Был он невысокого роста, широк в плечах, но очень изможден. Под старенькой шляпой низко подстриженные светло-рыжие густые волосы. Волевой подбородок, губы бескровные, четко очерченные. Трудно было определить его возраст. Лицо худое, кожа серо-землистого оттенка, в уголках губ и возле носа глубокие скорбные складки. Морщины веером расходились от глаз к вискам, избороздили выпуклый лоб. И лишь большие зеленоватые глаза с едва заметными прожилками на белках, несмотря на затуманившую их усталость, говорили, что человек этот еще не стар.
Он шел медленно, опираясь на палку. Его левая нога, не сгибавшаяся в колене, едва коснувшись земли, сразу отрывалась от нее. На углу остановился у репродуктора. Глаза потеплели. Мелькнула на лице тень улыбки. Какой-то немец в штатском поймал его взгляд, спросил что-то. Улыбка исчезла. Большие глаза потемнели и стали злыми. Он передернул плечами, ничего не ответил и, повернувшись к немцу спиной, пошел дальше. По дороге останавливался на несколько минут, отдыхал. Здоровался со встречными советскими солдатами и офицерами. Снова спрашивал о чем-то и продолжал путь. Увидел впереди большой двор с широкими, распахнутыми настежь воротами. В нем было полно машин, танков, орудий. Под стеной, сбоку, стоял часовой, а неподалеку от него, ближе к улице, еще один красноармеец. Молодой. Он курил и с любопытством смотрел по сторонам.
Человек свернул с тротуара и направился к воротам.
Гражданин, вам куда? спросил молодой красноармеец.
А вот сюда, спокойно показал рукой.
Тут военная часть. Вы что, знакомого ищете?
Нет.
А кого же?
Может, у вас есть кто-нибудь с Кировоградщины? Земляков ищу.
С Кировоградщины? рассеянно переспросил молодой красноармеец. А из какого района?
Тот назвал. Красноармеец сразу заинтересовался. Посмотрел на него пристально и испытующе.
А село? живо спросил он.
Человек сказал.
Глаза красноармейца широко раскрылись. Потом он быстро-быстро замигал ресницами. Лицо от волнения непрестанно менялось: то улыбалось, то становилось строгим. И вдруг просияло.
Сашко! Ей-богу, Сашко! звонко воскликнул он и бросился к незнакомцу.
Тот, не ожидая такого порыва, растерялся. Смутился даже. Растроганно заговорил:
А кто же А вы Вы разве тоже оттуда?
Глаза его увлажнились, голос задрожал от трепетной надежды.
Я тоже, я оттуда Когда тебя арестовали Я еще тогда на маслобойне
Юрко! Ты?!
Сашко подался вперед, ушиб больную ногу, болезненно сморщился и, сразу забыв об этом, засмеялся и заплакал от радости. Он целовал Юрка, как родного.
Я ни за что, ни за что не узнал бы Вырос-то как! А я, знаешь, предчувствовал, ну, верил, будто наперед кто-то рассказал. Знал, что вы-таки спасете меня. Не там, так здесь. Там не вышло. Зато здесь Я так и знал, говорил он, волнуясь и торопясь. А Дмитро? Где Дмитро? Жив? А Степан Федорович? Как там моя старушка? Не тронули ее, нет? О! А Катя?
Он спрашивал и, не ожидая, пока Юрко ответит, снова говорил сам, будто боялся, что не договорит, что кто-нибудь может его остановить и прервать. Юрко не мог даже слова вставить, даже рта раскрыть.
Тем временем вокруг них уже собрались товарищи Юрка, с любопытством и радостью наблюдая эту встречу.
Юрко повел Сашка в дом. Оба волновались. Все время говорили. Этот разговор ограничивался вопросами, которые они второпях задавали друг другу, не дожидаясь ответа.
Так длилось бы долго, но Скворцов, которому сообщили об этой встрече, взял дело в свои руки.
В просторной гостиной какого-то эсэсовского начальника хлопцы накрыли стол. Принесли из кухни горячую еду в котелках, открыли консервы. Появилась на столе фронтовая солдатская фляжка. Налили по первой и выпили за победу.
Сашко оживился. Глаза его засияли, порозовели серые щеки.
Сашко потребовал, чтобы первым рассказал обо всем и обо всех Юрко. Слушал он с жадным вниманием, весь напрягшись, весь нетерпение. Только молча поблескивал глазами, время от времени вставляя какое-либо восклицание, покачивая головой.
Услышал Сашко и о матери. Живет в своей хате и верит, что дождется сына. Юрко говорил о себе, о друзьях, знакомых, о селе, показал письмо от Дмитра, который возвратился в свой город и работает в обкоме партии. Второй брат ранен и лечится в Омске, третий сейчас в Австрии. Рассказал о Степане Федоровиче и печально умолк. Молчал и Сашко. Потом вздохнул, промолвил:
Да Они должны за это ответить! Должны!..
Помолчали еще немного. Потом Сашко резко поднял голову:
А Катя? Чего же ты ни слова о Кате?
Узнав обо всем, вскочил на ноги.
И она? Значит, и она тоже?.. и закончил сдавленным голосом: Мало, мало им еще. Огнем и железом надо. С землей сровнять!
Рассказывать о себе Сашко долго не решался. Видно, тяжело было ему.
Что говорить о себе? Разве словами скажешь? порывисто схватил юношу за руку. Юрко! Сколько я видел! Сколько пережил! Сколько я знаю!.. Страшно, Юрко!.. Говоришь победа? Говоришь освобождение? Мало! Мало сказать победа! Нет спасение! Понимаешь, спасение! Вот так, победив, спасли, вытащили из петли человека. Спасли. Мир спасли от ужаса. Сколько я видел Я только сейчас родился. Все, что было, было там, в другой жизни. А сейчас я родился, и надо все начинать с самого начала. Вот только бы мне домой поскорее. Не могу! Душит меня, гнетет здесь. Смотреть ни на что не могу. Передавил бы их всех собственными руками. Не думай, что за себя, Юрко, а за то, что видел, за то, что знаю.
Тогда в тюрьме жандармы из Сашка ничего не вытянули, но из рук не выпустили. Полумертвого вывезли в областной центр и бросили в концлагерь. Потом, когда немного пришел в себя, перевезли в Харьков. Позднее в лагере отобрали самых сильных и отправили в Германию. Работал Сашко на подземных военных заводах, побывал во многих концлагерях. Видел и пережил ад Освенцима. Спасло его железное здоровье. Если бы пошатнулся, если бы обессилел окончательно, попал бы в печь или под пулю. Но Сашко выдержал. Морили его каторжной работой и голодом, били и морозили. С кровью половину зубов выплюнул, стал калекой. По капле высосали из него здоровье. Если б еще немного, пришла бы, наверное, погибель. Уже в 1945 году из Освенцима их несколько сот человек перебросили на завод фаустпатронов, недалеко от Берлина, но приближалась Советская Армия. Некогда было фашистам возиться с рабами да и, наверное, некуда было их отправлять. Пятьсот человек поспешно загнали в какую-то казарму. Застрочили автоматы. Его ранило Упал. Что было дальше не помнит. Узнал уже потом: через несколько минут после этого в лагерь прорвались первые советские танки. Триста человек из пятисот успели спасти. Перевезли в больницу Сашко попал сюда, в Берлин. И вот сегодня впервые он вышел из ворот госпиталя, прошелся по улице. Здоровья нет, зато жизнь есть. Жизнь спасена. И единственное желание скорее отсюда, скорее домой!
Юрко проводил друга в госпиталь уже под вечер. Улицы до сих пор были переполнены военными. Над городом в похолодевшем воздухе слышался возбужденный говор толпы.
Когда переходили площадь, Сашко вдруг остановился как вкопанный, дернул Юрка за руку.
Юрко, что это? Погляди, что они делают? спросил взволнованно.
Юрко недоуменно огляделся. Посреди площади толпа голодных берлинцев штурмовала красноармейскую кухню. Солдат в белом фартуке стоял на возвышении возле кухни. Сотни рук детских, женских, мужских тянулись к нему, рвали ломти хлеба. Толпа бурлила, шумела, волновалась. А рядом с красноармейцем веселый насмешливый повар, сдвинув на затылок фуражку, разливал борщ большим черпаком в миски и котелки.
Что это, Юрко? переспросил Сашко. Что они делают?
Такие картины Юрко видел уже не раз. Он посмотрел на Сашка, не понимая, о чем тот спрашивает. И ответил равнодушно, небрежно:
Подкармливают голодных
И замолчал, увидев, что Сашко дрожит от злости, глаза у него сверкают, задыхается.
Что это, спрашиваю я тебя? После того, что я видел? После того, что было?! Да их вешать надо, а не кормить. Что мы, христиане всепрощающие, что ли?
Юрко на мгновение растерялся перед взрывом этой искренней ненависти. Помолчал, задумавшись, и только потом стал говорить ласково, успокаивая:
Знаешь, Сашко, я тебя понимаю Я тоже много видел и еще больше размышлял. Сам знаешь, как сложилась и прошла моя юность И все же ненависть не должна ослеплять нас. Там дают кусок хлеба голодному. Ну и что же? Это еще не значит, что мы какие-то всепрощающие. Никто ничего не забыл, никто ничего не простил Но Ты ведь сам должен понимать, что немецкий народ и гитлеровцы, фашисты, не одно и то же Немецкий народ тоже очутился в неволе. И мы пришли сюда не только как мстители, но и принесли ему свободу Вся сила в том, что мы советские люди. И нигде не имеем права забывать, кто мы. Ведь именно потому, что мы советские люди, именно потому мы и победили фашизм Так я думаю, Сашко Так оно и есть
На землю оседала пыль боев.
Победила армия мира, победил социализм, и снова вступали в свои права человеческие отношения между народами
Еще гудели в бездонной синеве неба моторы самолетов. Но, услышав это гудение, люди уже не разбегались, не прятались в щели. Подняв головы, они спокойно и уверенно всматривались в небо. Властная и бурная вступала в свои права весна. И запах омытой теплым дождем травы, цветущих деревьев все решительней и настойчивей вытеснял смрад пороха и горького дыма пожарищ. Все реже рвали упругий весенний воздух выстрелы. Да теперь даже последние выстрелы по врагу казались всем радостным салютом Победы.
XXIVПИСЬМО ИЗДАЛЕКА
В хате тихо.
Сквозь неплотно задернутую занавеску пробивается снаружи солнечная полоска. Плывет за окном теплый медовый июль. Воскресенье. Присела мать Юрка у стола. Отдыхает. Смотрит в окно с надеждой, ожидает сыновей из далеких краев. Да не идет, не едет ни один. Только шлют письма ласковые. Читает Радостно от них матери и грустно, что на старости одинока в пустой хате. Все чудится: вот-вот ступит на порог хоть один: «Здравствуйте, мама!»
Сколько уже ждет этих слов! Хату чисто выбелила, новыми дорожками пол застелила. Букетом цветов стол украсила. Развесила над столом фотографии. Стоят на них сыновья. И Юрко в военной форме. Вырос так, что и не узнать. Стоит, смотрит на нее. Лицо похудело, посуровело, и морщины на лбу. А матери все дитятей кажется. Больше, чем обо всех сыновьях, о нем беспокоится. Как он там, на чужбине? В который уже раз, напрягая слабые глаза, письмо от него перечитывает:
«Здравствуйте, мама! Пишу вам из Германии, из города, который стоит на большой реке Эльбе. Оставили меня в армии. Мы здесь порядок соблюдаем. Не выбиваем зубов, не грабим и за детьми не охотимся. А вот жандармов и гестаповцев всяких ловим. Скажу вам, мама, работа эта мне нравится. Они теперь уже совсем не такие, как у нас были. Вежливые стали, угодливые да льстивые смирнее телят. А только дай волю такому снова детей убивать будет.
Сейчас тут уже лето. В садах фрукты поспевают. В поле зелено. Речка, рощи. Домики чистенькие, больше черепицей крыты. Все аккуратно, даже деревья на один лад подстрижены. Только не нужно мне все это. Может, кому-то и нравится эта земля, а мне скучно тут. Все кажется не таким, как у нас. Дуб растет вроде такой, и все же не такой. Тянет меня домой. Если б не служба, прямо полетел бы к вам. Побродил бы по берегу, по огороду.
Пишите, мама, какие новости у вас. Как там в селе, кто есть, кого нет? Пишут вам хлопцы? Мне от Дмитра уже месяц письма не было. Скучаю я по вас. Есть у меня к вам, мама, одна просьба. Нарвите на лугу белых ромашек и венок сплетите. И положите тот венок на могилу Кати. Скажите от меня. Обязательно так скажите. Что я с немецкой земли, в которую с боями пришел, посылаю ей венок. И что отомстил я, сколько мог, за всех. Не забывайте, мама, ее могилы, проведывайте. Мне все кажется, что она жива. И Степан Федорович, как живой, стоит перед глазами. Никак не могу его себе мертвым представить. Да и как? Ведь не видел его никто мертвым. Вот позавчера, после комсомольского собрания, забылся и хотел ему письмо писать. Уже когда бумагу развернул, тогда опомнился»
Тихие слезы льются из глаз матери и падают на письмо. Сквозь слезы смотрит на карточку, вглядывается в посуровевшее лицо сына, думает:
«Дети, дети! Печаль наша, радость и надежда наша! Не успели вы еще на ноги стать, а уже открылись перед вами дороги крутые и многотрудные. Огненный вихрь поднялся над землей и завертел вас в своем водовороте. И полились вам вслед реки слез материнских. Секло вас, дети, пулями, морозом вас било, огнем палило. Да не спалил вас огонь, только опалил, крепкими сделал души ваши. Потому что не пугались, не гнулись в беде, не искали дорожек протоптанных да хлеба легкого. И хотя сильны и грозны были враги наши, но не сломили вас, а сами прахом рассыпались. А чем горше было, чем мучительнее, тем крепче и сильнее вы становились. Молоды еще вы, дети, да много горя хлебнули. И ничто в жизни уже не испугает вас. Взлелеянные властью нашей Советской, омытые слезами материнскими целительными, прошли вы сквозь пекло огненное и стали непобедимыми. На радость матерям вашим, на страх врагам, на счастье свету всему».
Авторизованный перевод с украинского Е. Пархомовской.
МОЛНИЯ
Ой ви, слова, страшна, двусічна зброє
1
Едва Савка из-за разбомбленной, покосившейся набок водокачки выбрался в степь, сразу стемнело. Будто провалились, исчезли позади серые хаты местечка, станция, высокая, расколотая пополам стена элеватора и даже острие трубы сахарного завода. Черная земля слилась с затянутым тучами небом. Ни одна звезда не пробивалась сквозь непроглядный мрак. Но на груди у Савки, укрытый ватником, пиджаком и двумя сорочками, никому постороннему не видимый, горел, освещая путь, теплый неугасимый огонек.
Конечно, можно было не возвращаться такой глубокой ночью в Петриковку. Можно было переночевать на заводе или у Насти-самогонщицы, у которой Савка выпил натощак два граненых стакана рыжей, как ржавчина, самогонки, закусив недопеченным ржаным коржом да синей головкой, такой злой, что даже слезы выступили на глазах, цибулей.
Но с того мгновения, как Савка нащупал в кармане своего ватника и потом перепрятал за пазуху то, что сейчас горело у него на груди, он уже ни минуты не мог усидеть на месте. Ему распирало грудь, жгло, перехватывало дыхание, тянуло куда-то вперед, что-то властно приказывало: «Иди, беги, неси, похвались, расскажи!»
Рассказать об этом ни одному человеку в райцентре Савка не смог. Был еще трезвый и остерегался все-таки, побаивался. Несло его без дороги, полем, напрямик подмерзлым, ломким и звонким, как тонкое стекло, жнивьем.
Он угадывал направление чутьем, выработанным с детства. А ноги сами знали, где ступали и куда шли.
Тут жнивье, твердые, как железо, кукурузные листья, закоченевшая на морозе ботва, пеньки одеревеневших бураков, там клочок взошедшей озими и, наконец, дорога, вся перепаханная колеями, в глубоких замерзших лужах.
Спотыкаясь о затвердевшие комья земли, Савка перебрался через дорогу и остановился на ровном месте. Он ничего не видел, не различал впереди, но знал, что стоит на выгоне, возле новых, с ободранными крышами, колхозных коровников.
Над притихшим в темноте, будто вымершим, селом стыла непривычная, небывалая тишина. И если бы он не знал наверняка, то ни за что бы не поверил, что стоит на краю села, в двадцати шагах от крайней хаты.
От этой глухой, даже без собачьего лая, тишины пьяному Савке на миг стало как-то не по себе. За все свои сорок три года он не помнил таким родное село. Ни одной живой весточки не долетало сюда из окружающего мира ни письма, ни газеты, ни слова по радио. Будто находилось это село на необитаемом острове посреди океана, да еще огородили его кругом глухой стеной. И ни одного слова правды о том, что происходит во всем перекореженном свете! Только свист ветра в оборванных проводах, свисающих с покосившихся, вывороченных из земли телеграфных столбов.
Конец ноября сорок первого года. Самый короткий день, самая долгая и глухая ночь. И время самое глухое, самая глухая ночь гитлеровской оккупации на Правобережье. Ночь, в которую не по себе бывало и не таким людям, как Савка Горобец.
Ни десять километров, которые одолел он часа за два нетвердыми своими ногами, ни крепчавший с каждой минутой мороз так и не протрезвили Савку.