* * *
Сегодня Франции грозит наибольшая за всю ее историю опасностьи в то же время перед ней открываются наиболее грандиозные за всю ее историю возможности. Вот она, истинная весть о спасении, которую мне хотелось бы разнести повсюдуесли б только это было в моих силах. Часто обнаруживается, что от меня хотят услышать лишь вторую часть сказанного; но одно неотделимо от другого, во всяком случае, они образуют единое целое. Именно потому, что Франции грозит наибольшая опасность, перед нею открываются наиболее грандиозные возможности. Вот что мне хотелось бы первым делом обосновать, прежде чем двигаться дальше. Вы видите здесь, перед собой, французскую цивилизацию. Вы видите перед собой ее завоевания. На свете есть огромные пространствада, поистине огромные, и в некоторых из них мне довелось побывать, где не увидишь самих этих завоеваний, зато везде ощущается их дух. Да, на свете живут тысячи и тысячи людей, для которых французская цивилизация является своего рода убежищем, защитой, а точнее сказать, отчизной. Говорю об этом, потому что это правда. Я говорю об этом и предвижу, что некоторые из вас недоуменно пожмут плечамите, кто и поныне убежден, будто я им в очередной раз попусту морочу голову. На протяжении долгого времени эти миллионы людей ощущали, как над миром с каждым днем сгущается угроза угнетения и порабощения. Они не сумели бы уточнить суть этой угрозы, четко определить ее контуры; они воспринимали ее так, как стадо чувствует приближение грозы. Христиане видели, что угроза нависла нал Церковью и над всеми духовными ценностями христианства. Остальные не помышляли ни о чем, кроме свободы. Но как те, так и другие представляли себе французскую цивилизацию как неприступную крепость. Ведь все знали о существовании французской философии, которую повсеместно путали со свободомыслием. Все знали о существовании французской традиции и великих деятелей Франции; нашей истории, проникнутой человечностью, и легенды о Франции, еще более человечной, чем история. Но самое главное: был тот самый французский народ, который в мирное время неизменно предстает разъединенным, а во время войныобъединенным; который невозможно поставить на колени и который дает единодушный отпор любым провокациям из-за рубежа. Была и французская армия, слывшая лучшей в мире. В 1940 году все эти миллионы людей разочаровались и во французском народе, и во французской армии; им внезапно открылось, какой опасности подверглось то, что им столь дорого; по тому ужасающему предчувствию, которое вдруг охватило их, они впервые в жизни поняли, что Франция не только занимает выдающееся место на мировой арене, но еще и не менее значительное место в их сознании; тем самым они вмиг осознали масштаб той надежды, которую они на нас возлагали.
Как вам известно, в теологии проводится разграничение между видимой и невидимой Церковью, между телом Церкви и ее душой. Тот, кто принадлежит телу Церкви, имеет право именоваться христианином и может претендовать на всевозможные привилегии, даруемые этим внушительным, двухтысячелетним зданием, апостолическим и римским. Однако невидимая Церковьэто Церковь святых. Если Церковь святыхистинная душа Церкви, то видимая Церковь без нее остается лишенным души телом. Я здесь не противопоставляю одну империю другойкак и теологи, отказывающиеся противопоставлять невидимую Церковь видимой. Я лишь утверждаю, что в мире живут миллионы людей, почерпнувшие из наиболее ценной составляющей нашей культурной традиции одно и то же традиционное представление о Порядке и Свободе и тем самымпочти не ведая тогоприобщившиеся к нашей жизни, ставшие членами сообщества французов, и не в качестве неуклюжих подражателей или нетерпеливых наследников, но как сыны одной матери. О, только не подумайте, что я имею в виду записных интеллектуалов, которыена каких бы широтах они ни проживалидержат руку на пульсе всех парижских новостей! У французской культуры есть свои собственные зеваки. Меньше, правда, чем у американской, но тем не менее нельзя сказать, чтобы французская культура отпугивала от себя всех любителей обезьянничать.
Я утверждаю, что в мире есть миллионы людей, которые в жизни не читали и никогда не станут читать книги господина Сартра и которые представляют себе Францию именно такой, какой представляли ее наши предки; которые хранят в своем воображении образ Франции, многими из нас уже утраченныйи так ничем и не замененный.
Разумеется, я не могу требовать, чтобы вы мне поверили на слово; не могу подтвердить свои высказывания какими-то доказательствами. Но вы ведь сами понимаете, что я не принадлежу к разряду политических или академических шутов и не являюсь торговцем фразами. Восемь лет я прожил в Южной Америке, кудазамечу в скобкахотправился по собственной воле в начале 1938 года; точно так же по своей собственной воле после разгрома Гитлера и окончания войны мои молодые сыновья оттуда уехали, чтобы поступить на военную службу. Я вправе рассказать вам о жизни тех народов, которые мне хорошо знакомы. Мои сведения о них почерпнуты отнюдь не в литературных салонах и палас-отелях.
Мы с женой и детьми жили вдали от больших и богатых городов на побережье океана, много дальше, чем конечные станции железной дороги. Знаю не понаслышке о маленьких белых городках бразильской глубинки, разбросанных по огромной целинной территории, затерянных в низкорослых тропических лесах, но и там повсюду присутствует Франция. Повторяю это снова и снова, потому что это правда. Повторяю, Франция присутствует в каждом из этих городков, название которых вы и на карте-то не сыщете; зато местный священник, нотариус, хозяин гостиницы, аптекарь и редактор местного еженедельника непременно беседуют друг с другом о моей стране и при этом выказывают почти религиозную серьезность образца поколения 1848 года, поскольку для них Франция остается либо старшей дочерью Церкви, либо орудием эмансипации рода человеческогов зависимости от предпочтений каждого. Ну да, сказанное может показаться вам нелепостью, но дело обстоит именно такчто я еще могу сказать? Вполне возможно, подобные персонажи будут выглядеть смешно в каком-нибудь кабачке на Монмартре, где шансонье без особых усилий начнут их подкалывать. Ну и что с того? У себя на родине их воспринимают вполне серьезно, уверяю вас; а вот как раз монмартрский шансонье смотрелся бы там крайне глупо Могу засвидетельствовать: наше поражение в 1940 году уязвило их в самое сердце, и все наши оправдания им были совершенно непонятны. Да, мне необходимо сказать об этом. Вам следует об этом знать. Наше поражение уязвило их в самое сердце. Сколько бы мы им ни твердили, что и они на нашем месте поступили бы точно так же, они не хотели видеть себя на нашем месте, это было не в их правилах: они никогда не «видели себя на месте» народа, породившего стольких святых и героев, на месте Франции Карла Великого, святого Людовика, Жанны ДАрк, великого Наполеонада они никогда не осмелились бы занять наше место. Они с изумлением взирали на нас с другого берега океана. Вы говорили им, что, когда два народа сражаются плечом к плечу, в случае поражения мудрость проявляет тот, кто раньше сдается на милость врага, и что лучше уж капитулировать, нежели погибнутьничего не поделаешь, им это все равно напоминало Ватерлоо. Им толковали про Петэна, а они думали о Камбронне. «Боже, Боже, а Франция-то!»эту фразу мы слышали там постоянно на протяжении двух послевоенных лет. Она была запечатлена у всех на устах, читалась в каждом взоре. Помню одного старого аптекаря, который в августе 1940 годабудучи уже погруженным в диабетическую кому и окруженный молящимися о его душе близкимивдруг открыл глаза и снова (в последний раз) произнес: «Боже, Боже! А Франция-то!»испустив при этом столь глубокий вздох, что он, казалось, доносился из загробного мира. Об этом, как и обо всем остальном, я говорю вовсе не для того, чтобы вас разжалобить Мне частенько приходилось пересказывать эту историю своим друзьям, но вот изложить ее на печатных страницах я прежде не решался. Уж очень боялся, что среди читателей обнаружится какое-то количество из тех тридцати восьми миллионов французов, которыев тот самый момент, когда отходил в мир иной сей благородный человеквосторженно приветствовали маршала Петэна и поздравляли друг друга с тем, что удалось-таки с наименьшими потерями выкарабкаться из этой напасти; с тем, что французы в кои-то веки проявили большую изворотливость, чем англичане; вслед за этим оникак тогда было модноначинали ахать над собственными бедами. Коль скоро представилась такая возможность, замечу мимоходом, что все тогдашние друзья Франции, где бы они ни жили, категорически отказывались нам сочувствовать. Они чересчур почитали Францию, чтобы проявлять к ней сострадание; они знали, что великой нации негоже принимать слова сострадания от кого бы то ни было. Они не сочувствовали нам, а если вдруг случайно и сделали бы это, то сами же очень скоро пожалели быведь мы и сами очень скоро перешли от жалости к себе к совершенно комичному бахвальству. Послушать нас, так это именно мы и выиграли войну. Мы рассуждаем о Сопротивлении так, будто мы никогда и не кричали победителю; «Чур!» А об освобождении Парижатак, будто никогда и слыхом не слыхивали (никогда-никогда!) о достойном восхищения, несравненном, беспрецедентном Варшавском восстании. Восстании, случившемся в этом отданном на растерзание врага, распятом на Голгофе меж двумя разбойниками городе, когда орудия русских ПВО совместно с орудиями немецких ПВО обстреливали английские самолеты, а те, двигаясь плотной цепью, пытались сбросить на парашютах оружие для восставших; когда советская армия удерживала повстанческую армию под огнем немецкой артиллериивплоть до полного уничтожения, в точности как какой-нибудь парнишка со скотобойни, который зажимает животное между бедер и резко выкручивает ему голову назад, чтобы облегчить работу обвальщика Нет, те бедняги, кто в 1940 году причитал: «Боже мой! Боже мой! Франция»делали нечто более важное, чем сострадать Франции; они страшились за свою собственную судьбусудьбу своих детей, судьбу своей родины; они с тревогой вопрошали себя, как именно все то, что им так любо, можно спасти без нашего участия, и тем самым оказывали нам честь.
Это правда, что наше поражение в войнеподобно нынешней нечестивой конкуренции и продажности современных избирательных блоковнанесло серьезный удар по престижу Франции. Но ведь то был, собственно говоря, не престиж Франции, а престиж французов; то был престиж несчастных, потерпевших поражение поколений. Что же касается престижа Франции, точнее, истории Франции и легенды о ней, тосколь ни парадоксально это звучитон рос и укреплялся по мере того, как снижался престиж французов.
Увы! Средний француз, тот, что никогда и носа не высунет наружу, охотно воображает себе, будто обитатели тех далеких стран, которые он даже не в состоянии толком разглядеть на карте, жили в блаженном неведении относительно вселенской драмы, первый акт которой только что был сыгран на территории Европы и развязка которой определит судьбу всего рода человеческого. Средний француз не знает и не хочет знать, что в такой, например, стране, как Бразилия, с ее многочисленными водопадами, нет ни одной затерянной на самом краю ойкумены деревушки, где не было бы электрического освещения, а с ним и миниатюрных телеграфных аппаратов американского производства. У какого-нибудь местного ливанца или сирийца имеется целый склад подобных устройств. Даже самые обездоленные оплачивают эти блага цивилизации при помощи векселей под совершенно ничтожные проценты. Конечно, аппарат доносит до них в первую очередь танцевальные и иные мелодии, но также и кое-что другое. Порой я задаю себе вопрос, не переживают ли обитатели этих медвежьих углов планеты вселенскую драму более остро, чем какие-нибудь французские крестьянежители деревень, глубже увязших в трясине черного рынка, нежели латиноамериканцыв самом что ни на есть непроходимом экваториальном лесу. Ведь нет на свете худшего одиночества, чем одиночество эгоиста или скряги Да, жители этих медвежьих углов более остро воспринимают вселенскую драму, нежели иные французские лицеисты В самый канун войны я стоял рядом с бразильскими пастухами (vaqueiros), облаченными в разноцветные лохмотья, с кожаным лассо наперевес, с единственной шпорой, прикрученной веревкой к правому сапогу, и слушал речь Гитлера; не дождавшись ее окончания, я вскочил в седло и поскакал к своей небольшой ферме, располагавшейся в двадцати километрах. Дело было ночью, ужасно сырой и жаркой; по дороге я слышал яростный рык фюрера, доносившийся из крестьянских лачуг, столь убогих, что даже под потоками тропических ливней отец, мать и дети спят в них безо всяких одеял, вытянувшись рядком на слякотной земле.
Вы охотно верите или делаете вид, будто верите, что здесьили там, или где-то еще, в общем, вездекаждый мечтает исключительно о куске мяса. Между тем, клянусь вам, есть миллионы людей, которых кусок мяса заботит гораздо меньше, чем вы думаете; то ли потому, что они уже давно привыкли обходиться без мяса, то лиа это случается гораздо чащеиз-за того, что они страшатся гораздо более ужасных невзгод, нежели голод; невзгод, по отношению к которым мы уже почти не испытываем страха и которые мы воспринимаем крайне отчужденно. Следует признать, что подобный страх все-таки начинает пробуждаться в нас; он исходит из самых глубин нашей генетической памяти, когда мы становимся свидетелями все нарастающего авторитаризма со стороны власти, безымянной диктатуры силовых структур, зрелища гигантских концлагерей (в Германии и в России). Однако те, другие, живущие в своих убогих, с трудом различимых под пальмами лачугах, где хронический голод представляется естественной платой за собственную свободу, они не так уж плохо разбираются в проблемах современного мира. Они неплохо понимаютмного лучше, чем иные сочувствующие коммунистам церковники, что новый мир, со всем его исполненным гордыни машинно-техническим фасадом, окажется даже хуже того дикарства, воспоминание о котором все еще сидит у них во внутренностях. Они понимают, что грядет эпоха полного отсутствия жалости к бедным, эпоха, единственным законом которой станет экономическая эффективность. Да, они лишь на расстоянии созерцали крушение Европы, но грохот падения надолго отозвался в их сознании. Они больше не верят в Европу, но еще верят в нас; они просят лишь о том, чтобы их веракоторую они неизменно, безоглядно и доверчиво лелеяли в себе по отношению к Европеперешла бы на нас и только на нас.
Действительно, на протяжении многих лет наши противники в Европе старались представить нас этим людям как какой-то падший народ, неспешно и неохотно двигавшийся по пути прогресса; к тому же недавно этот хваленый прогресс споткнулся о гору трупов. Им хорошо известно, что прогресс этотне наше изобретение, что совсем не о таком прогрессе вещали мы людям в ту пору, когда моя странана пике своего престижа и могуществаобратила к роду человеческому свое послание надежды и братства. Эти люди полагают, что Франция не успела еще произнести свое последнее слово. Что по своему произволению она может обратить против такого порядка, который на самом деле представляет собой диктатуру разбушевавшейся техники, огромные духовные ресурсы, накопленные ею на протяжении многих столетий; ресурсы, которыми Франция располагает и по сей день. Они говорят себе, что порядок этот Франции чужд; что Франция тщетно пыталась подчинить ему свободное дыхание своего национального гения и мало-помалу истощила свои силы в этой заведомо обреченной на поражение борьбе с самой собой; что ее историческая миссия отныне заключается в том, чтобы не только противопоставить этому порядку свой отказ от него, но и в том, чтобы измыслить какой-то новый порядокда, измыслить новый, причем продумать его с тем восхитительным сочетанием ума и чувствительности, которое неизменно придавало жизненную силу новым идеям и приводило к истинной материализации мысли.
Вам не следует ни под каким видом считать, будто нынешние события превосходят человеческое разумениекак если бы у вас не оставалось иного выхода, кроме как претерпевать их Не в том дело, что события приобрели большую, чем прежде, объемность; дело в том, что сами люди обесценились. Обесценивание человекафеномен, сопоставимый с девальвацией денег. Но не ждите, что обесцененные призна́ют свою обесцененность! Если бы банкнота в тысячу франков могла говорить, она заявила бы, что бифштекс сравнялся в цене с золотоми никогда не осмелилась бы признать, что она сама девальвировалась и стала стоить не более ста су. Так и обесцененные люди предпочитают переносить свою месть на историю собственного обесценивания. Они все более склоняются к тому, чтобы отрицать историю, видеть в ней всего лишь совокупность исторических неизбежностей. Те, кто не осмеливается открыто призывать к марксистскому детерминизмускажем, христианские демократы, те ссылаются на «чаяния масс». Действительно, обесцененные политики, утратившие как совесть, так и отвагу, могут полностью потерять контроль над историей. Они виновны не столько в том, что не служили Франции, сколько в том, что не сумели воспользоваться ею, не сумели извлечь из этого потрясающего инструмента ни одной ноты, и это в столь судьбоносный для страны момент. Они продолжают по этому поводу свои распри, им бы хотелось в ущерб Франции оправдать себя, а ведь величайшие орга́ны нашей страны только и ждут легкого прикосновения дружеской руки к волшебной своей клавиатуре, чтобы зазвучать во всю мощь. И тогда их величественный глас вновь заполнит собой всю землю.
Да, действительно, клянусь вам, миллионы людей ожидают, когда зазвучит этот глас. Ожидают не только урожая французских полей, наших полезных ископаемых или продукции французских заводов, но и голоса Франции. И не злобного бормотанья, а разумного и одновременно страстного человеческого голоса, воплощенного словав этом переполненном роботами мире
* * *
Официальный поэт Сопротивления господин Арагон некогда написал в своей книге «Вольнодумство»: «Я никогда не стремился ни к чему, кроме скандала, и стремился к нему ради скандала как такового». Что касается лично меня, то я нисколько не ищу скандаласкандал сам меня ищет и в некоторых случаях даже находит. Наступает эпоха, когда в полностью охваченном тоталитарным конформизмом мире даже самый невинный текст, позаимствованный из сочинений наиболее толерантных и человечных классиков нашей философиик примеру, Монтеня или Монтескье, для болванов прогремит как гром, а для тирановкак набат. Иногда менясовершенно безосновательносчитают памфлетистом, поскольку выдвигаемые мною идеи (при всей их скромности) не были поставлены мне каким-нибудь официальным предприятием по производству пищи для ума. Я сам искал их, причем не без труда и риска для себя; возможно, знатоки сочтут их вкус грубоватымкак у собранных в лесу грибов. Свои идеи я привожу в том виде, в каком они появляются на свет; я хотел бы излить их безо всякой задней мыслидаже без задней мысли убедить публику. Кроме того, я наделяю их максимальным смирением, на которое способен.