Портрет матери - Ирина Малакович 2 стр.


Вот и все. Это я открыла здесь такую комнату. Она, правда, без потолка, но с желтыми стенами. Сохра­нились даже рисунок наката и остатки бордюра по верх­нему краю.

Вместо пола яркая трава, какие-то мохнатые широ­кие листочки плотно застлали все острое, покалеченное, кирпичное и железное. А посреди комнаты настоящие заросли. Высокие стебли с узкими листьями и кисти ро­зовых цветов.

Света сразу садится на траву и, растопырив руки, хо­чет потрогать все листочки сразу.

Осторожно, не наступи!кричим мы ей громким шепотом.

Там, у стены, есть кустик земляники. Недавно на нем отцвели два невиданно больших белых цветка, на их месте уже розовеют ягоды. Настоящая земляника! От­куда она здесь взялась, что питает ее сочные темно-зе­леные листьямы не знаем, не думаем об этом.

До войны здесь была детская больница. Я запомни­ла ее из-за скульптуры на балконе: Сталин с девочкой на руках.

В больницу попала фашистская бомба, крыша рухну­ла, балкон тоже, все палаты и все лекарства сгорели. Что стало с больными детьми и врачами, мы не спра­шиваем.

Теперь здесь сама по себе выросла целая клумба иван-чая с розовыми цветами и куст неправдоподобно крупной земляники. Презирая собственный страх и гроз­ные запреты взрослых, мы пробираемся сюда чуть ли не каждый день и ничего здесь не рвем. Только смот­рим, говорим шепотом и тихо уходим. Это наша тайна.

Весь день до самой темноты длится потом бесконеч­ная игра. Мы вытаскиваем из развалин кирпичи и стро­им из них на свободном месте дома.

Надо класть кирпич на кирпич, совсем так же, как делают взрослые на субботниках. Получается довольно высокая стена. Под углом к ней складывается вторая стена, за нейтретья. Можно строить столько ком­нат, сколько хочешь.

Целых кирпичей мало. Все они побитые и поранен­ные, поэтому плохо держатся и часто падают. Наше строительство затягивается на много дней.

В развалинах можно найти для наших «домов» вся­кие необходимые вещипомятые кастрюли, полурас­плавленные тарелки. Однажды нашли патефон. Это там, где до войны было общежитие студентов.

Кроме общежития, в наш двор выходит еще два раз­рушенных дома. В одном были квартиры, в другомдетский сад. Наш детский сад, где пахло всегда свежей масляной краской и вишневым киселем, а со второго этажа до самой улицы было слышно пианино. Теперь дом нас не узнает, а мы не узнаем его. Ветер посвис­тывает в пустых окнах, ворона по-хозяйски каркает, усевшись прямо над входом.

Мы называем эти бывшие прекрасные дома по-сво­ему. Не «развалинами», а «дворцами». Как будто они просто заколдованы на время со всеми прежними за­пахами и звуками. Мы играем с ними, хотим приручить и распространить на них свою детскую власть.

Так играла младшая дочка купца с несчастным чудо­вищем в саду, где вырос аленький цветочек...

Каждый день мы выбираем себе свой «дворец».

Света выбрала на сегодня детский сад.

У вас там были игрушки?допытывается она.И куклы были?

Ну как ей втолковать, что куклы не могут выжить после бомбежки и пожара.

Но ведь они неживые!твердит свое Светлана. Алик устремился к общежитию. Мне достался дом с квартирами...

Под ногами запекшийся кирпич, он спрессован взры­вами, дождями и уже начал прорастать цепкими трава­ми. Над головой провалы окон, на них черной копотью обозначились языки давно умершего огня. Я смотрю и вижу совсем другое, простое и понятное. Светлые занавески, с которыми играет ветер. Цветы на столе и сверкающую посуду. Оранжевый свет абажура.

Ничего этого теперь нет в целом городе. Я знаю на­перечет все живые дома в центре и не могу удержать­ся, чтобы не заглянуть в окно, когда иду мимо. В каж­дом окне за пустым столом сидит человек и молча ждет кого-то. Вот и все.

В нашем общежитии, где в каждую комнату втисну­та большая семья, стоят у стен железные кровати и се­рые фанерные шкафы. У всех одинаково, обстановка осталась от немецкой казармы. Бабушка привезла с со­бой из деревни сундук. По праздникам она накрывает его простыней и ставит фотографии. В другое время сундук стоит темный, на полстены, и кажется мне похо­жим на амбар. В нем лежит одна домотканая дорож­каэто все, что сохранилось от бабушкиного дома в Орловской области.

Неудачный день. Мы нашли втроем лишь заржавлен­ные ножницы и несколько черепков посуды.

Начало смеркаться. Откуда-то из глубины мертвых кварталов пришел зловещий, странный звук. То ли плач, то ли стон. «Не бойтесь, это сова»,сказал Алик. Но больше играть не хотелось.

Бабушки дома еще не было. Наверно, она осталась ночевать у знакомой старушки, чтобы не идти поздно через весь город. Не зажигая света, я стала торопливо раздеваться. Багровое, в черных тучах небо стояло не­подвижно в окне. Было очень тихо. Завернувшись с го­ловой в одеяло, я крепко зажмурила глаза.

Первый раз проснулась от какого-то звука. В по­тускневшем, но все еще красноватом свете заката в на­шей маленькой комнате проступали две тени. Я узнала голос соседки. Ей отвечал незнакомый мужской шепот.

В наступающей темноте они сидели на отцовской кровати, чужие, с чужим мне шепотом и молчанием. Кто этот второй? Может, водитель? Он выпрыгнул из ос­тановившегося танка на ночную улицу, ему надо пере­дохнуть от бесконечной дороги. Вот соседка и позвала его в дом и теперь радуется, что не одна в такую ночь. За стеной включили громко радио.

Мы сидели с тобой

У уснувшей реки...

Слишком красивые слова, они ненужные, лишние, по­тому что ни к чему не подходят ни здесь, в доме, ни там, за окном. Голос томится и падает, падает в тоскли­вой духоте:

И тебе я тогда

Ничего не сказал...

Я боялась снова уснуть, чтобы не пропустить, когда соседка будет уходить. С этим чувством ожидания тре­вожной перемены незаметно забылась.

Не знаю, сколько времени прошло, как вдруг слов­но кто-то толкнул: вставай. Было уже совсем темно. Быстро и низко неслись рваные тучи, подсвеченные лу­ной. В комнате, кроме меня, никого не было.

Похолодев от внезапного страха, я опустила ноги на пол и побежала к двери. Она не открывалась. Потянула ее изо всех силдверь была закрыта на ключ снару­жи. В одно мгновение вся копившаяся с утра по капле тревога слилась и ударила в сердце. С криком летели черные совы. Грохотали железные гусеницы. Пустая тарелка в бабушкиной руке казалась мертвой. И вода, мутная, холодная,откуда она?перекатывалась через запрокинутое безжизненное лицо отца. Я увиде­ла его перед собой отчетливо и ясно.

Прошедший день ожил и переполнил собой малень­кую комнату с пустыми кроватями и голым сундуком. Я была заперта. Мне нечем стало отбиваться. Война ни­как не уходила, она не кончалась!.. Всем своим отчая­нием ударилась я о закрытую дверь и закричала о спа­сении. Но звука не получилось. Дверь отталкивала и отталкивала меня назад, к окну.

Не знаю, когда и кто открыл комнату. Помню толь­ко осторожные руки отца, они гладили и укачивали ме­ня, словно маленькую. Папа приехал этой ночью. И мы до рассвета ходили с нимон, припадая на больную ногу, яу него на руках. Пять шагов от двери к окнупять шагов обратно. И вместе смотрели, как медленно светлело окно и уходили на край неба, ста­новясь все выше и тоньше, ночные облака.

ПИСЬМО

Почтальону некогда стоять за дверьюстукнет разок и сразу открывает.

Соседка просто спрашивает, когда ей надо: «Можно к вам?»

Я жду осторожного, негромкого стука. Он должен смолкать в ожидании ответа: «Входите, открыто». За дверью будет женщина в запыленной одежде, с до­рожным узелком в руке. Ей ничего не надо говорить. Я сама скажу:

      Мама.

Столько летуже целых семьэто слово живет во мне молча. Когда надо сказать подружке: «Тебя зо­вет мама»,я тут же нахожу иносказание:

      Тебя дома ждут. Кто, кто, как будто сама не знаешь.

Невозможно произносить по всяким пустякам слово, которое обжигает губы.

Сильнее всего ожидание в начале дня. Еще ничего не произошло. Проси!утро все обещает исполнить. Днем приходит сомнение: а может, не сегодня? К ве­черу лучше не оставаться одной: ее все нет.

Как только мы поверили, что война в самом деле окончилась, все быстрей и все дальше стали уходить от нас те, кто остался там, позади, в сорок первом, сорок третьем...

Тогда и раздался в первый раз этот сердобольный голос:

И что бы вашей матери переждать потихонечку, как другие делали? Сейчас растила бы детей да жизни радовалась. И без нее бы победили, и без нее как-ни­будь управились. Где она? Оставила вас сиротами на свете...

У большой плиты на общей кухне много женщин. Они молча следят за своими кастрюлями, но всегда за­мечают мой чугунок с краю и передвигают его побли­же к середине, куда мне не дотянуться.

Говорит Сазонихакраснолицая, распаренная, с неприбранными волосами. Когда ни придешь, она жарит оладьи. Плюх, плюхтесто шлепается в кипящее мас­ло, белые круги, один к одному, усаживаются по всей сковородке и уже готово: розовеют, приподнимают­сяможно переворачивать.

Сазониха не только с тестомс чем хочешь управ­ляется так же ловко. О чем ни заговорятона все зна­ет лучше других. Как живут в каждой комнате. Почем будут осенью яблоки на рынке. И когда надо занимать с ночи очередь в магазин. У нее всегда есть подсолнеч­ное масло и мука.

Остальные редко вставляют словечко, может, поэто­му мне сейчас кажется, что они с ней заодно. Хоть бы кто-нибудь перебил масленый голос. Он так и плывет по кухне и дальше в коридор:

Посмотрите на Слабодкину: и детей от войны увезла, и сберкнижку с облигациями сохранила... Не растерялась женщина, не полезла в пекло. Хай дру­гие лезут, кому надо, а?

Белые оладьи поднимаются, толстеют на глазах. Я ненавижу красное от сытного пара лицо. В глазах на­чинает щипать.

      Вы ничего не знаете!кричу я жалельщикам.Мама хорошая, она не боялась фашистов. Мы дождем­ся ее, вот увидите!

Выскакивая из кухни, слышу совсем уж невыносимое:

      Не поверит никак, бедная! Могилы не виделапохоронить не может.

Бегом по длинной лестнице, с площадки на площад­ку, мимо нашего этажа, на улицу. Не верю Сазонихе! Пусть только мама вернется. Тогда заговорят наконец молчаливые и пристыженно замолчат крикливые. Мо­жет, они думают, что теперь надо только доставать му­ку и жарить весь день оладьи? Выжили радуйся се­бе, перехитрил войну. А если бы все спрятались и си­дели в уголке, пока стреляли и бомбили? Кто бы тогда победил?..

Папа совсем близко, но не слышит меня. Его окноон там работаетвыходит в сквер, и я долго смотрю из-за кустов акации на неподвижную занавеску. Окно закрыто.

Вечером, дома, я тоже не задам своих вопросов. Мы не говорим о таком, как будто навсегда запретили себе напоминать друг другу о 22 июня, папином ране­нии, детском доме, где я жила три года. И о том, что мама у нас все еще не нашлась.

Но как же ее нет, если рука моя помнит, как прята­лась от холода в теплой ладони? И эти старые деревья, и стены довоенных домовони ее видели, они уте­шают: помним.

На этом углу я когда-то потерялась на десять минут. Забежала в чужой двор, вышла в другие воротане­знакомая улица, а мамы нет. И пока я бежала с оста­новившимся сердцем обратно, не было на моем пути веселых лиц и летних красок.

Она стояла там же, где я ее оставила. И день снова был теплым, а все люди знакомыми.

Теперь мне тоже надо найти к ней дорогу. Я знаю, все было бы иначе, если бы нигде на свете больше не существовало ее лица и доброты. Вон прошла женщи­на. У нее такие же пристальные светлые глаза.

Сейчас я постараюсь и верну себе все. Как она смот­рела, что говорила. Коса вокруг головы... Нет, не дает­ся, уплывает. Хочу увидеть ее, а вижу почему-то ель с ветвями до земли, нити теплого дождя, хвойный сум­рак. И еще огненный георгин у серых бревенчатых стен хаты. Где это? Что это? Не знаю. Но это было со мной. Зеленый сумрак, летний дождь и бархатно-упругий цве­токони мне от мамы. Она была где-то там, под де­ревом и рядом с цветами в деревенском палисаднике.

Из головы не идет одна песня, старинная, бело­русская:

Як памёрла матулька,

Ажаніўся татулька,

Дый паслалі сіраціну

У цёмны лес па маліну.

Из всех песен мама оставила мне эту, самую неве­селую. Больше я ее ни от кого не слышала.

А что, если она так далеко, что просто не может скоро вернуться?..

Однажды утром на пороге комнаты появился чело­век с письмом. Это был не почтальон, а бывший папин студент.

Смотрите, что нам в редакцию написали. Здесь и фотография. Я вас сразу узнал.

Бывший студент радовался, а отец, взяв письмо, хму­рился и не спешил прочесть.

Давно уже закрылась дверь за гостем. Мы с братом сами догадались, от кого это известие, и не спускали с письма глаз.

Отец прочитал его сначала сам, отвернувшись к окну, словно закрывая собой то недоброе, что могло быть в этих листках бумаги.

Когда повернулся к нам, лицо его было как дом с закрытыми ставнями, ничего не видно.

Он не знал, что не успеет, что не хватит времени дотянуть, пока останется один. Все дело было в фото­графии. Ее прикрепили черной ниткой к письму, чтобы не потерялась. Надо было осторожно вытащить нитку, о то нетерпеливые руки могут порвать. Он возился с узелком слишком долго. Наконец освободил карточку, спокойно начал: «Узнаете себя?» И тут у него в лице вдруг что-то задрожало и перестало слушаться.

А может, и нет такого закона, чтобы все заканчива­лось хорошо? С чего я взяла, что доброе всегда силь­нее? Его могут смять, покалечить, и тогда оно смотрит на вас такими, как у отца, глазами.

На фотографии мы были вчетвером.

Давным-давно, в совсем другой жизни, после недол­гого спора с папой, не любившим фотографов, мы на­дели праздничные платья и костюмы и отправились на соседнюю улицу. Там, в небольшой, с пустыми углами комнате, нас пересаживали и переставляли, пока брат не сморщил нос, собираясь все испортить. Тогда веле­ли смотреть и не двигаться. Это было за пять дней до начала войны.

Наш четырехэтажный дом рухнул от бомбы. Разва­лины снесли и построили там грандиозное, с колон­нами здание на целый квартал. Теперь невозможно представить, что в этом самом пространстве, где теперь мраморные подъезды и высокие зашторенные окна, размещался наш двор с вечным запахом тушеной мор­ковки и тихим кленом под окнами полутемной кухни.

От того времени у нас не осталось ничегони ве­щи, ни книги, ни даже документа. Сосед, игравший на флейте, погиб на фронте. Соседка, вязавшая скатерти, исчезла неизвестно куда.

Мы потеряли себя прежних, и, когда говорили «еще до войны», нам слышалась скрытая горечь. «До вой­ны»особенное место, там все живы и умеют сме­яться, там самые лучшие фильмы и самые дружные песни, а дети живут дома со своими мамами и папами. На самом деле такого места нигде больше нет.

И вдругэта фотография.

Как она пробилась к нам через бомбежки, облаве и казни? Нет в живых ни той улицы, ни того фотографа. Но с опозданием на семь лет исполненный заказ: нашел нас. Смотрите, это было на самом деле, а не в одном вашем воображении. Вы еще не теряли друг друга, еще все вместе. Любовно повязаны банты, безмятежны лица.

Нет, одно лицо не такое. Оно требует какого-то от­вета, не отпускает.

Много раз подтверждалось потом то, что впервые я заметила на нашей довоенной фотографии. В лицах ушедших есть особая пристальность взгляда, безмолвный знак, словно они прощаются навеки.

Через два десятка лет я попала во дворец прусских королей в Потсдаме и увидела на стене список. Разные народы мира занимали в этом списке места не по раз­меру территории и не по количеству выпускаемых машин. А только в зависимости от величины жертв, поне­сенных на войне. Белоруссия была в самом верху, она потеряла в борьбе с фашизмом каждого четвертого.

Я не знала этого, когда мы втроем смотрели на нас четверых на семейной фотографии. Но статистика истории уже входила в наш дом своей жестокой обыкновен­ностью. Каждый четвертый из нас не вернулся с войны.

Письмо было из Смолевичей. Его писала совершен­но незнакомая нам Анна Федоровна.

Сначала шел лист в линейку, сбоку на нем была по­метка редакции: входной255.

«Посылаю вам письмо, я написала в нем все, что зна­ла о женщине, котораяя считаюстоит того, что­бы о ней помнили. Место работы ее до Отечественной войныМинск, политехнический институт. Преподавала она историю партии.

Прилагаю ее семейную фотокарточку. Прошу восста­новить фамилию и, если будет возможно, передать фото».

Дальше несколько страниц в клеточку, тем же по­черком.

«1941 год. Начало июля. Мы шли по старому Бори­совскому шоссе из Смолевичей в Минск. Попутчица моя назвала себя Марией, учительницей минской школы.

Назад Дальше