Люди и боги - Шалом Аш 17 стр.


 А правда ли, дети говорят, будто у каждого человека есть на небе звездочка и когда звездочка падает с неба, жизнь человека гаснет?

 Это малые дети рассказывают.

Она затихла на минуту.

 То, что рассказывают дети, иногда бывает очень правильно. Не правда ли?  спросила она с подкупающей детской улыбкой.

 Так моя мама говорила

 А куда же деваются умершие звездочки?

 Туда же, куда деваются умершие души.

 После смерти обнаженные души моются в холодной воде, прежде чем подняться на суд божий.

 Там же принимают купель и упавшие звезды.

Она умолкла на минуту.

 Вот, вот падает звезда!  показала она пальцем.  Может быть, это моя? Погоди, погоди!  махнула она мне рукой и побежала вдогонку упавшей звезде.

Я остался один в этой светлой ночи среди звезд и снега.

С тех пор я ее больше не встречал.

МатьРоманПер. И. Гуревич

Часть первая

Глава перваяОтец, мать и остальные члены семейства

Отец разучивал канонический напев книги Эсфирь.

Время было перед праздником пурим. Перед праздником пурим, после долгой трудной зимы. На дворе таял снег, оплывала плотная жесткая шуба зимы, и белому свету стало открываться все, что было скрыто под снегом. Земля набухла, немощеная улица заплыла грязью так, что невозможно было перейти с одной стороны на другую. Разверзлись замерзшие «моря», большие и малые, широко разлились, и люди могли только перекликаться друг с другоминую связь между обеими сторонами улицы установить было невозможно.

В доме стало теплее и привольнее. Покрытые изморозью оконца освободились от ледяных роз, которые цвели на них всю суровую зиму, стекла затянуло влагой, и невозможно было разглядеть, что творится на улице. В комнате стоял пар и было дымно. Дым из небольшой кухни тянулся сюда, потому что не мог прорваться сквозь забитую сажей трубу. Теплая одежда, которая за долгую трудную зиму так приросла к телу, что казалась второй кожей, становилась тяжелей, лишней, и ее охотно сбрасывали. В эту самую пору отец и принялся разучивать напев книги Эсфирь. И когда раздавалось певучее чтение отца, становилось легче на душе, оживали надежды, словно бы послышался первый привет весны.

Когда отец читал книгу Эсфирь, тишине в доме полагалось быть нерушимой. Тишина должна была, собственно, водворяться всякий раз, когда отец бывал дома (а что же говорить, если он ложился подремать!). Но когда он разучивал напев, все были обязаны ходить на цыпочках, сдерживать дыхание, но подчас и того было мало. А так как отец всегда делал одно из двух: либо ложился на кушетку, всю в горах и долах, либо разучивал нараспев какой-нибудь раздел торыто всегда должно было быть тихо. В доме же кишела, не сглазить бы, немалая орава детейот заготовщика Шлойме-Хаима, первенца, до самого младшего, носившего бабушкино имя и неутомимо ползавшего по комнате,  вот и можно себе представить, каково было матери сдерживать детей, когда отец дремал или читал. Каждый из детей имел свои повадки, умел на свой лад давать о себе знать. Начать хотя бы с Мойшеле Быка, которого ребе отослал из хедера домой, потому что мать целых три месяца не платила за его учение. И как раз теперь, когда отец читал книгу Эсфирь, этот Мойшеле Бык нашел самым подходящим заняться обучением младшего братика Иойне-Гдалье (имя Иойне досталось ему в память об отце отца, а имя Гдальев память об отце матери; кроме того, он еще носил прозвище, которого мы приличия ради не можем здесь упомянуть)  так вот Мойшеле решил, что теперь самое время научить Иойне-Гдалье свистеть носом, держа губы сомкнутыми. И когда мать, старавшаяся не слишком отдаляться от кухни из боязни, что суп, который варился там, сбежит и наделает чаду, попыталась шлепком и затрещиной утихомирить маленьких сорванцов, мальчуган, носящий имя Иойне-Гдалье (и еще то милое прозвище, которое мы приличия ради не можем здесь упомянуть), рассмеялся и засвистел носом. Отец оторвал глаза от книги, сдвинул очки на лоб и, глядя то на мать, то на юнца с милой кличкой, стал выпевать на самой высокой октаве:

«В те дни, как царь Артаксеркс сел на царский престол свой»

И мать сказала Мойшеле Быку:

 Ну, видишь теперь, что ты натворил?

Мальчики притихли и вышли на улицу мерить ногами в рваной обуви «моря» и «реки»

Когда в комнате стало тише и слышался только стук машины, на которой старший сын Шлойме-Хаим, единственный кормилец в семье, строчил заготовки для местных сапожников,  чтение отца зазвучало громче, оживленней, воодушевленней. Отец, который теперь соперничал со стуком машиныкто кого обгонит в темпе и перекроет в силе звука,  разошелся и читал с невыразимым наслаждением. Не было на свете человека счастливее, чем отец, когда он разучивал чтение молитвы нараспев. И тем более, если дело шло о книге Эсфирь,  отец любил чтение этой книги больше всего другого. Читая историю Эсфири, он представлял себе, что находится там, во дворце царя Артаксеркса, на великолепных «проводах царицы», где пьют из золотых сосудов, где питье идет чинно, без принуждений, и каждый пьет сколько хочет. Когда он доходил до описания того, как царь Артаксеркс захмелел«развеселилось сердце царя от вина»и как он приказал привести царицу Астинь«привести царицу Астинь пред лице царя», отец нежил в горле звуки этих слов долго-долго, словно ему было жаль слишком скоро расстаться с этим стихом, как бывает жаль проглотить разом вкусный кусок; а что уж говорить, когда он доходил до иудеянина Мардохея! В том месте, где шло описание Мардохея, Аншл был как у себя дома. Часто ему казалось, что он самиудеянин Мардохей, что это он стоит перед царицей Эсфирью, укоряя ее за то, что она не хочет заступиться за евреев: «Свобода и избавление придут для иудеев из другого места». Минуту спустя он ужеАртаксеркс. Он сидит на троне, в руке у него золотой скипетр, а перед ним царица Эсфирь с короной на голове; вот царица падает на колени и находит благоволение в его глазах, он протягивает к ней золотой скипетр и говорит (отец с великой любовью холит каждое слово в гортани): «Что тебе, царица Эсфирь, и какая просьба твоя? Даже до полуцарства будет дано тебе»

А мать стоит на кухне у печи и слушает, как отец читает сказание об Эсфири, выпевает каждое слово нежнейшей трелью так, что оно катится, точно жемчужина,  и сердце Соре-Ривки переполняется счастьем, гордостью за мужа, такого прекрасного знатока торы, и она думает про себя: чем она заслужила такое счастье? Это ей, не иначе, воздаяние за все муки, выпавшие на ее долю.

Если чтение отцу удавалось и все выходило, как ему хотелось, не было на свете человека счастливее его. Отец вообще был человек с воображением, но никогда его воображение так не разыгрывалось, никогда невозможное не становилось для него возможным, как при чтении книги Эсфирь. Казалось, он заражался волшебным обаянием, царившим во дворе Артаксеркса, и мнил себя вторым иудеянином Мардохеем.

Мать чувствовала, когда отец бывал в добром расположении духа, и в такие минуты любила, чтобы он оказывал ей внимание. Никогда Соре-Ривка никому не жаловалась, никто никогда ее не утешал. И, чувствуя, что ее Аншл хорошо настроен, матери хотелось побаловать себя, не потому, что ей, упаси бог, не хватает чего-либо, а просто так, ради самоугождения

Так вот и на этот раз. Отец широким жестом захлопывает книгу, от наплыва чувств издает блаженный вздох, подходит к Соре-Ривке, стоящей у печи с грудным на руке, легко шлепает младенца по ягодице и с притворной суровостью в голосе произносит:

 Что же ты нам такое готовишь сегодня на ужин, Соре-Ривка?

 А что ты мне прикажешь готовить? Что мне такого, скажи на милость, следует настряпать тебе?

 Конечно, такого ужина, какой был у царя Артаксеркса в Сузах, ты не готовишь, жена моя,  говорит Аншл с доброй усмешкой.

 Ладно уж Кому под силу равняться с тем, что описано в святой торе?  говорит Соре-Ривка, проникаясь хорошим настроением ее Аншла.

 Аншл,  продолжает она,  кормила я детей на своем веку, но этот,  она вытирает передником лобик младенца, который словно прирос к ее рукам,  этот поедает меня живьем, все соки из меня вытягивает Не знать ему худа  Она снова вытирает передником капельки пота, проступившие на разгоряченном лбу сосущего младенца.

 Знаешь что, жена моя, надо бы таки купить козу, всегда будет в доме свежее молоко.  Аншл произносит это так, словно за дверью уже стоит на привязи коза.  У стольких хозяев в городе есть козы На объедках состоятельного хозяйского дома можно прокормить не одну козу.

Соре-Ривка глядит на него с удивлениемкак легко он говорит об этом. Она спрашивает:

 Скажи мне, мой милый муж, где ты возьмешь денег на козу?

 Это пусть тебя не трогает. Раз я говорю, что куплю козу, значит, куплю. Ты же знаешь Аншла,  он тычет себя в грудь,  ты же знаешь, что Аншл не бросает слов на ветер. Слово Аншлатвердо

Мать отвечает на это молчанием. Она только издает вздох, один из знакомых ему вздохов.

Аншла берет досада:

 Я обещаю ей козу, а она вздыхает. Значит, ты мне не веришь, мои слова, по-твоему, ничего не стоят?

Это означало, что она позволила себе лишнее. Как бы отец ни был хорошо расположен, разрешая в благодушии своем разговаривать с собой, как с обыкновенным человеком, его доброта все же имела границу, и эту границу мать боялась перешагнуть.

 К чему мне спорить с тобой? Приведи домой козу, и тогда мы увидим.

Это было уж слишком.

 Значит, слово Аншла для тебяничто, а?

 С чего ты взял? Наоборот. Я разве не хочу козы? Скорей бы ты привел ее в дом, скорей бы сподобиться увидеть козу.

 А мне подумалось, мне подумалось  Отец успокаивается, надевает зимнюю поддевку, мать помогает ему счистить засохшие на ней со вчерашнего дня комья грязи, выбивает пыль из шапки. Аншл расправляет остроконечную бороду, берет в руки палку и направляется в синагогу к предвечерней молитве.

Мать уже поняла, что сегодня нечего ждать от мужа денег. Когда он возвращается домой с пустыми руками Впрочем, это неправда. Аншл никогда не приходит домой с пустыми руками: если он не приносит денег, он приходит с «козой» или с каким-нибудь «гешефтом», а тос «шифскартой, чтобы уехать в Америку».

И на этот раз, когда Аншл заговорил про «козу», ей стало ясно, что у него нет ни гроша за душой, что он сегодня ничего не заработал. Когда ему случается заработать маклерством один или два пятиалтынных, он, придя домой, не заводит разговора про «козу», а напевает, мурлычет про себя заунывную мелодию, потом вдруг произносит: «Ну, жена моя, ты, конечно, хочешь денег на ужин, а?» И, вынув из кармана два пятиалтынных, кладет их на стол. Древний рыцарь не передавал своему королю плененных им врагов так величественно, как Аншл «выкладывал» перед своей женой эти два пятиалтынных и «передавал их в ее распоряжение». При этом он ловко проводил двумя пальцами по усам, а потом, забрав в пригоршню бороду, говорил:

 На, бери, тут у тебя щуки, жена моя Зарежь их, свари или зажарь, словом, состряпай ужин.

Понимая, что от Аншла сегодня не дождаться денег, и помня, что от сынка, заготовщика, собирающего деньги на поездку в Америку, каждый грош достается ей ценой криков и скандалов, мать, чтобы не омрачить удовольствие, полученное от чтения мужем книги Эсфирь, решила не трогать сына и обратилась к своим последним, испытанным помощникамк горшкам.

Удивительные у матери горшки. На первый взгляд они самые обыкновенные, как всякие иные горшки,  глиняные, дочерна закопченные, обожженные пламенем И все же они не такие, как все прочие горшки. Ничего, кажется, уже нет в нихни на дне, ни у краев, ни на стенках, тем не менее мать умеет раздобыть из них ужин. Мать умеет «доить» свои горшки, как доят, простите за сравнение, корову. И горшки никогда ей не отказывают. Она дает горшкам воду, а они ей возвращают суп, вчерашний борщ; она эту воду в горшках кипятит, а они ей дают яства, царские деликатесы. Чтобы воздействовать на свои горшки, у матери есть верное средствовздох; горшкам совершенно достаточно услышать вздох матери, он для них нечто вроде колдовского слова, которым она заклинает их, и горшки выдают из себя ту убогую малость пищи, которая ей нужна,  чтобы накормить своих едоков.

И не диво. Ведь это же не просто первые попавшиеся горшки. Мать с ними знается долгие годы. Некоторые из них ей знакомы еще с той поры, когда она сама была малюткой, над ними еще мать ее имела тайную власть. От своей матери получила она в наследство эти горшки. Вот этот, к примеру, горшок с черной полоской и сильно выпяченным краемэтот горшок всегда был спасителем семьи. Мать считает его своим лучшим другом, от него ей никогда нет отказа. Он как-то умеет скрывать в своих стенках, в укромных уголках экстракты вареной моркови, тушеного мяса, умеет удерживать в себе какую-то часть жира, словно знает он, этот горшок, что бедняк не вправе доставить себе удовольствие съесть все заразкое-что надо приберечь на черный день. К этому горшку мать и обращалась в пору нужды.

К нему, к этому самому, унаследованному от матери, горшку она обратилась и теперь, когда Аншл оставил ее с «козой». Сотворила над ним тайное заклятие, издала вздох, налила в него воды, опустила туда остатки вчерашней пищи, сопроводив их двумя-тремя проклятиями, обращенными к мальчикам, явившимся в дом с грязными ногами после того, как вымерили все «моря» и «реки» переулка, иполюбуйтесь!  горшок тотчас выпустил из своих трещин жир, накопившийся там за все годы, что в нем варили, выпустил привкусы множества блюд, что тушились в нем, и вместе с паром распространил такой аромат, что он заполнил весь домишко и собрал с улицы к маме на кухню всех детишекпосмотреть, что она такое варит. А отца, возвращавшегося из синагоги домой, аромат прекрасного блюда встретил еще на улице; рот у Аншла наполнился слюной, в голове застрял стих из книги Эсфирь, который еще звучал в нем, и с этим стихом он в дом вошел;

«И настало время Эсфири, дочери Абихаила, дяди Мардохея».

 А знаешь, жена моя, я покупаю для тебя город.

 Как такгород?  удивляется жена.

 В синагоге городместо жены реб Лейбуша. Он ведь овдовел Почему бы тебе не иметь места в синагоге?

 Ладно уж, будет тебе выдумывать

Вдыхая сладостный запах, издаваемый добрым горшком, Аншл сидел и представлял себе те соления, те наперченные блюда, которые он бы сейчас охотно съел.

Он достал листок папиросной бумаги и, высыпав на него последние крошки табака, сделал цигарку, чтобы покурить после обеда. Потом он принялся перечислять, так, про себя, но вслух, различные виды соленых и маринованных сельдей:

 Сельдь с нарезанным луком, залитая уксусным маринадом Если бы мне сейчас такое подали, я бы не отказался. Или белая мясистая сельдь, жирная, посыпанная перцем, да еще с ломтиками огурчика Тоже не повредило бы. А копченая сельдь, не слишком прокопченная, не слишком засушенная, такая, чтобы сок капал из ее белой жирной мякоти,  право же, недурно

Соре-Ривка не может оставаться спокойной, видя, как ее Аншл изнывает по кусочку селедки. Когда ребенок просит хлеба, а его нет, ее сердце так не надрывается, как оттого, что Аншлу до смерти хочется селедки. И мать обращается к главному спасителю семьиоткрывает дверь и зовет:

 Двойра! Двойра!

Тут Аншл вспоминает, что он отец, и начинает сердиться:

 Где она, эта девчонка? У добрых людей такая дочьподспорье дому, а наша все еще бегает, забавляется, бездельница Двойра! Двойра!  кричит он вслед за женой на весь переулок, пока наконец не появляется Двойра.

Можно было подумать, что эта Двойрабог весть какая персона, раз отец говорит про нее, что «у добрых людей такая дочьподспорье дому». Вошла девочка лет десятиодиннадцати, а на видне более восьми-девяти, с тонкой длинной шеей, такой, что ее головка, казалось, сидит на тонком стебельке, словно цветочек, а все ее тельце держится на тоненьких ножках, похожих на слабые веточки, которые любой ветер, пролетев, может надломить; и, словно цветочек из травы, выглядывало ее наивное личико из черных локонов, в беспорядке падавших на глаза, щеки, шею, спину, так что девочка никак не могла с ними сладить. В руке у нее был полотняный лифчикона училась шить. Кроме этого, к ней прильнул, прирос к ее рукам Иче-Меер, «большенький». До «грудного», которого держит сейчас мать, «грудным» был он, Иче-Меер. А теперь Иче-Меера назвали «большеньким» и взгромоздили на руки сестренки. Вот и носит его, «большенького», Двойреле. С самого раннего утра до позднего вечера она с мальчиком на руках; едва выпадает свободная минутабежит на улицу играть в каштаны. И, не разлучаясь с ребенком, девочка учится шить.

Назад Дальше