я-то это знаю наверняка, ведь все проходит через мои руки». Тут он произнес похвальное слово самому себе, состоящее исключительно из отрицаний. Сказал, что он не грубиян и не злодей, не вор, не предатель, не лжец, не пьянчуга, не скупец, в отличие от всех своих предшественников. Он сказал, что, если бы отец отправил его в школу, он бы выучился грамоте и был бы по меньшей мере мессером гранде; кроме того, почтеннейший Андреа Д***, который до сих пор служит государственным инквизитором, очень его уважает, а жена Лоренцо, двадцати четырех лет от роду, собственноручно готовит мне еду. Он мне сказал, что теперь я буду иметь удовольствие видеть в своей камере всех вновь прибывших, но всего по нескольку дней; ведь когда секретарь инквизиторов выудит из них все, что ему нужно узнать, он отправит их по месту назначениялибо в «Четверку», либо в какую-нибудь крепость, а если они чужестранцы, он распорядится, чтобы их сопроводили туда, куда им назначена ссылка. «Милосердие трибунала, мой дорогой сударь, беспримерно, нигде в мире больше не обращаются с преступниками с такой мягкостью и доброжелательностью. Говорят, что трибунал поступает жестоко, потому что запрещает писать и принимать гостей, но это же глупо, вся эта писанина никому не нужна, а гостипустая трата времени; вы возразите, что вам нечем заняться, но стражники этого бы не сказали».

Такой примерно речью этот палач удостоил меня, она меня и вправду позабавила; я подумал, что мне мог бы попасться тюремщик поумнее и позлее. Я постарался извлечь пользу из его глупости.

Наутро мне привели нового товарища, с которым в первый день обращались так же, как с молодым камердинером. Я понял, что гости будут появляться без предупреждения и нужно всегда иметь наготове запасную ложку из слоновой кости.

Мужчина, от которого я на этот раз не стал прятаться, отвесил мне глубокий поклон. Моя борода внушала теперь большее почтение, чем мой высокий рост: она отросла на четыре дюйма, и я обращал на нее не больше внимания, чем какой-нибудь капуцин. Лоренцо частенько давал мне ножницы постричь ногти на ногах, но бороду подстригать запрещалось под страхом строгой кары, и я не смел ослушаться.

Вновь прибывший был человеком лет пятидесяти, одного роста со мной, чуть сутулым, худым, с большим ртом и крупными зубами, маленькими карими глазками с рыжими ресницами, в круглом черном парике, одетым в платье из грубого серого сукна. Хотя он согласился разделить мой обед, он был весьма сдержан, явно не хотел откровенничать и за весь день не сказал мне ни слова; я вел себя точно так же. Но назавтра он изменил манеру поведения. Рано утром ему принесли собственную кровать и постельное белье в мешке. Бедный мой первый сосед без моей помощи не смог бы получить и чистой рубашки. Тюремщик сказал этому человеку, что он зря не взял с собой денег, поскольку секретарь распорядился приносить ему только воду и солдатских сухарей, именуемых biscotto. Мой сосед вздохнул, но ничего на это не ответил. Когда мы остались одни, я сказал ему, что он сможет разделить мою скромную трапезу, тогда мерзкий скряга поцеловал мне руку и произнес следующее:

«Меня зовут Згуальдо Нобили. Я сын крестьянина, который послал меня в школу, где я научился грамоте; после смерти отца я получил в наследство домик и небольшой прилегающий участок земли. Родом я из Фриуле, это день езды от Удине. Десять лет назад я решил продать свою собственность, потому что она часто подвергалась разрушениям из-за свирепствовавшего в этих местах урагана, называемого Корно, и обосноваться в Венеции. Мне отсчитали восемь тысяч венецианских лир в новеньких цехинах. Я разузнал, что в столице этой славной республики народ славился своей честностью и пользовался свободами, так что человек предприимчивый, располагающий капиталом, как я, может жить там безбедно, не утруждая себя никакими занятиями, а просто давая деньги в рост. Уверенный в своей бережливости, здравом смысле и знании жизни, я решил, что займусь этим ремеслом. Я снял домик на Canal regio, обставил его и жил там один в полном покое, не нуждаясь в прислуге и сам готовя себе еду; разбогатев на две тысячи лир, из них тысячу потратил я на свое содержание. Я не сомневался в том, что со временем стану раз в двадцать богаче. В это время один еврей попросил меня ссудить ему два цехина под залог нескольких латинских книг в красивом переплете, среди которых я обнаружил одну на итальянском языке под названием Sagezza di Charon" (Мудрость Шаррона"). Я никогда не любил читать, а читал лишь христианские церковные книги; но должен признаться, что эта Мудрость", которую я решил прочесть, показала мне, как ошибается человек, коли не набирается ума из книг. Книга эта, сударь, которую вы, возможно, не знаете, превосходит все другие, прочитав ее, понимаешь, что незачем читать остальные, ибо в этой одной содержится все, что подобает знать человеку; она освобождает его от предрассудков, приобретенных в детстве, от страхов перед будущим, открывает вам глаза и, наконец, дает руководство, как стать счастливым и воистину сведущим. Если вам удастся выйти отсюда, раздобудьте эту книгу, и вы полюбите того, кто дал вам совет прочитать ее. А ежели кто-нибудь скажет вам, что она запрещена, назовите его глупцом».

Прослушав эту речь, я окончательно понял, что за человек предо мной, ибо знал эту книгу, хотя не подозревал, что она переведена на итальянский. Да разве есть такие книги, которые не были бы переведены в Венеции? Шаррон был другом и почитателем Монтеня и уверовал в то, что пошел дальше своего кумира; но люди пера ни разу не похвалили его сочинение, ибо, будучи плохим врачом, он и в рассуждениях не был силен. Он свел в систему многие мысли, которые Монтень то тут, то там включал в свое повествование, и, походя брошенные великим человеком, они избежали цензуры; зато Шарронусвященнику и теологусилы убеждения явно не хватило, его никто не читал, и он остался в забвении. Несведущий переводчик даже не знал, что слово sagezza вышло из употребления и являет собой неудачный синоним слова saviezza. Надо было сказать sapienza. Шаррон имел глупость дать своей книге то же название, как у Книги царя Соломона. Сосед же мой продолжал таким образом:

«Избавленный, благодаря Шаррону, от угрызений совести и всех былых ложных убеждений, я так развил свое дело, что через шесть лет уже владел девятью тысячами цехинов. Не удивляйтесь, Венецияочень богатый город, но из-за карт, разврата и праздности люди ведут беспорядочный образ жизни и нуждаются в деньгах, а умные пользуются расточительностью безумцев.

Три года назад я познакомился с графом Сер***; зная мою бережливость, тот попросил меня взять у него пятьсот цехинов, пустить их в дело, ему же вернуть половину от вырученного мною. Он потребовал с меня простую расписку, в которой я обязался вернуть ему эту сумму по первому его требованию. По истечении первого года я дал ему семьдесят пять цехинов, что составляло пятнадцать процентов, и он написал расписку, но выказал недовольство. Он ошибался, ибо его цехины не принесли мне прибыли; я по-прежнему пускал в оборот только собственные деньги. На второй год из чистого великодушия я вручил ему ту же сумму, мы стали браниться, и он потребовал вернуть все его деньги. Я ответил, что из них он уже получил от меня сто пятьдесят цехинов. Он ушел в гневе, а назавтра вернулся, предлагая отдать ему всю сумму без вычета. Я нанял ловкого стряпчего, ему удалось тянуть это дело два года, и до приговора так и не дошло. Три месяца назад мне предложили полюбовно договориться, я отказался и, опасаясь проявления насилия, обратился к аббату Джуст***, который добился для меня разрешения от герцога де Мон***, испанского посланника, поселиться на территории посольства, где не грозят неприятные неожиданности. Я был готов вернуть графу Сер*** его деньги, но требовал с него сто цехинов, которые мне пришлось потратить на судебный процесс, затеянный по его вине. За неделю до этого ко мне приходил мой стряпчий и встретился с поверенным в делах графа; я показал им кошелек, где лежало двести пятьдесят цехинов, которые я был готов им отдать, но ни сольдо больше. Они ушли, оба весьма недовольные.

Три дня назад аббат Джуст*** велел передать мне, что господин посланник счел возможным дозволить государственным инквизиторам послать ко мне своих людей для описания моего имущества. Я не думал, что подобное возможно. Я храбро ожидал этого визита, припрятав все свои деньги в надежное место. Я никогда бы не поверил, что посол дозволил им поступить со мной так, как они это сделали. На рассвете ко мне явился мессер гранде и потребовал три сотни цехинов; когда же я ответил, что у меня нет ни сольдо, меня посадили в гондолу, и вот я здесь».

Выслушав этот рассказ, я стал размышлять о бесчестном пройдохе, которого поместили со мной. Я счел, что посадили его в тюрьму поделом, а действия посланника, выдавшего его правосудию, достойны всяческих похвал. Все три дня, что мы провели вместе, человек этот не вылезал из постели; правда, нужно отметить, что было очень холодно. Он по-прежнему докучал мне, ведя со мной разговоры и цитируя Шаррона. Только тогда понял я справедливость пословицы: guardati da colui che non ha letto che uno libro solo. Я клял на чем свет стоит и Шаррона, и ростовщиков.

На четвертый день, через час после колокола Терца, Лоренцо открыл камеру и велел жадному Нобили спуститься с ним для беседы с секретарем инквизиторов. Я вышел вместе с Лоренцо, чтобы не мешать ему, и не позже чем через четверть часа он уже собрался, причем надел он мои туфли вместо своих. Разумеется, было бы естественным спросить его почему; но в тюрьме Пьомби ничего не делается просто так. Я промолчал, и они ушли. Лоренцо оставил камеру открытой, но запер все остальные двери. Через полчаса они вернулись, причем Нобили был в слезах. Лоренцо насмешил меня, приказав отдать все деньги, которые оставил мне мой сосед. Нобили зашел в камеру и сразу же вышел, держа в руках свои туфли, откуда он вынул два кошелька с цехинами, которые и понес в сопровождении Лоренцо секретарю. Они воротились, и ростовщик надел свои туфли, которые заметно полегчали, и прикрепил к ним пряжки. Он взял шляпу и плащ и ушел вместе с Лоренцо, который на этот раз запер дверь камеры. Назавтра он велел унести его пожитки и сказал мне, что как только секретарь инквизиторов получил деньги, он отпустил этого мошенника на свободу. Больше я о нем никогда не слышал. Я так и не узнал, к каким мерам прибег секретарь инквизиторов, чтобы заставить этого негодяя признаться, что деньги были у него при себе: возможно, он пригрозил ему пытками, эта угроза все еще действует.

Первого января 1756 года я получил подарки. Лоренцо принес мне халат, подбитый роскошным лисьим мехом, шелковое ватное покрывало и мешок из медвежьей кожи, чтобы согревать ноги в лютую стужу, причинявшую мне не меньше страданий, чем страшная августовская жара. Отдав мне все это, он сообщил от имени секретаря инквизиторов, что я могу распоряжаться шестью цехинами в месяц для покупки книг, а также газет, которые пожелаю, и что подарок этот сделал мне синьор Бр***.

Я попросил у Лоренцо карандаш и кусок бумаги и написал: «Я благодарю трибунал за его милосердие, а синьора Бр*** за его добродетель». Достаточно испытать то, что довелось испытать мне, чтобы понять, какие чувства родились в моей душе. В порыве мягкосердечия я простил своих притеснителей и почти отказался от плана побега; чем человек мягче по природе, тем несчастья сильнее подавляют его волю и обессиливают его, но порожденные таким образом чувства ослабевают, едва возникнув. Несмотря на книги, которые я тут же велел раздобыть, мой план не выходил у меня из головы, и я мысленно примерял к нему все предметы, которые попадались на глаза во время короткой прогулки по чердаку, дозволенной мне по утрам.

Лоренцо сказал, что синьор Бр*** самолично предстал пред государственными инквизиторами, на коленях умоляя их о дозволении передать мне свидетельства его неизменной дружбы, если только я еще числюсь среди живых, и они даровали ему испрошенное разрешение.

Как-то утром взор мой упал на длинный железный засов, который валялся на полу рядом с другим хламом, я расценил его как орудие нападения и защиты одновременно и отнес в свою камеру, спрятав среди одежды. Оставшись один, я внимательно рассмотрел его, обнаружив, что он достаточно острый, и понял, что он послужит мне замечательным эспонтоном, пригодным на все случаи жизни. Я взял кусок черного мрамора, первую мою находку, и понял, что его можно использовать как точильный камень, потому что в результате первого же трения конца засова о камень я увидел, что на нем образовалась грань.

Мною овладело любопытство, занятие это было для меня новым, и меня воодушевляла надежда обладать предметом, который был строжайше запрещен в тюрьме; помимо этого, меня обуревало тщеславие, а вдруг мне удастся изготовить оружие, не имея для этого никаких необходимых инструментов? Сами трудности процесса его создания раззадоривали меняя был вынужден точить засов почти в кромешной тьме на опоре решетки, при этом камень я мог зажать лишь левой рукой, да и то недостаточно крепко; вместо смазочного масла для заточки железного бруса мне пришлось пользоваться лишь собственной слюной; трудился я две недели, но сумел выточить восемь пирамидальных граней, образующих великолепное острие, грани эти были в полтора дюйма длиной. Получился восьмиугольный стилет столь правильной формы, что лучшего нельзя было бы требовать даже от умелого оружейника. Невозможно и вообразить себе, сколько усилий, силы воли и терпения мне потребовалось, чтобы завершить этот малоприятный труд, имея из инструментов лишь камень, то и дело выскальзывающий из рук. Это стало для меня мукой: quam sicili non invenere tyranny. Я совсем не мог пошевелить правой рукой и, кажется, вывихнул плечо. Ладонь являла собой сплошную рану после того, как на ней лопнули пузыри. Но несмотря на боль, я не прекращал работу: мне хотелось довести ее до совершенства. Гордый своим творением, но еще не решив, как и для чего его использовать, хотел спрятать его туда, где его не сумели бы отыскать даже при обыске. Я придумал запихнуть его в солому, которой было набито кресло, но не сверху: если приподнять сиденье, то выпуклость сразу бросилась бы в глаза, а вместо этого, перевернув кресло вверх ножками, засунул туда весь засов; теперь найти его можно было, только если знать, что он там спрятан.

Назад Дальше