Ну что же Хм Пятнадцать штыков. И на том спасибочки! есаул повернул голову к казакам:
Хорунжий Стрепетов! Отконвоировать пленных к месту содержания! На подох!
Потом довольным взглядом окинул жиденькую шеренгу:
Добровольцы-молодцы! Нале-во! Походным ма-а-арш! и, еще раз обернувшись к пленным, сквозь зубы процедил:
Скатки свои соберите! Там для вас, собак, кроватев не предусмотрено!..
И когда шеренга повернулась налево, узнали Гришка с Игнатом, да и другие хуторские, стоящего третьим с хвоста и, разинув рты, отшатнулись: потупив взгляд с сумрачным напряженным лицом, каменно глядя прямо перед собой, прошел мимо них служить немцам ихний, хуторской, хоть и пришлый, Николай Астахов.
Часть вторая
Рыжий Дунькин кот лениво развалился на широкой колодезной щербатой крышке, мирно наслаждаясь щедрым теплом поднявшегося уж почти под зенит солнышка, разомлел, отогреваясь после первого зоревого сентябрьского колкого заморозка. Тихо на хуторе Терновом, ни ветерка, ни звука. Медленно плывут над ним в безмятежной сини редкие беловатые облака, где-то каркают изредка невидимые вороны да обозвется вдруг задремавший на плетне старый Маруськин петух, раскроет клюв, недовольно расквохчется было на крик, да, разомкнув, наконец, и красноватое свое веко, поймет, старина, что полдень уж на белом свете, да тут же и запнется, не успев возвыситься, заливистый петушиный роскрик, опять сомкнутся петушиные веки и снова установится вокруг сонная мирная тишь.
Да он и сам, хуторок-то, одна кривая, увитая разляпистыми абрикосами да старыми акациями пыльная улочка, спускающаяся к неглубокой тихой речушке. А тамнебольшая склизская старая деревянная кладка, бабам белье полоскать, да мальчишкам летом купаться. Но теперь, уж после Ильи, и на речкене видать никого. Только изредка лениво поквакивают где-то в камышах глупые полусонные лягухи.
Маруське Астаховой скучно дома одной. То хоть Тишка, поколачивая по заборам неизменной своей палочкой, любовно выструганной им из дубовой ветки, бродил по пустой улице. То там засмеется, то с тем заговорит. Говор у него был невнятный, но разобрать-то при случае можно Слабоумный был, но добрый, ласковый, встречным всегда улыбался и всем кланялся. Зла никому никогда не делал, ну, шутил безобидно порой, хуторяне его жалели, бабы подкармливали, кто чем мог, ребятишки по-своему любили. Откуда он прибрел на хутор, никто не знал, пристроили его на постой к старому, овдовевшему прошлой осенью, Аникеичу.
Но когда уже фронт, где-то в стороне угрюмо отгремев да отсверкав, как та гроза по июльским ночам, откатился далеко на восток, ехали как-то раз вечером на мотоцикле по пустынной пыльной улице невиданные еще ни разу в этих глухих краях немцы. Пьяные и веселые, с песнями, играли на губной гармонике. Обнаружив в конце прохладной абрикосовой аллеи дыбящийся журавель хуторского колодца, вдруг остановились, видимо, решив освежиться холодной водицей. Сняв горячие запыленные каски, автоматы, ранцы и прочую амуницию, беззаботно хохоча и гортанно подшучивая над одним из своих, самым молодым, вихрастым да белоголовым, с еще полудетским чистым лицом, долго они тут обливались ледяной родниковой водичкой.
А из всех укромных мест, из желтеющих терновых кустов, из зарослей широких перезревших лопухов, из-за задернутых занавесок да полузакрытых дверей и ставен робко и с любопытством наблюдали за чужаками десятки пар настороженных хуторянских глаз. А Тишка, так же как и всегда, весело смеясь, приплясывая да кривляясь, уже подходил к чужакам. Те сразу, добродушно что-то горланя, окружили его, юродивого, посмеиваясь и приятельски похлопывая по плечам. Один, постарше, протянув ему сигарету, пытался что-то выяснить, настойчиво спрашивая Тишу на чужом противном языке и широко жестикулируя. Но тот только глупо улыбался, да кланялся истово в пояс, вызывая у пришельцев все новые взрывы хохота. Наконец, старший дал команду, мотоцикл завелся, немцы вскочили по местам, на ходу напяливая свои камуфлированные каски да ранцы, продолжая смеяться и шутить Тишка же, напротив, опустив устало руки, поднял подбородок с редким пушком, стал каким-то пасмурным и строгим.
Мотоцикл резко дернулся и заглох. Рулевой немец, не сходя с седла, озабоченно скривив тонкие губы, снова сильно крутанул ногой заводную лапку. Мотор опять взревел, опять дернулся и снова заглох немецкий мотоцикл! Старший, с ругательствами выпрыгнув из коляски, стал злобно орать на водителя, а тот, несмело огрызаясь, тоже вскочил и нагнулся над мотором. Но тут другой, молоденький, что сидел на заднем седле, белобрысый да вихрастый, усмехнулся и легонько толкнул водителя в плечо, взглядом показывая на заднее колесо.
Там, между слегка погнутых толстых спиц, торчала Тишкина, любовно струганная дубовая палочка, знакомая всему хутору. Сам же Тишка вдруг весело расхохотался, схватившись картинно за живот, приплясывая и истово кривляясь.
Немец со злостью вырвал из колеса и отшвырнул палку в придорожные кусты. Широко расставив ноги и уперев волосатые руки в бока, свысока, хмуро исподлобья уставился на этого издевающегося над ними русского. Лицо его помрачнело и стало багровым. Сдернув со спины автомат, дал с пяти шагов короткую очередь. Тишку отшвырнуло на спину и он какое-то время еще судорожно бил ногами по дороге, поднимая серую пыль и загребая ее руками.
Когда же за мотоциклом улеглось пыльное марево и стих, удаляясь, стрекот мотора, осмелевшие хуторяне бросились к нему, но Тишка уже отходил, лишь мелко подрагивали его посиневшие губы, да широко распахнутые тускнеющие глаза задумчиво и неподвижно устремились в мирное летнее небо. Две кровавые кляксы грязно растекались по груди на замусоленной изношенной его рубахе.
Тишу, безродного, не имевшего на хуторе никакой родни, в тот же вечер похоронили всем немногочисленным миром, бабы да девки жалобно и протяжно тужили, старики, скорбно сомкнув губы, молчали. Перекрестил трижды дедушка Митроха небольшой его свежий крестик, да и тихо разошлись
Так в мирную жизнь маленького хуторка, потерявшегося в широкой старой балке верхнего Задонья, над тихой безымянной речушкой, в стороне от больших дорог, грубо и кроваво вошла та война. До этого случая только раз, теплой весной, взорвалась вдруг хуторская полуденная тишина истовым криком Марфуши, получившей на своего мужика из-под Харькова похоронку.
Обхватив дрожащими руками трех своих малых детишек, уткнувшись лицом в их золотистые головки, долго и тоскливо, одиноко выла она, сонно раскачиваясь и порой подымая в пустое белое майское небо мутные глаза свои, сидя на том самом месте, где и застала ее горестная весть, на скамейке, любовно сбитой и покрашенной покойным теперь уже ее мужем за год до войны. Собрались соседки и, рассевшись вдоль забора, тоже тихо скорбили, изредка всхлипывая и тяжко вздыхаяпочитай, у всех были в армии родные. Потом незаметно разошлись.
А Марфуша, простоволосая, со сбившимся на плечи платком, до самой тихой вечерней зорьки все выла и выла, то срываясь тонко в голос, а то, мелко дрожа плечами, затихая над тремя соломенного цвета головками.
Больше немцев в хуторе никто не видел. Только один раз в конце лета пролетел низко-низко большой серый самолет с черными крестами на крыльях, метнул наискосок через усыпанную падающими яблоками улицу широкую раслапистую тень и быстро ушел на север.
-Маруся-я-я!! Иди сюда, че скажу-у! звонко кричит через плетень Дунька, соседка Маруси, тоже солдатка. Только у нее уж детишек двое, погодки-пацаны. А вот Маруся со своим Николаем, в сороковом году поженившись, так и не обзавелись детками, не дал пока Бог. Может, потом, после Как вернется?
Хуторские ее Николая малость сторонились, ходили о нем поначалу, как появился он на хуторе, слухи разные: что детдомовский, мол, что и отсидел уж, что родом из каргинских казаков, а родителей поубивало давно, еще во время «того восстания» А Маруське-то что? Девка! Красивый, чернявый, механизатором в МТС, работящий и ее всем сердцем любит! Уж она-то чувствует! А на гармошке как играет! Душевно! Как ни отговаривала ее матьвсе ж пошла она за Николеньку!
И сколько раз потом ни заводила речь с ним про его прошлое, про родителейвсе как-то Коля, то отшутится, то рассердится:
Што тебе моя родня, Машутка? Иль Тебе с ней жить ?
И только раз как-то, на излете золотого октябрьского дня, когда непонятно кто и почему вычеркнул Николая из списка трактористов, награжденных по случаю высокого урожая, молча проходил он весь день мрачнее тучи, все переживал. Маша и так, и сяк ему всячески угождала, ластилась, как котенок и уж, когда спать легли, глухо вырвалось у него обидное:
Ну, вот за что, а? Аль работал я хуже?.. Выработка у меняне то, что у иных бездельников! А? Сталин же сказал как? «Сын за отца не в ответе!» А они Да! Лютовал покойный батя во время восстания Порубил в капусту, гуторят, красноармейцев много. Так, с него ж и спрос! Что ж я теперь, всю жисть буду Иш-шо и внукам моим ответ держать? Али как?
Больше не проронил он ни слова. Отвернулся и затих. Но чувствовала Маша, что не спит Николай, что горькая обида холодной жабой гложет его сердце, серым камнем тяжело лежит на душе. На другой день, в выходной, угрюмо просидел он на крылечке, тоскливо наигрывая себе какие-то невеселые, тоскливые, как осенний дождик, мелодии. Вечером, уже в сумерках, пришел и подсел к нему на порожки дед Митроха, молча достал кисет, закурили. Тихо и неторопливо проговорили они до самой полуночи. Утром Николай, как ни в чем ни бывало, ушел в МТС.
Да иди ж ты сюды, ос-споди-и Дунька сочно шмыгнула носом и смахнула краем косынки слезу, невесть откуда накатившуюся, -че те скажу-то
Чего тебе? Я и Коз не доила еще Маруся прислонилась к плетню, тревожно вглядываясь в лицо соседки.
Да погоди ты, с козами! Тут такое Слухай сюды: ты слыхала, дядя Митя Сухоруков дома уж? Ага! С фронта, то-исть не с фронта, тут Дунька опасливо оглянулась вокруг и, перейдя на полушепот, пригнувшись к самому Марусину уху, продолжала, а с лагеря немецкого пришел! Пустили его, с плену-то! Там тетка Катька, эх, радая-то какая! Пришел, слава те, Гос-споди-и! Худой, как тросточка Весь Изранетый.
Вот, радость-то, Маруся задумчиво глядит в тоске поверх Дунькиной головы, и что, немцы его отпустили?
Ты слухай дальше, Маш-а-а! Че рассказывает-то дядя Митя-я-я! певуче затараторила дальше Дунька, говорит дядя Митя, наши хуторские, как забрали их прошлой осенью, так все гуртом и попали служить в одну часть-то! Все шесть человек! И мой Гришаня, и твой Колька, все вместе, поняла?
Да, Коля зимой писал, что все они Вместе. Там.
Ага! И так же почти что все и в плен немецкий попали, смекаешь ты или не-ет?! Там они, Маруська, наши родненькие, там, в лагере, откуда и дядя Митя пришел! Бежим скорей, че скажет-то! Может, и видел их, знает че! С козами она!.. Бежим, Маруся! Ой, та й бежи-и-им же!
Дядя Митя, живой, худющий и пожелтевший, в одном чистом исподнем, сидит на скамейке, в тени, под ласково шелестящими старыми вишнями. Его глаза под густыми белесыми бровями полуприкрыты, и кажется, он дремлет. Черный сытый кот приветливо трется о босые, в язвах и сухих трещинах, ноги вернувшегося хозяина, радуется. Через полуоткрытую дверь веранды слышно, как в хате что-то шкварчит, оттуда кисловато пахнет зажаркой, видно, тетка Катька варит мужику борщ.
Дунька с Марусей, едва войдя в калитку, в нерешительности остановились.
Значится так, девчата, голос дяди Мити, известного хуторского весельчака и балагура, заводилы всех попоек, глух и непривычен, веки же так и не подымаются:
Што скажу В Богдановке немчура лагерь заделали, Крученую балку Они колючкой обнесли и нашего брата-красноармейца со всех краев нагнали Народу та-ам Кишма-кишит! Значится так, там они, ваши-то
Он долго молчит, слабо шевелит губами, словно раздумывая над чем-то. Потом тихо продолжает:
Вы на меня, девоньки, не смотрите Я ж тут слепой почти. Больно на белый свет глядеть-то, режет и все. Мина проклятая Шваркнула перед глазами. А нас, значится так, -он слабо усмехнулся, качнув белой головой, наш комсостав бросил, разбежался, вот и попали В окружение. Забрали Нас казачки. Не наши, а те. Не наши! А я сижу, сижу, под самой проволкой, смерти жду, а они идут-то, полицаи! А я не вижу же ничего Тряпка на морде. Хоп! Слышу, кум мой, Федот Крынка из их, значится так, полицаевских рядов и кричит мне:
Кумашок, мол, маленько потерпи, я тебя выручу!
Ить признал, выходит. И правда, через полчаса вывел он меня за проволку! Посадил на бричку, ну а сюда уже доставили добрые люди Так во-от, Дуся, а твово Григория я еще вчерась видал, живой пока. И Гришка Бобыляк там же мается И Карасев Жорка. А твоего Николая, Маруська, гм гм я как-то там и потерял из виду-то. Слепой же я теперя почти! Но, в окружении были мы все гуртом. Там, наверное Ежели не убитый. Гм А нас же та-ам! Гос-споди, помилуй!.. Тыщи три, не меньше народу-то, за проволкой! Черви народ едят!.. Мру-у-ут! Но тех, значится так, за какими бабы их приходють, тех полицаи пускають, если муж или сын чей Отдають, ежели ты не партейный или там, комсостав
Дунька и Маруся медленно пошли молча обратно по тропинке. Сзади догнал их низкий мужичий голос тети Кати:
Поспешайте, ой, поспешайте ж, девоньки-и! Там мор идее-е-т, мрут они, родненькие, как те мухи. Тока, сказывал мой Митяй, возьмите, ежели есть, какое золото, ну, там, колечки, сережки какие Кумашок-то наш, Федотик, сволочь такая, падкий оказался на энти дела!.. Старшой полицай он теперя И немчуре, бабоньки, меньше на глаза попадайтесь, платки пониже опустите Как мужиков-то приведете, старайтесь в хутор-то после захода солнца попасть. Разденьте вы их, девоньки, на кладке догола, суньте в руку кусок мыла зеленого, пускай ныряют да хорошенько моются! Одежку, какая на их ни естьсжечь тут же на бережку дотла! А им припасите вы все чистое Сыпняк, будь он неладный, в лагере, как в Гражданскую, пошел, бабоньки-и-и, такая вот напасть Храни вас Господь!
Часть третья
К «трехзвездочному» Курт привык еще с польской кампании, когда служил в полевых «СС». До того рокового ранения на реке Шелонь, у разбитого русского поселка Закибье, когда угрюмый полевой хирург в горячке едва не оттяпал ему правую ногу повыше колена. Но здесь, в охранных войсках, такую выпивку достать очень нелегко и поэтому многие офицеры давно уже перешли на трофейную водку. И всегда в достатке, и берет за живое.
Когда-то, покойный теперь уже, его первый командир унтерштурмфюрер Браун, то ли просто, свихнувшись, то ли изрядно перебрав этого зверского напитка, орал на всю передовую, что никто и никогда не победит народ, который хлещет водку ведрами! Э-эх! Старина Браун Давно уж сгнил ты в русском болоте. Дважды пришлось его хоронить. В тот злополучный день, когда неистовые атаки пехоты противника до самой темноты чередовались с адскими артналетами, они сперва неглубоко прикопали всех убитых позади позиций. Потом, под напором подошедшей «Сталинской дивизии», пришлось отойти и братская могила, где упокоился и Браун, оказалась на нейтральной полосе. Через пару часов вдруг запели «Сталинские органы» и земля встала на дыбы как раз там, где и была их могила Трупы снова, уже в кромешной темноте, пришлось по кускам собирать вновь. Сбросили впопыхах в огромную воронку от «чемодана», немного прикопали жидкой болотной хлябью. Наутро над ней сомкнулось чертово вонючее болото. Вот и все.
А потом пришла долгая и зверски холодная русская зима. Противник почти не атаковал, вел лишь вялый обстрел. К нему привыкли. На войне быстро ко всему привыкаешь. Пленные вырыли несколько землянок и только там, обложившись прелой, воняющей мышами соломой, и можно было согреться в адские морозы под пятьдесят градусов. Одно отделение так и сгорело заживо в такой же землянке, причем до утра никто и не догадался об этом. Только на заре из черного дымящегося провала извлекли девять обугленных трупов. Немцы вперемежку с пленными русскими. Черт подери, в Польше, чтобы немного забыться, давали хотя бы перветин, да разве сравнишь ту кампанию с этой мясорубкой?!
Курт отвернулся к стене, пытаясь заснуть. Но сон не приходил. Здесь, в проклятой России, даже в глубоком тылу, даже надравшись до поросячьего визга, никогда не уснешь здоровым крепким сном. Он повернулся на спину и, не мигая, задумчиво уставился в дощатый грубый потолок душной времянки.
Проклятая война Как ты уже вымотала всех, и немцев и русских то же. Когда же ты теперь закончишься?