Он достал спички, зажег. Темнота расползлась, залегла по углам. Павло ступил шаг к столу, тяжело опустился на скамью.
Ну как вы тут?
Слава богу, сынок Она стояла перед ним словно на исповеди вот-вот упадет на колени, будет целовать ему руки, ноги, молиться на него.
А где же отец?.. Андрей? Павло озирался по углам, тер обеими руками лицо.
Нет их ушли куда-то. Как услыхали, что войско идет на Глушу, так и ушли Все ушли. Остались только старые да малые. Даже Андрейку не удержала. В Теклиных глазах засветились слезы.
А куда? перестав тереть лицо, насторожился Павло. Куда, спрашиваю, пошли?
Да кто их знает, сын. Еще не было оттуда никого. В лесу где-то, наверно
В лесу? Это как же, в партизанах?
Ага Гураль там за старшего. Как услышали, сразу и ушли. Позавчера, кажется Да ты раздевайся. Я сейчас ужин
Не надо.
Как же? всплеснула руками мать. Ты же с дороги?
Не надо, говорю. Наелся, спасибо. Голос Павла стал тверже. Накормили! Он сорвался со скамьи, нервно заходил по хате.
Бог с тобой, сынок! Что ты? Что ты такое говоришь?
А то, что слышите.
Ты, может, пьяный? Так ложись поспи, вот тут. Текля бросилась к полатям, быстро прибрала место. Ложись, поздно уже.
Конечно, пьяный. С хорошего не напился бы. А я, глупый, еще не верил.
Кому не верил? Чему?
Не верил, что родители снюхались с партизанами. Мало Степана, так на́ тебе сам пошел Еще и Андрея потащил.
Да что это ты плетешь?
А били его, в тюрьме держали за что? По какому случаю? Он горячился дальше больше, лицо потемнело, глаза метали холодные искры.
Текля уже не рада была разговору, стояла сама не своя. «Вот дождалась, и прилетел Что с тобою, сын? Снаряжала тебя как от сердца своего отрывала, дорожку твою слезами поливала, чтоб не пылилась. Сынок, сынок»
Жизни мне из-за вас из-за них, поправился он, нет. В капралах хожу, а по выслуге мне вон кем надо быть. Тыкали в глаза братом, а теперь еще и отцом начнут.
Да что же нам делать, сынок? Если уж такое на белом свете творится? С голоду чуть не погибли.
А мне, думаете, легко?! Нате вот, поглядите, показал ей заскорузлые мужицкие ладони. Легко, а?
Да разве я говорю легко?
Проснулась Яринка. Мгновенье глядела непонимающе, щурилась на бледный свет и вдруг вскочила.
Павлик! Обвилась ручонками вокруг его шеи.
Ночное тепло девичьего тела словно разбудило что-то в сердце Павла. Это тепло больше, чем что-нибудь другое, напомнило ему о доме. Павло сразу как-то обмяк и уже другими глазами глядел на мать.
Я таки пьян, сказал наконец. Давайте спать. Устал. Весь день шли от самой Копани.
Так ты из Копани? С ними? С теми, что пришли? сдерживала удивление Текля.
С ними, бросил он скупо и начал раздеваться.
Скоро утро. Спят дети, совсем неслышно Яринка и неспокойно, вертясь и что-то бормоча, Павло. Вздыхает, скрежещет зубами Только матери не спится. Ждет не дождется утра. Днем не так щемит сердце, а сейчас его словно клещами сжимает. Сожмет и отпустит, бросит в холодный пот и перестанет.
Лежит Текля, прядет впотьмах черную пряжу мыслей. «О сын, сын! Что же с тобою сделалось? Кто испортил тебя? Был же послушный, родителей уважал «Не печальтесь, говорил, вырасту в обиду не дам». И вот вырос, и в люди как-никак вышел. Почему же чураешься нас? Почему брезгуешь нами? Помни, сын: кто от земли отрывается, забывает, где его пуповина закопана, тому счастья не знать. Словно и будет оно у него в руках, да это лишь обман, сынок, обман. Счастье наше в земле, в работе на ней, слышишь? В земле наше счастье. Дали бы ее нам вволю разве грызлись бы так, как теперь?»
Уже и третьи петухи пропели, стало рассветать, а Текле не спится. Бьются мысли, словно крылья чайки, и никакого от этих дум спасенья: отпугнет их, а они взлетают одна за другой печальные да тревожные, рвут материнское сердце.
«Господи наш милосердный, поднимается и становится к образам Текля, защити и сохрани нас, грешных»
Едва посветлели окна с востока, слабенький луч упал на суровый лик божий. Молчит «миротворец», слушает раннюю Теклину молитву.
Молится Текля, а сквозь молитву за образами, за темным углом, за спиной, где-то там в розовом рассвете, видит своих соколят, старого Андрона, Яринку, видит, как они идут за своим счастьем, и умоляет господа бога, чтобы оберег их от лихой напасти.
Окончив молитву, Текля стоит какое-то время неподвижно, сложив руки на груди, умоляюще смотрит на старенькую икону божьей матери и уже от себя, помимо всяких молитв, просит:
Царица небесная! Всю жизнь буду молиться и благодарить тебя помоги только моим деткам, наставь их на путь истинный.
Великая Глуша словно в осаде. Отовсюду, на всех дорогах, что, оставив позади сыпучие песчаные холмы, болота и чащобы, стремительно врываются в село, расположилось лагерем войско. Никого не выпускает, пристально следит за въезжающими. Немало их, жолнеров, и в Глуше весь постерунок забит и графский двор. Впрочем удивительно! никого не трогают. Глушане ждали расправы, по крайней мере грабежа, а все еще пока тихо. Пьют. Да девчатам не дают проходу.
Бог даст, обойдется, говорили крестьяне.
Эге. Побудут день-два, оглядятся, а тогда и начнут.
Раньше не приглядывались, налетали сразу.
Теперь иначе.
Но прошел день и другой, а перемен никаких. Глушане уже словно и привыкли хлопотали во дворах, женщины мочили коноплю в сажалках. На поля никто не выходил. Своего уже там почти не было, разве яровых какая-то заплатка, а графское на одном клину жито так и осталось. Стебли потемнели, поломались, зерно, известное дело, высыпалось. Яровых, правда, у графа много овес, гречиха, вика Да и картошки вон сколько! Работы до бесконечности. Время бы начинать, но никто ни слова. Говорят, советуются у графа.
На третий день с утра по селу во все улицы помчались всадники.
Айда в поле!
В поле! закричали по дворам.
Ну что, обошлось? с насмешкой говорили глушане.
Всем в поле!
А по селу пополз слух: если не хотите пацификации через несколько дней собрать яровые. Такова графская воля.
Придется идти.
А как же с оплатой?
Там будет видно.
Как это?
А так: самочинно вон сколько взяли. Это вам и будет плата. Благодарите бога, что граф не приказал отобрать назад.
Вон как! Но кто взял, а кто и нет!
Вместе брали, вместе и делите!
Помялись-помялись, а пришлось идти.
Черт с ним. Как уж будет. Зато хоть жилища останутся целы. Ему что? Скажет и размечут все, пустят дымом.
Ладили косы, серпы, грабли, наполняли на весь день торбы, слава богу, дождались, есть что взять: картошка, молодые огурчики да и хлеб как-никак пока еще водится, и шли к графскому полю. Если б не войско, стоять бы яровым да стоять, пока хозяин не заплатил бы то, что запросили, а так должны. И те, Гураль с Хоминым, партизаны, не перечат. Где-то, говорят, близко они, однако в село не наведываются. С утра до сумерек гнут спины. А уродилось словно нарочно. Что овес, что гречиха. На крестьянских полях не густо, а тут стебель в стебель. Да чего же вы хотите? У него, у графа, и земли наилучшие, и удобрения какие-то каждую весну привозят. Еще б не уродилось! Коса едва идет, а валки вон какие! Потому и мирится граф и молчит о том, что забрали. Знает соберет это, все убытки покроет, а поссорится с людьми чего не бывает, все может случиться. Хитрый! Разумная голова! На всякий случай, видишь, и жолнеров приставил. Те уж работают, нет ли, а снуют между людьми, прислушиваются, приглядываются.
Текля с женщинами вязала овес. Несколько мужиков и, наверно, десяток жолнеров косили, а они подгребали покосы, на ходу крутили перевясла, вязали упругие, с тяжелыми колосьями, душистые стебли.
Как раз полдничали под свежей копной, когда подошел Павло. Аккуратный, выбритый, в начищенных до блеска хромовых сапогах, скупо бросил женщинам: «Добрый день» и, не остановившись возле матери, направился к жолнерам, к соседней копне.
Что это он, Текля, такой насупленный?
Текля промолчала, делая вид, что не расслышала. С трудом проглотила кусок, костью ставший в горле, отпила воды, захлебнулась, закашлялась.
А, Текля? Чего это он?
Его и спросите.
И то правда, поддержали ее. Словно она ему что. Разве он живет с ними?
Да ведь мог присесть Мать она ему или как?
Хоть бы и мать. Это когда-то родителей уважали до старости, а теперь Да что говорить!
А Текля слушала, и сердце ее обливалось кровью. «Что с тобой сделалось, сын? Дитятко мое, опомнись. Одумайся, Павло. Не чурайся людей». У нее сильнее застучало в висках. С тех пор, с той ночи, когда Павло пьяный заглянул домой, что-то словно оборвалось в Текле, словно затмился белый свет. Ждала от сына защиты, а он как ушел в то утро, так словно и дорогу забыл к их хате. Ждала весь день, всю ночь не сомкнула век Ходила и туда, на графское поместье, где живут они, думала увидит, встретит Передал, чтобы не ходила за ним. Надо будет сам придет. Вот и зашел, и встретились. Словно чужие. Словно далекие, далекие
Разговаривают женщины, а Текля не слышит. Спохватилась, когда все встали, взялись за грабли.
Пошли, Текля, уже косят.
Косят косари, косят. И Павло, сынок ее, косит. Да как ладно! Широко захватывает! И покос ровный да аккуратный Добрый косарь! Жилюковского рода. Разве одно лето косил на этих полях? Ей-ей, с малолетства. То за скотиной гонялся, а потом и за плугом пошел
Остановилась, залюбовалась: «Какой был бы хозяин! Господи, посоветуй ему, грешному, наставь его на путь истинный!»
Подошла:
Хорошо косишь, Павлуша.
Оглянулся, бросил:
Отойди, еще задену.
Коса вызванивает в крепких руках, молнией сверкает среди стеблей.
Почему не заходишь?
Некогда.
Некогда И вздохнула тяжело, сокрушенно.
Над овсом вспорхнула, забилась крыльями перепелка.
Пан капрал! крикнул жолнер, шедший за ним. Перепелята! Глядите побежали к вам.
Не обратил внимания. А перепелка вилась все ниже, казалось вот-вот упадет под косу.
Подожди, Павло, там птенцы.
Павло остановился, раскрасневшийся, потный, нагнулся, разглядывая, и вдруг во всю руку размахнулся косою. В овсе что-то болезненно пискнуло, и в следующее мгновенье на покос вывалилось несколько перепелят. Они старались выбиться из-под стеблей, жалобно пищали. Перепелка без памяти била над ними крыльями, металась, разгребая спутанные стебли. Наконец она схватила в лапки пищащий пушистый комочек и низко над покосами полетела прочь от людей.
Это произошло так нежданно-негаданно, что никто не успел помочь перепелиной беде, все словно оцепенели жолнер, предостерегавший Жилюка, Текля Лишь когда Павло, очистив косу, начал точить ее и мелодичный звон стали тревогой ударил в сердце, Текля подошла к покосу, разгребла его и взяла на ладонь двух оставшихся птенцов. Они все еще попискивали жалобно, махали крылышками, очевидно, хотели взлететь, и как-то нелепо переваливались на руке.
Что ты наделал, сын? протянула Текля птенцов. Голос был у нее скорбный, осуждающий. Чем они тебе помешали? Она подняла птенца, перевернула, оголив обрубки лапок.
Пускай не путаются под косой, сплюнул Павло, мало у меня еще забот
Да ведь тебе говорили.
А хоть бы и говорили.
Внутри у Текли словно что-то оборвалось. Пришибленно заковыляла по стерне, прижимая к груди калек птенцов.
Осень ткала обильное «бабье лето». Цепкая, легкая паутина призрачными узорами ложилась на терны, на шиповник, изредка еще пестревший цветами, стелилась на вытоптанной скотиной стерне.
Погода стояла солнечная, сухая. Глушане сеяли озимые, неохотно косили чужую гречиху, копались на огородах, а мыслями добирались до конца белого света все искали, выглядывали счастливой доли. Замешкалась! Наверно, тропинок не найдет до Глуши. Узнать бы, где она, в каком месте, в каком краю. Уже искали ее, впрочем, везде, да кроме цепей да тюрем ничего не находили, разве что смерть внезапную, ежечасную. Может, мужику-так уж на роду написано вековать в бедности Почему оно, наше счастье, такое убогое? Почему?
Знали, какой этому ответ, откуда эта беда, а все же душе не терпелось спрашивала, словно от этого ей становилось легче.
Однажды, когда глушане, силой поднятые управляющим и жолнерами, вышли на картошку, в небе появились самолеты. Может, никто и не обратил бы на них внимания летают, ну и пусть себе, наше дело земное, но самолеты закружились над лесом, ястребами летали вдоль шоссе, время от времени выплевывали на него смертоносный свинец. Войско встревожилось. Военные, до сих пор смирно разворачивавшие заступами твердую землю, оставили прадедовское орудие и подолгу вглядывались в небо.
А ведь на самолетах-то не звезды, переговаривались люди.
Да и появились они совсем с другой стороны, не с той, что нам говорили.
Всех уже мучила ужасная догадка, но никто не отваживался высказать ее вслух. Тем более что самолеты вскоре исчезли и вспугнутая вековая тишина снова вошла в берега.
За работу! За работу! заторопились конные надсмотрщики.
Словно ничего и не случилось. Тускло блеснули начищенные песчаником заступы, въелись в грунт, выкапывая из неглубоких его недр крупную картошку. Десятки рук потянулись, выхватывая ее из сухих стеблей Но так только казалось. В душах людей сразу все перевернулось, пошло по-другому. Еще никто не вымолвил ужасного слова «война», никто из здешних толком ничего не знал, но все жили уже новым, неизвестным, незнакомым, которое должно было вскоре прийти. Оно казалось страшным, потому что таило еще и неизвестность.
К вечеру жолнеров срочно позвали в поместье. Вскоре они, даже не смыв с себя рабочего пота, в полной боевой выкладке выступали в путь. Вслед им грустно светились бесслезные очи матерей, чьи сыновья тоже где-то вот так выступали в ранние сумерки навстречу жестокой неизвестности.
События разворачивались быстро. Через несколько дней по мощеной дороге мимо Великой Глуши тронулись беженцы. Были это преимущественно люди именитые должностные лица, купцы, родовитые помещики с внуками и правнуками, все, кого пугал, возможно, не столько «новый порядок», сколько возможность утратить свое имущество, веками нажитое богатство. Кто-кто, а они, деятели, сеймовцы, стоящие у руля, знали мощь и силу своего отечества, ее армии и потому не очень на них полагались. Да и какая еще могла быть надежда, на кого, когда они, хоть и не все, тоже знали наверно не сегодня завтра власть сложит свои полномочия, министры и генералы уступят свои места тем, кто покорил уже пол-Европы. Самое разумное в таком случае искать выход самому. А их, выходов, пока только два: или пересидеть где-нибудь в далеком родовом поместье, пока жизнь придет к какому-нибудь последнему решению, или и это, вероятно, куда надежнее отправиться к соседям, заблаговременно пополнив их банки своими вкладами.
Как бы там ни было, какие бы мысли ни сушили панские головы, а день ото дня беженцев на дорогах становилось все больше. На машинах и на подводах они двигались против армий, форсированным маршем перебрасываемых с востока на запад. Нередко фашистские «мессеры» поливали их свинцом заодно с военными, но они лезли, спешили куда-то на юг, к границе с Румынией.
Глушане любопытства ради выходили к дороге, провожали беглецов.
Бегут паны, подмигивали друг другу.
А что панам? рассуждали другие. Панское, видите ли, всегда сверху, сели себе и айда. Не бойтесь, не пропадут. Ворон ворону глаз не выклюет. Перебудут где-нибудь, а там снова вынырнут на нашу с вами шею.
Эх, кабы стукнуть их! Чтоб перья посыпались.
Э, думаешь, они так себе, без ничего едут?
Ну и что? Разве у Гуралевых хлопцев так-таки ничего и нет?
Да пусть себе едут, соглашались некоторые, пусть перед ними дорога провалится.
Возвращались домой грустные, пришибленные новой бедой. Война. От нее, проклятой, какой бы она ни была, добра не жди. Нет, не жди И уж кому-кому, а мужику достанется. И хлебушко под метелочку, и мясцо, какое найдется, и лошаденку потянут. А там, гляди, и самого возьмут, погонят вшей кормить. Эх, будь ты все неладно Бастовали, тягались с графом, в тюрьмах пусть не все, но все же гибли, на что-то надеялись. А теперь? Все прахом. Был один пан, придет другой, еще злее, въедливее. Вот и живи. Хоть круть-верть, хоть верть-круть И никто тебе ни слова. То были хоть листовки, да и так наговорят всякой всячины, а теперь словно заколдовал кто. Партизаны где-то в лесах выжидают, а тут никто тебе ни делом, ни словом не поможет.