Вы только отвернитесь!говорит он.
Я слышу звяканье, он подходит к Розе и произносит торжественно:
Дорогая Роза! Позволь тебе вручить данные золотые часы и золотую цепь.
Глаза у Розы расширяются от изумления, она не может ни слова выговорить, она садится. Ах, как же мила была она в своём смущении, как все это было искренне, шло от сердца, она даже бледнела и краснела. Когда она поднялась и его поблагодарила за всё, он, сам растроганный, отвечал:
Носи на здоровье, без сносу.
Потом взял у неё часы, завёл, поставилну, совершенный ребёнок, и глаза у него при этом были совсем детские. Я шёл от новобрачных и говорил себе, что вотвсё началось так сердечно, и значит, пожалуй, хорошо, что Роза поселилась в этом доме. Да о чём тут ещё толковать, Роза нашла своё счастье.
Дни идут, снова светит солнце, теплынь, розовеют ночи, морские птицы прогуливаются по отмели со своими выводками. А я тосковалне мог же я, в самом деле, всякий день ходить к Хартвигсену и Розе, да и велика ль там теперь для меня была радость. Баронессе было не до меня, не до моей музыки, так что играл я только урывками, днём, когда Мак отлучался в контору, а баронесса уходила куда-то. Впрочем, я тоже прогуливался с девочками, как морские птицы со своими выводками.
И порой мне выпадали удивительно счастливые часы: я лежу, бывало, на мураве, а девочки усядутся на меня и сидят, не давая мне подняться, я повёртываюсь тихонько, стряхиваю их, а ониза своё со свежими силами, и Тонна даже краснеет вся от натуги. Они считали, что главноеполовчей ухватить меня за нос. За волосы никогда меня не таскали. А то, бывало, гладили меня по лицу, чтоб свести прыщи, и вдобавок меня натирали слюной и морской водою, так что кожа моя горела ещё пуще прежнего. Удивительно милые, добрые дети. Но потом, как это водится у детей, они изменили нашей дружбе и стали ходить за Йенсом-Детородом, когда тот собирал по домам кости. И всегда испрашивали в таких случаях дозволения баронессы. «Да-да, пусть их идут,говорила она.Зимой придётся небось корпеть над учебниками». Она была к ним неизменно добра, и дети ей платили нежной любовью. Говорили такие милые вещи: «Погоди-ка, мамаша, вот я приду, и ты будешь моя любимица!». И тонкая, сильная баронесса их подхватит, бывало, и подкинет высоко вверх.
Ах, баронессасумасбродная, шалая баронесса! И возможно, она была самая потерянная и несчастная из всех женщин, каких я только знал, но с определённостью я этого сказать не могу, я знал ведь не многих.
Вечер, поздно уже. На душе у меня тоска, я ненадолго навязался к Розе и уловил скрытый, почти немой разлад между нею и мужем. Это было так тяжело, Хартвигсен почти ничего не говорил, Роза молчала в ответ. Я поспешил за дверь, и меня проводил горький, отчаянный взгляд.
Снова я иду в лес и думаю свои думы, я поднимаюсь в гору, к моему заветному месту с прудком и каменным идолом. Снова я пробираюсь на четвереньках по узенькой тропке сквозь заросли ивняка и вдруг застываю: меня опередили, тут люди.
Они не разговаривают, они, совершенно голые, вдвоём купаются в прудке. В женщине я тотчас узнаю баронессу Эдварду. Мужчину я узнаю не сразу, мокрые волосы, разделённые посередине, закрывают лицо. Потом, по одежде на берегу, я вижу, что это лопарь Гилберт.
Они купаются, они вместе ныряют, он обнимает её. Я лежу помертвев и неотрывно на них смотрю, время от времени они вдруг выпрямляются и глядят друг на друга, но выражения нет в их глазах, оба они задыхаются от восторга, наконец, они будто выносят друг друга из прудка на расчищенное место. Лопарь стоит, он старается отдышаться, вода стекает с его волос. Баронесса садится, поджимает под себя ноги, утыкается подбородком в колено и так сидит с бездонным, пустым взором. Она ждёт, что-то будет с нею делать лопарь. И он садится рядом, он урчит, и вдруг он хватает её за горло и валит. Ах, они совсем обезумели оба, они сжимают друг друга, они сплетаются, сливаются, о, что они делаютэтому имени нет. Из груди моей просится крик, но я сдерживаюсь, маленький идол и ясвидетели этой сцены, но я так же нем, как и он.
Я прихожу в себя, уже пятясь на четвереньках сквозь заросли, но, верно, я бессознательно соблюдал осторожность, с прудка не доносится ни звука, только тоненькое, жалостное пение, такое жиденькое и больное, будто исходит оно из уст самого божка. Значит, те двое распростёрлись теперь перед идолом и ничего не придумали лучше этого воя.
На возвратном пути меня трясёт как в лихорадке, хоть светит солнце и совсем тепло. Уж верно, лесные ветки хлестали меня, не знаю, я ничего не замечал, я решительно ничего не помню. Зато, выйдя из лесу возле мельницы, я замечаю Крючочника, он, со своей этой музыкой во рту, щебечет, свищет и морочит бедных птах, будит их, и они ему отвечают. Это ведь из-за меня Хартвигсен велел стереть руку со стены на пристани, и Крючочник, верно, затаил на меня обиду, он наяривает себе, не обращая на меня никакого внимания. Я решил подойти прямо к нему и спросить: «Ты что это полуночничаешь?». Но когда я приблизился, он уже не свистал, он снял шапку и поклонился. И я несколько меняю свой вопрос и спрашиваю:
Так и щебечешь всю ночь напролёт?
Ага,отвечает он.
Не спится?
Не-а. Это я на карауле стою. Мельница ведь запущена.
Да ведь там мельников двое.
Ну дак...
Мысли мои всё ещё заняты тем, что я видел в лесу, я думаю: «Уж не баронесса ли его тут поставила на карауле»,но потом я думаю: «Да мало ли кого тут приходится караулить». Крючочник вглядывается в моё задумчивое лицо и соображает, что свои вопросы я задаю неспроста. Вдруг он говорит, озираясь во все стороны:
Вы, видать, чего-то прослышали?
Я вовсе не желал быть доверенным лицом этого человека, но что было пользы отнекиваться? Он ткнул пальцем куда-то назад и сказал:
Там и лежит.
Что такое лежит?
Перина! Не понимаю!
Я подошёл поближе, Крючочникза мною, и он мне объяснил: он стоит тут на карауле по три, а то по четыре раза в неделю и сушит на брезенте перину, да, стесняться тут нечего, Свен-Сторож, он теперь в шкиперах, а тоже раньше справлял эту должность, кому-то ведь надо. А Мак, он прямо-таки чумнойпо четыре раза в неделю мыться, а? Весной-то он ещё пуще ярился, бывало, ни дня не пропустит, совсем ошалел! Да, он ещё в самой поре, и Господь его знает, когда он уймётся, может, и никогда.
Я выслушиваю эти объяснения, собираюсь с мыслями и спрашиваю:
Но как же ты сушишь перину, если вдруг дождь?
А пивоварня ночью на что? Ну, в прежние-то времена, я слыхал, всё в открытую делалось: Свен-Сторож стоит, бывало, посреди двора да и сушит перину на солнышке, а в дождь ему пивоварня день и ночь служила. А уж как приехала баронессапоприжала старика.
Добрый Крючочник, видно, хочет напоследок несколько оправдать в моих глазах свою деятельность, он пытается шутить, он говорит:
Вот так-то. Дело наше сурьёзное. А Мак, он лично меня отметил, призвал в контору и предложил эту должность. У него, мол, боли в желудке, и доктор прописал ванны и растирания. Ну, а коли у меня такой талантщебетать, мне и сам Бог велел по ночам с птичками беседовать, а если кто на меня набредёт, пусть дивуется. Ха-ха, какую же голову надо иметь, чтоб такое измыслить! А ванны эти! Теперь вот Эллен, жена Свена-Сторожа, и девчонка Петрина его растирают.
Когда я пришёл в Сирилунн, Уле-Мужик имел там стычку с Колодой из-за собственной женыБрамапутры. Брамапутра, Брамапутраопять она за своё, вот безумная! И всё-то ей нипочём, и вечно она выходит сухая из воды, с самым невинным видом, даже если её накроют на месте. «Постыдились бы!»вот что сказала она двоим соперникам при моём появлении. Уле-Мужик ничего не видел, не слышал, он задыхался и метался по кухне. Колода же, напротив, стоял неподвижно, прислонясь к кухонной стене и защитив себя с тылу. Стоял, как на обрубках, на своих коротеньких ножках, а торс его был огромный, могучийну, совершенное чудище.
Безумная, безумная ночь.
Утром баронесса была нежна, предупредительна, истомно бледна. Она будто всё боялась кого-нибудь задеть ненароком. И на лице её было то беспомощное, виноватое выражение, как тогда, когда ей случалось что-то бухнуть не подумавши и выходила неловкость.
XIII
И баронесса и Мак вспомнили про день моего рождения и надарили мне разных милых вещей; верно, они узнали дату от девочек, те как-то спросили меня, а мне не хотелось им лгать. Собственно, мне было не очень приятно, что день моего рождения обставляется с такой помпой. К обеду даже подали вино, и Мак произнёс несколько отеческих слов в мою честь и о моём пребывании на чужбине. Девочки задарили меня раковинами и камешками, которые они собрали на берегу, а Алина вдобавок нарисовала дивный город на крышке от шкатулки. Я повесил её произведение у себя на стене, чем ей очень польстил. Тонна называла меня на бумаге своим старшим братом, и это её мама записала текст послания под её диктовку.
Кончается лето, лес пошёл жёлтыми и красными пятнами, небо высокое, бледное. Рыбу провялили, суда стоят и ждут ветра.
Знай я про ваш день рождения, уж вы бы не остались в обиде,говорит мне Хартвигсен во всегдашней своей добродушной, комической манере.Пойдёмте к нам, скоротаем часок.
Я соглашаюсь с превеликой охотой, я радуюсь, мне приятно вдобавок, что Хартвигсен больше не сердится на меня. Роза дома, и Хартвигсен велит, чтоб она подала нам вина с печеньем.
Я знаю, уж ты расстараешься,говорит он шутливо.Студент небось человек учёный, не то что я.
На это Роза ничего не ответила, но во взгляде её была тоска.
Мы сидим, пьём вино с печеньем, Хартвигсен весело болтает, то и дело он спрашивает: «Ну, что ты скажешь на это, а, Роза? Как ты думаешь, а, Роза?»«Да-да»,отвечала Роза устало, или: «Да что уж мне думать»,отвечала она приниженно, словно мнение её заведомо не имело никакого веса. Вдруг Хартвигсен говорит уже без всякой шутливости:
Ну-ну, знаю я, чего ты такая надутая. Однако зря ты это.
Роза ни слова не проронила, она только потупилась.
Я видел в Сирилунне Марту,замечаю я.
Никакого ответа.
До чего же много голубей развелось за лето,замечаю я снова и гляжу в окно.
Зря ты это, я тебе говорю!гремит Хартвигсен и, насупясь, смотрит на Розу.
Она поднялась со стула и отошла к печи, там постояла немного, потом присела и принялась изучать печную дверцу, разглядывать на ней фигурки.
В дверь стучат, Хартвигсен встаёт и выходит. За дверью голос баронессы: «Добрый день!».
Может быть, я поиграю немного?спрашиваю я, и мне очень не по себе.
Да, пожалуй.
Я иду к фортепьяно и в другое окно вижу, как Хартвигсен удаляется с баронессой.
Я играю наобум, что попало, у меня так скверно на душе, я то и дело сбиваюсь. Я кончил играть, и Роза говорит:
Мы могли бы поудить рыбу, если хотите.
Я смотрю на неё. Она собралась удить со мною рыбу, прежде бы она не решилась, что-то с нею случилось такое, или она стала смелей?
Роза снаряжается, мы заходим в сарай, берём удочки и блесны и отправляемся удить. Я всё думаю: что же это делается? Неужто меня зазвали в дом только затем, чтобы я побыл с Розой, пока Хартвигсен где-то ходит с баронессой?
Тихая вода, бухта как зеркало. Я решаюсь рассказать про одного весёлого враля: он был моряк и потерпел крушение в бурю, но он не утонул, нет, подле него горой лежали утонувшие морские птицы, а сам он не утонул.
«Ну, посмейся же хоть чуть-чуть!»думал я. Но Роза была вовсе не в смешливом расположении духа. И я сам посмеялся над тем моряком, чтоб немного её заразить своею весёлостью.
Я обращаю внимание Розы на то, как блестящая оловянная блесна горит на солнце, а когда я её опускаю, она гаснет в воде, совершенно как свечка.
Да,вот вам и весь её ответ.
В каком же она глубоком унынии! Я сижу и разглядываю её платье, на ней очень милое платье из крепкой, простой материи, она и зимой в нём ходила, до свадьбы. На корме лежит её кофта, далеко не новая, но опрятная, пуговки с правой стороны, петли с левой, значит, кофта перелицована, думаю я, но с какою это сделано тщательностью, это ведь она сама сидела и старательно водила иголкой. Она поднимает глаза и смотрит на меня, и такой глубокий, такой тяжёлый у неё взгляд, он меня затягивает, как волна.
Живы ваши родители?спрашивает она.
Да.
Есть у вас сёстры?
Да.
А у меня нет брата.
Помолчав, она прибавляет с улыбкой:
Зато у меня есть отец.
Ваш отец на редкость хорош собою.
Да, хорош собою и счастлив.
И снова она улыбается через силу и говорит:
Только вот я всю жизнь приношу ему одни огорчения.
По воде идёт рябь, солнце уже не греет, Роза надевает кофту, и мы снова усаживаемся с удочками и молчим. Мы наудили немного рыбы, но на уху не хватит, очень уж она мелкая, надо посидеть ещё, и Роза терпеливо сидит. Мне нужно проверить, не тянет ли она время просто так, чтобы подольше не возвращаться домой, я говорю:
Кольцо вам ведь велико, смотрите, как бы оно у вас не соскользнуло с пальца.
Ах, тут бы ей и сказать с равнодушием: «Пусть его соскальзывает!». Но нет, напротив, она вздрагивает, она меняется в лице и перекладывает удочку из правой в левую руку.
Через час мы наловили достаточно рыбы, и мы гребём к берегу.
Хартвигсен уже дома, он говорит Розе добродушно, но не без насмешки:
Ну что? Добытчицей стала? То-то, как я погляжу, мы совсем оголодали.
Разве мы не молодцы?говорю я.
Про то и толк. Вот я вам подмогну разделать рыбу, а уж вы оставайтесь с нами откушать.
Я остался. Ничего, казалось бы, не происходило, но разговор как-то не клеился, и весь вечер у меня щемило сердце. Хартвигсен то и дело выходил за чем-нибудь и оставлял нас наедине, он долго стоял на дороге и разговаривал с кем-то, потом долго разбрасывал по двору корм голубям, хоть они уже отправились спать. По всему этому я заключал, что он забыл о своей ревности, и я ничего не имел против, но Розе, кажется, это было решительно всё равно. Она бродила по комнате, что-то переставляла и как бы невзначай опустила крышку фортепьяно. Верно, для того чтобы у меня не было искушения её просить поиграть, подумал я. Да, для чего же ещё?
Я, однако, отважно продолжал беспечный разговор, хоть сердце у меня ныло. Пришёл Хартвигсен, и я откланялся.
По дороге домой я решил поскорее кончить свою картину. Вот отделаю стаканчик Розы по всем статьям и принесу ей мою «Гостиную Мака». Хартвигсен недавно обмолвился, что намерен привезти из Бергена большую партию рамок.
Как-то под вечер я сижу и пишу свою картину, и тут входит баронесса и, к удивлению моему, заводит речь на религиозные темы. Как она была взбудоражена и несчастна, она всё хваталась рукою за грудь, так что даже расстегнулось несколько крючков, она будто сердце из груди хотела вырвать. Она сказала:
Нет, здесь не найти покоя! Но, может быть, вы его нашли?
Я? О нет.
Нет? Тогда вам нужно поохотиться. Скоро разрешат охоту. Вам непременно нужно пострелять в лесу. Это вас ободрит.
Я думал: нет, не обо мне она печётся и не о моём покое. Не хочется ли ей, слушая мои выстрелы в лесу, вспомнить давние выстрелы Глана?
Я и сам думал поохотиться, когда подморозит,сказал я.
Она встаёт, бродит по гостиной, смотрит в окно, снова бросается на стул и говорит несколько добрых слов о моей картине. Но мысли её далеко. Я смотрю на неё с жалостью, ей нет места в моём сердце, но мне от души её жаль. Бог знает куда завело её, бедную.
Я не буду рассуждать о высоких материях,сказала она.Но, Господи Боже, хоть бы что-то понять! Ну отчего я должна с каждым шагом всё больше запутываться! Я бродила тут девочкой, я ластилась щекою к былинкам, чтобы им было весело. И не так уж давно это было, как подумаешь, ведь не в какой-нибудь древности. Но что сталось с былинками, с тропками, что со всем, со всём сталось? Я хожу и гляжу на всё другими глазами. И что сталось со мною? Той девочки нет уже. А ведь кое-кто остался прежним, Йенс-Детородон всё тот же, и лопарь Гилберт. А я выросла, я теперь другая. Я теперь такая гадкая, я бы хохотать стала над собой, вздумай я вдруг ластиться щекою к былинке. А Йенс-Детород и лопарь Гилбертони не переменились, всё так же ребячатся, всё то же у них на уме. Если бы мне достался тот, кого я любила, если бы я так и жила здесь, бродила бы по лесам и тропкам, верно, я бы и не потеряла покоя, как вы думаете? Сама жизнь, кажется, вытолкала меня вон, туда, где мне несладко пришлось, но зачем, зачем понадобилось это жизни? То, прежнее, из чего я выросла, было лучше того, что я получила взамен, я вошла в богатую, образованную семью, там не было былинок и тропок, я кой-чему выучилась, стала лучше изъяснятьсяах, хромой доктор, который жил тут у нас когда-то, он бы меня теперь не узнал! Но что с того? Был же кто-то, кто изъяснялся не лучше моего, да, но я при нём вся горела от радости. Если он делал какой-нибудь промах или вдруг завязал в разговоре, запинался, сбивался, не мог выразить мысль, я чувствовала, как это хорошо, как хорошо, и не надо, не надо ничего выражать, ты только запинайся, сбивайся, о! Нет, он не был тоньше меня, какой-то другой породы, вот былинкимы знали их оба, и мы знали с десяток людей, и они узнавали нас, и я видела его следы на траве, на дороге, и я бросалась на землю и целовала его следы, а он целовал мои. Выстрел в горах, дымок над деревьями, Эзоп радуется вдалеке, я слышу, как он повизгивает,и что же я делаю? Я глажу листы, я ласкаю можжевеловый куст, и потом я целую за это свою руку. «Любимый!»шепчу я, и словно тысячей скрипок отдаётся в моей душе это слово. Я выпрастываю из платья свои груди, это для него, это ему за его выстрел. Я жизнь ему готова отдать, в глазах у меня темно, ноги подкашиваются, я падаю. Только когда он подходит, когда я чувствую на себе его ток, я поднимаюсь, я стою и его жду. Он ни слова не может выговорить, и что уж тут скажешь? Но я знаювот грудь, к которой можно прильнуть, грудь, в которой вмещается вся доброта мира, я чувствую на себе его лесное дыхание, о, это смерть моя, я проваливаюсь куда-то.
Вдруг баронесса прерывает свою лихорадочную речь. Я перестал рисовать, солнечный луч соскользнул со стакана Розы.
Будет вам, на сегодня довольно, пойдёмте-ка лучше со мной,говорит баронесса.
Я складываю кисти и подчиняюсь. Мне так жаль баронессу, она так несчастна, я стараюсь утешить её мелкими знаками внимания. Помнится, во время той нашей прогулки баронесса сразу успокоилась, после того как сказала:
О Господи, до чего жизнь жестока, один съедает другого. Мы сворачиваем голову цыплёнку и съедаем его, мы мучаем, убиваем поросёнка и его съедаем. Мы топчем и губим цветы на лугах. Мы заставляем плакать детей, они на нас смотрят и плачут. Ах, вся душа переворачивается во мне от отвращения к жизни!
А всё лучше, пожалуй, чем умереть.
Да, всё лучше, пожалуй, чем умереть. Как верно вы это сказаливсё лучше, пожалуй, чем умереть.
XIV
Пока ещё не ушли суда, я однажды вечером разговорился со Свеном-Сторожем, мужем горничной Эллен. Коллега его и сотоварищ Уле берёт с собою жену в должности кока на «Фунтусе», это он хорошо придумал, так ему сподручней будет присматривать за милой Брамапутрой! А жена Свена-Сторожа в море с мужем не хочет, она ссылается на ребёнка, которого по малости лет нельзя взять с собой.
Свен-Сторож когда-то, кажется, относился к своей жене менее доверчиво. Рассказывали, что как-то раз в Сочельник он даже кинулся на неё с ножом. А теперь он спокойно оставлял её в Сирилунне и сам на много месяцев уходил в плавание. Хартвигсен сказал о нём, что он стал заскорузлый, без сомнения разумея, что он притерпелся к своей ревности. Я часто видел, как Эллен ластилась к мужу с вероломной нежностью, но это было одно кривлянье, и Свен оставался решительно к нему равнодушен. После ванн Мака Эллен возвращалась далеко за полночь, смотрела на тех, кто ей попадался навстречу, томным, невидящим взглядом и шла мимо. Она потеряла всякий стыд, её проделки были у всех на виду, и сам Свен-Сторож только безразлично поднимал на неё глаза и продолжал насасывать свою носогрейку. Нынешнее спокойствие стоило ему долгих мучений, когда-то он хотел всадить в неё нож, но это когда ещё было, в самом начале. Но не теперь! Зачем ему в каторгу идти? Бывает, конечно, человек совершит преступление из-за любви. А можно ведь и иначеокоротить себя и жить в законе и согласии. Тоже неплохо.
Пока я стою и беседую со Свеном-Сторожем о предстоящем плавании и разном прочем, из конторы выходит Хартвигсен. Он говорит ещё издали, тыча пальцем назад, через плечо:
Вот, дело обтяпал, заработал денежки.
Ну что же, на доброе здоровье!говорит Свен-Сторож. Эти двоестарые приятели.
Хартвигсен продолжает:
Оно, правда, со своего же компаньона, а всё приятно. И бумагу составили.
Выясняется, что Хартвигсен лично взял на себя страхование судов и грузов, отправляющихся в Берген. Мак, рачительный и умный хозяин, все эти годы исправно всё страховал, но крушений никогда не случалось. И вот в нынешнем году Хартвигсен вмешивается в это дело и восстает против зряшного крупного расхода. Как осмотрительный купец, Мак не видит выхода из создавшегося положения.
Ничего не могу тебе предложить, разве что ты возьмёшь страхование на себя, Хартвич,говорит он.
Хартвигсен в совершенном восторге, он оказался таким докой, и ему хорошо, и компаньону. Всё в его власти, только слово скажи. И он сказал это слово.
Было это ещё летом. Уговор оставался в силе до нынешнего дня, а нынче составили бумагу. Её заверят на осеннем тинге.
Так что уж я на тебя рассчитываю, Свен-Сторож, что ты отведёшь своё новое судно в Берген и доставишь обратно в целости и сохранности!произносит торжественно Хартвигсен.
Свен-Сторож отвечает:
Уж мы постараемся. За нами дело не станет.
Хартвигсен продолжает:
Так же я и на Уле-Мужика рассчитываю, насчёт «Фунтуса». Правда, у него будет дамский пол на борту. Ну, да не такой я ретроград, чтоб ему это ставить в строку.
Тут из конторы выходит Мак. Он кивает нам, и мы со Свеном-Сторожем снимаем шапки и кланяемся.
Счастливо вам,бросает Хартвигсен с выделанной небрежностью, чтобы нам показать, что у него с Маком не те отношения, что у нас.
Скоро во дворе появляется Эллен. Она, разумеется, видела, как Мак вышел из конторы, она дожидалась условного часа.
Хартвигсен и Свен-Сторож переглядываются. Но Хартвигсен человек влиятельный, он сам у себя застраховал суда, ему во всё надо вникнуть, всюду вставить своё слово.
Небось опять в тёплую ванну полезет,говорит он.Словом, сладу с ним нет, с моим компаньоном.
Угу!отвечает Свен-Сторож, не вынимая изо рта трубки.
А знаешь, что я тебе скажу, Свен-Сторож, ты бы приглядел за женой-то, чтоб пореже его растирала.
Чего? А-а, ну это уж как её воля,говорит Свен-Сторож и выбивает трубку.
Ну-ну, так-так,говорит Хартвигсен, и ему, кажется, жаль своего шкипера.Она ведь за ребёнком не смотрит. Ну-ну, а может, это у ней такая любовь к ближнему, мало ли.
Но мне Хартвигсен сказал, когда мы шли уже вдвоём к его дому:
Надо мне прижучить моего компаньона. Если не я, так кто? Тащит их к себе в ванну, двух сразу, и зря это вы думаете, что они очень-то стараются, его растирают. Нет, он прямо ошалел, просто-таки кидается на них. Нет, чтоб я про это больше не слышал!
Давно не видал я Розы, и я обрадовался, найдя её свежей и бодрой. Как уже повелось, Хартвигсен и на сей раз то и дело оставлял нас наедине, всё отлучался куда-то, но Роза разговаривала веселей и спокойней.
Да, благодарю вас, грех жаловаться,сказала она.А как вам живётся в Сирилунне? Давно я там не была. Как поживает Эдварда?
Лучшей хозяйки и пожелать нельзя. И такие милые детки.
Удивительно, как выросли вы за лето,сказала она.
И мне так весело от этих её слов, я так горд, я чувствую, что краснею, и я смотрю в окно.
А ведь эти два самца глаз не спускают друг с друга,говорю я, чтобы что-то сказать.
Голуби? Так они ещё не на голубятне?
Хартвигсен их кормит Эти забияки ненавидят друг друга, волчками вертятся.
Роза подошла к окну и тоже выглянула, она подошла к самому окну и стояла совсем рядом со мною. От неё веяло милой женственностью, она приподнялась на цыпочках и выглянула, чтобы разглядеть тот угол двора, она оперлась о подоконник, и рука у неё была большая, красивая рука Мне показалось, что она не всё время смотрела в окно, взгляд её скользнул по моему затылку и шее, я чувствовал на себе её дыхание. Ах, мне, верно, следовало бы отодвинуться, уступить ей место, но мне так не хотелось отодвигаться!
Это они от ревности,сказал я про голубей. Что же я ещё говорил? Возможно, я больше ничего и не сказал, но потом в висках у меня стучало, будто я говорил долго-долго.
Роза распрямилась, оттолкнулась от подоконника, словно лодку оттолкнула от берега, она посмотрела мне в лицо таким долгим, таким удивительным взглядом, верно, голос у меня дрожал и я себя выдал.
Да, ревностьхорошая вещь,проговорила она едва слышно,она, верно, неразлучна с любовью, кто знает?
Да, пожалуй.
Но любовь не может питаться ревностью, то есть долго не может питаться.
При этих её словах сердце у меня заходится от восторга: ревность свела её с мужем под этой кровлей, но теперь уж она не любит его. Она увидела меня сегодня в новом свете, я вырос и возмужал, ей не было неприятно смотреть на мой затылок и шею, она дохнула на мои волосы.
И я бормочу:
Я хочу просто... Вы сегодня такая необыкновенная. Господи, я таких никогда не видел, вы единственная, кто... нет, я считаю, что вы самая красивая женщина в мире. Да. Я просто хочу вас поблагодарить...
Да что это с вами?говорит она и терпеливо улыбается. Но лицо её заливается краской.Не влюбились же вы в меня? Нет, какое! Вы ведь так ещё молоды. Но чего вы хотите?
Я вскочил и далеко вперёд выбросил руку, я не смел сдвинуться с места. Но вот я расслышал её последний вопрос, короткий и резкий, и снова упал на стул.
Да сидите же, сидите!слышу я её голос.
Она всё поглядывает на меня и думает, кажется, о том, как бы меня успокоить. Она испугалась, я тоже хочу её успокоить, я сворачиваю разговор на свою сестру, Роза сегодня мне как сестра, так приятно быть рядом с сестрою. Тут я несколько присочинил, у меня не было взрослой сестры, только маленькая. Да Роза мне, верно, и не поверила, она была старше меня и видела меня насквозь.
Я хочу поблагодарить вас за то, что вы мне позволили у вас бывать,говорю я.
Она уже успокоилась, снова улыбается и отвечает:
Вы так далеко от своих!
Она подходит ко мне, разглядывает меня, склонив голову набок, и говорит:
Да что это вы? Приходите к нам, милый, ну, конечно, хоть каждый день приходите. Не хотите ли поиграть? Нет? Но тогда вам, может быть, лучше уйти.
Уйти?
Ну да, ступайте домой, ложитесь в постель и успокойтесь. Так будет лучше. Не правда ли?
Я хватаю её руку и крепко, горячо целую.
Не делайте же нас несчастными!слышу я её голос. Я снова на стуле, у двери шаги, это возвращается Хартвигсен.
Не хотите ли поиграть?спрашивает он.
Нет, поздно уже. Нет, благодарю вас, уже ночь на дворе.
Но завтра снова будет день!говорит Роза. Она была такая милая, чудная, они вместе с Хартвигсеном проводили меня и пожали мне руку.
Хартвигсен против обыкновения выказал себя заботливым мужем, он сказал:
Это тебе не лето, Роза, накинь-ка ты шаль.
Мне не холодно,отвечает Роза.
У тебя, может, и нет шали?продолжает Хартвигсен.Так взяла бы в лавке, на счёт Хартвича, а?И при этом он смотрит на меня и хохочет.
По дороге домой я всё останавливался и оглядывался. Я находил некоторое утешение в том, что Розе, быть может, взгрустнулось, когда я ушёл.
Я пришёл в Сирилунн. Мак, в ночной рубашке, высунувшись из окна второго этажа, разговаривает со стоящим во дворе Уле-Мужиком. Мак, значит, вовсе не отправился спать, он свеж и бодр после ванны, и голова его занята делом.
Ты, стало быть, нынче в ночь и отправишься,говорит он Уле-Мужику.Да, и знаешь ли что? Как вернёшься из плавания, отведи «Фунтус» на ту сторону, за маяк. Зимой он не пойдёт на Лофотены, пусть там на приколе и стоит до весны.
XV
Вот и Успенье прошло. Суда с треской уплыли на юг, опустели сушильни. В лесу уже опадает листва.
Как-то тише стало в Сирилунне. Свен-Сторож и Уле-Мужик часть людей увезли с собой, удалилась и Брамапутра, причина шумных и опасных волнений среди мужчин. Ну, кое-кто и остался, все рабочие на пристани, приказчики, кузнец, пекарь, бондарь, шорник, оба мельника, все женщины, Крючочник, Колода, Йенс-Детород да расслабленный Фредрик Менза, который лежал, прикованный к постели, только ел, и смерть, кажется, забыла к нему дорогу.