Портрет матери
Ирина Малакович
Книга о героине белорусского народа Марине Малакович написана в форме повести-исповеди человека, потерявшего на войне мать. Детское горе и ожидание, поиски и встречи на партизанских дорогах Беларуси с теми, кто вместе с матерью принимал участие во всенародном сопротивлении фашистскому нашествию, - и все это становится неотъемлемой частью сегодняшней жизни героев публицистической повести. Через всю повесть проходит мысль: прошлое продолжает жить в настоящем.
Солнце, длинные тени. В нескольких метрах отсюда машинная спешка улицы. А здесь шаги сами собой замедляются и начинаешь иначе видеть и слышать. Сначала осознаешь пугливое шушуканье листьев. Потом взгляд, успокаиваясь, различает невзрачные цветы с крохотными зеленоватыми соцветиямиукрашение осенних бульваров. Запах меда настойчиво напоминает: сентябрь, опять сентябрь.
Мое время. Не надо торопиться, никуда не опоздаешьвсе уже случилось, все с тобой. Дни стоят как чистая вода в прозрачном кувшине. Свет растворен в каждой частице воздуха, и тишина полна смысла.
В сентябре я родилась. Числа теперь никто точно не знает, оно потерялось, сгорело вместе с метриками на войне. Зато каждое сентябрьское утро для меня как итог и возвращение к началу.
Обычная дорога домой. Загорелый малыш катит между деревьями на велосипеде, и под колеса ему срывается с ветвей невесомая сеть с ячейками света. Она качается, скользит, и меня окончательно отпускает дневная суета редакции. Слабеют звонки, отдаляются голоса, размываются лица собеседников. В ячейки солнечной сети проскакивает вся мелочь. А что остаетсято остается.
Тревога. За невеселого шестиклассника из пригородного поселка. Столько раз была у него в доме, а все стоит перед глазами самая первая встреча: мальчик с дорожками высохших слез на щеках открывает мне дверь, и взгляд его вспыхивает, будто он встречает долгожданное избавление. Завтра, уже завтра тяжелая рука отчима не поднимется на него больше: завтра выходит статья в газете. Обидчик окажется у всех на виду, ему тогда не укрыться от людских глаз за толстыми дубовыми ставнями. Ты звал на помощь, мальчик,я привела к тебе людей.
По соседству с тревогой живет радость. Всего два слова: «А рассветы?!» Спрессованной в них энергии хватило бы на сотни слов. Знакомый геолог, вернувшись из экспедиции, принес статью для школьников.
Отговаривал мальчишек от геологоразведочного, развенчивал романтику походов и костров. Зачем обманываться красивой выдумкой? Их ждет тяжелая работа и вечная бесприютность. Не ожидала такого поворота.
Значит, если бы выбирать сначала, вы сами предпочли бы теплый дом, крышу над головой?
Вот тогда вместо ответа он произнес с бесконечным удивлением это свое:
А рассветы?!
Словно солнцем плеснули в лицо.
Есть еще что-то. Оно над всем, стоит, не проходит. Что же? Со мной, со мной случилось, сегодня.
Лицо женщины. Там, в длинном коридоре, битком набитом редакциями, где столько разных людей бывает за день.
Она вышла из какой-то двери, полсекундыпрошла мимо меня. Я видела ее впервые. Но миг не кончался.
Этот неуловимо знакомый овал щек, низко закругленная сильная линия, уравновешенная мягкостью взгляда.
Воображение привычно дорисовало остальное, чего не успели схватить глаза. Слишком долго искала я такое лицо, чтобы даже теперь, через много лет, не заметить самого крохотного сходства. И, выходя из-под деревьев к знакомой остановке трамвая, говорю себе без всякой связи с осенью и сегодняшними делами, что и в сорок лет, и в пятьдесят я, наверное, буду, как и в десять, искать единственное среди всех лицо матери. Оно не может стать прошлым, прошедшим для меня. Слово чей-то неотступный взгляд всегда обращен ко мне: «Ничего не забыла?»
...Вечерний трамвай, слегка раскачиваясь, вышел на дугу между вокзалом и заводской окраиной. До дома теперь ровно пятнадцать минут. Еще пятнадцать минут наедине с собой. Вот и мост. Вагон пошел медленнее, давая еще раз вглядеться в давно и много раз виденное. Трубы подпирают загустевшую по краям синь невысокого уральского неба. Мелькнула под нами электричка, уколов сердце внезапной, но еще не до конца ясной догадкой. Но в первый раз настигает меня в том месте тревога.
Но дорога не дает на ней удержаться, отвлекает, заводит привычную игру. Быстро-быстро меняет мелькающие рядом машины, дома, магазины. И неторопливо, почти незаметно поворачивает громаду завода, до которого отсюда еще с километр.
Я думаю о тех, кто приходит ко мне, не спросившись в любое время, неслышный и невидимый для других. О днях, перепутавших хронологию и давно вычеркнутых во всех календарях. Они длятся, живут вместе со мной, оставаясь такой же реальностью, как этот рабочий город, ежедневная дорога.
Летит, смазываясь от скорости, сиюминутное, близкое глазам. И неотступно маячит, напоминает, дает себя рассмотреть с разных сторон отдаленное, вчерашнеемой горизонт, от которого начинается все, что есть у меня.
Это не воспоминания, нет. Если не забывала, нельзя сказать: подождите, сейчас припомню. В каждом новом мгновении есть то, что было со мной и с другими и не прошло.
КОНЕЦ ВОЙНЫ
О Победе мы услышали ночью. Наверно, сначала об этом сказали по радио. А потом сразу стало так, как будто никто не спал и все люди, сколько их было в городе, а может, и на земле, только и ждали, чтобы одновременно закричать это слово.
И тогда кончилось одно время и началось другое.
Захлопали двери, затопали ногивсе побежали из своих домов, из сарайчиков и из землянок на улицы. И дети, которым строго-настрого запрещалось выходить в темноте за дверь, тоже побежали вместе со всеми.
Я держала за руку младшего брата, а он изо всех сил тащил меня от дома.
Стояла над городом то ли светлая ночь, то ли темное утро, и с неба по одной, по две опускались зеленые и красные ракеты. Где-то совсем близко стреляли и кричали «ура!». Военные салютовали из своего оружия.
Новое время проступало, как утренняя роса на траве. Никто не заметил, когда и как оно успело изменить нас.
Стреляют, а голова не втягивается в плечи и ноги не несут к ближайшей щели с земляными ступенями вниз.
Толчея как в очереди, но не надо изо всех сил запоминать, кто перед тобой, кто за тобой, и нет обычного беспокойства: «А вдруг на всех не хватит?..»
Бежишь, проталкиваешься, но от этого только весело, ведь сегодня не отстанешь, не потеряешься.
Мы торопились, точно на поезд. Он уже подошел и дожидается нас где-то здесь, таинственно поблескивая новенькими вагонами. Поезд без билетов и без контролеров, вот сейчас объявят посадку... Мы навсегда уедем из войны.
Спроси меня тогда:
Девочка, что будет завтра? Я бы ответила без колебания:
Довоенная жизнь.
Как же она вернется?
Вернется мама.
Жизнь без войны могла означать только одно: снопа быть с мамой. Жить в двух маленьких комнатах, полных книг, через коридор с соседом, игравшим на флейте, и с соседкой, вязавшей крючком скатерти. Вечером Мама будет писать под зеленой лампой, а папаприходить с работы к ужину в том своем кожаном командирском пальто, в котором он вернулся с последних Предвоенных учений. «А что поделывают самые дружные ребята?»будет он весело спрашивать с порога. И мы с братом, срываясь навстречу, будем радостно и торопливо, стараясь перекричать друг друга, выводить! «Три танкиста, три веселых друга...»
Конечно, теперь мы знаем много новых песен. Песня может быть и другой. Но все остальное должно остаться прежним. Звонки трамваев и веселый гомон улицы. Карусели по выходным в парке Челюскинцев. И мороженое у каждого кинотеатра. А в первомайский праздникмолодой народ в белых полотняных костюмах на Советской улице. Мимо нашего дома идут оркестры, это отдается во всех уголках двора, и плывет над демонстрацией серебристый дирижабль.
Ничего другого я не хотела, не могла представить.
Утром взошло солнце и закричали воробьи. Яростное чириканье взлетело в наше голое окно без занавесок и разбудило меня. «Опять только пыль во дворе, только обгорелый кирпич, да камень вокруг и ни одной съедобной крошки»,вот о чем кричали маленькие сердитые птицы.
Первой поднялась со скрипучей койки у двери бабушка. Она пробралась мимо спящих на полу и встала на колени между столом и нашей с братом кроватью. Пока не проснулись остальные, она будет шептать, поднимая лицо к окну, и тяжело кланяться. Голову в черном платке приткнет у самой табуретки. А больше и нет на полу свободного места.
От стука бабушкиной головы по доскам пола я зажмуриваюсь и не смею пошевелиться. «Спаси, господи, дитенка слабого, помилуй его, твою травиночку...» чуть слышно шелестят выцветшие губы, наводя на меня жуть. Странные слова, ничего похожего от бабушки днем не услышишь. И откуда эта униженная покорность суровой деревенской старухи? Даже нам, детям, она ничего не разрешает просить у чужих. Нет солибудем есть без соли, но занимать не пойдем.
Пока все спят, бабушка другая и кажется мне незнакомой.
Я догадывалась, что она просит своего бога за второго сына. Любимец всей семьи, он ушел после десятого класса в военное училище и пропал на фронте без вести. Мы видели его только на маленькой поблекшей карточке. Бабушка иногда достает ее из сундука, гладит бумагу непривычными к нежности негнущимися! пальцами.
Утренние минуты идут все быстрее. Вот уже солнце передвинулось в верхний угол окна. Бабушка упирается руками в пол, охнув, выпрямляется и берет со стола пустой чугунок. Пойдет на общую кухню картошку варить, узнавать новости.
Бесшумно встает отец. Он сидит на краю кровати в неловкой позе. Перегнувшись назад, надевает ботинок на раненую ногу. На это мне тоже смотреть нельзя.
У папы сейчас такое лицо, как будто он спорит со всеми и сердится. Он ни за что не согласится, чтобы ему помогали.
Потом он аккуратно разглаживает серое, как его шинель, одеяло. Тут я толкаю брата, и мы вскакиваем: папа уходит! Прощаться, даже до вечера, мы оба очень не любим. Отец видит это, но никогда не утешает. «Раз надозначит, надо»,учит он нас своим молчанием. Уже от двери спрашивает:
Кто сегодня идет со мной в столовую? К четырем быть дома.
Вот и все прощание.
На работе папе выдают желтые бумажные квадратики вроде карточек. Каждый день, кроме выходного, мы открываем один квадратик и идем обедать на первом этаже нашего дома. Отец берет нас с братом по очереди, и официантка разливает на две тарелки порцию супа с тушенкой.
Надо только приходить в самом конце обеда: детей сюда никто не водит, это служебная столовая.
А из коридора уже несутся дневные громкие голоса и топот. Алик из двадцатой комнаты бегал занимать очередь в умывальник. Мы ждем не дождемся, пока наша тетя оденется и уберет с пола свое пальто, заменяющее матрас и одеяло. Но тетя как нарочно смотрит куда-то далеко-далеко, сквозь потолок и ничего не слышит. Глаза у нее, кажется, совсем не строгие.
Но они мгновенно настораживаются и холодеют, как только брат добирается на цыпочках до самой двери и берется за ручку.
Учтите, - говорит тетя обиженным голосом, - у меня весь день уроки в школе. Не смейте заходить далеко в развалины. Потом вас ищите Вчера на Ленинской опять один подорвался.
Все кругом так же, как день назад, и неделю, и месяц. И все же совсем другое дело, когда знаешь: это кончается, приходит, скоро совсем пройдет.
...Летом через наш город начали возвращаться из Германии танки. Они шли со стороны Западного моста. Над развалинами катились лязг и грохот. Среди дня поднялись из своих укрытий и заметались ночные птицы. Как были, босиком, мы выбежали со двора. Может, это военный парад? Или сегодня пришел самый последний конец войны?..
Танки ползли вверх по нашей улице и, перевалив подъем, один за одним исчезли. Следом шли новые, и, сколько было видно влево и вправо, катился волнами тяжелый металл.
Нас подхватило и понесло вдоль тротуаров. Каждой машине надо помахать и покричать, проводить до перекрестка. А потом вернуться, чтобы встретить новую.
Они все шли и шли. Мы устали кричать и только тогда заметили, что танки совсем не парадные. Они почерневшие и запыленные, как стены сожженных домов на нашей улице. Гусеницы тяжело перекатывались по булыжнику, и где-то в горле и груди у меня тоже сталкивались и катались гулкие жернова.
Зеленые липы стали казаться выцветшими, и солнечный свет резко разделил все вокруг, как в кинохронике, на черное и белое. Черное железобелое небо, черный бурьян на черных кирпичахи белые-белые лица людей.
Дети стояли вместе со взрослыми и молча вглядывались в открытые люки: не появится ли танкист?
Спроситьничего не спросишь, собственного голоса не слышно. Но пусть появится человек над этой сталью, пусть посмотрит на нас!
Он появлялся, и мы видели обычное усталое лицо. Такое бывает у папы, когда он возвращается с работы очень поздно. Я не удивилась такому сходству. Все взрослые теперь похожиони разучились улыбаться. Я давно рассмотрела: за войну у отца так затвердели складки на щеках, что улыбка никак не получается.
Потом все разошлись, а танки грохотали весь день и весь вечер, и по пустому городу неслось железное эхо.
На обед в тот день бабушка дала лишь тарелку синего супа. Несколько перловинок и голубоватая водичка без всякого осадка.
Уж я кипятила, кипятила, два раза плитка перегорала, да откуда навару взяться с десяти-то крупочек, горевала бабушка.На кухне Сазониха сказывает: засуха идет. Будто земля на полях горячим песком сыплется, все зернышки в ней спекаются. Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие...
Она говорит сама для себя. Голова в черном платке опущена, глаза смотрят не на то, что есть здесь, в комнате, кивнул на все неизбежные несчастья, которые были и еще будут. Опрокинутый чугунок стоит перед ней без всякого дела. Картошки у нас давно нет.
Может, папа привезет из командировки? Прошлый раз, еще снег был, он купил в деревне полмешка...
А у брата в лагере сейчас обед. На первое, наверное, борщ...
Чтой-то отец не едет,прерывает мои мысли бабушка.
Он говорил, когда сев закончится. Значит, еще не закончился.
Где-то за железными дорогами и лесами, у самой западной границы, папа идет по полю, опираясь на свою палочку. Стараюсь не думать, что там, вокруг этого поля...
Мы с бабушкой вместе молчим о страшном. Там, куда папа уехал, еще скрываются по лесам бандиты. Иногда они выходят к деревням. Недавно из командировки не вернулся папин товарищ.
Нельзя, не хочу, запрещаю себе думать об этом! Папа завтра приедет, мы с ним сядем на серое одеяло, обнимемся, и я спою ему «Темную ночь», любимую детдомовскую песню.
А картошки пусть не привозит, проживем и без картошки, мысленно уговариваю и стараюсь я задобрить кого-то. И, наклоняясь над отцовской постелью, вдыхаю слабый запах знакомого одеколона и солдатской опрятности.
В нашем большом четырехэтажном доме тихо. Почти все ребята уехали в лагерь. Тетю тоже послали куда-то от школы. Второй смены вместе со мной дожидаются белобрысый пятиклассник Алик и маленькая Света с первого этажа. Вон они, уже вышли и стоят у столовской трубы. Это любимое наше место во дворе. Черная железная труба поднимается по стене прямо из окна кухни, мы с утра догадываемся по запахам, что готовится на обед.
Я сейчас!кричу им из окна.
Только отдам ключ соседке. Бабушка ушла в церковь. Когда вернется, не сказала.
В сад?качнул головой Алик.
А как быть со Светой? Ай, ничего, сама она все равно туда не доберется и, значит, никого не приведет в наше место. Возьмем с собой Свету.
Рядом с въездом во двор, там, где останавливаются продуктовые машины, есть полузасыпанная подвальная арка. Она ведет в развалины больницы. Мы ныряем в подвал и осторожно ступаем с камня на камень.
Свет проникает откуда-то сбоку. А сверху нависли балки с упавшими на них этажами. Туда лучше не смотреть, чтобы не представлялось, как балки могут не выдержать... Поскорей пройти это место. Стараюсь не дышать. Здесь особенно густая смесь горького, дымного с чем-то тошнотворно-сладким.
Вышли. Теперь надо подняться по остаткам лестницыпять широких каменных ступеней. За ними пустота, обрыв. Алик перебрался на небольшую площадочку, следом Света. Она оглянулась на меня и, кажется, хочет захныкать. Но возвращаться еще страшней, чем идти дальше.
Мы стоим на высоте второго этажа. Под ногами стена шириной в три кирпича, вокруг нее с обеих сторон позеленевшая вода. Наверно, здесь разорван водопровод. Надо пройти несколько метров и спрыгнуть вниз.