Жилюки - Николай Яковлевич Олейник 16 стр.


Совинскую и ту мучила неизвестность. «Неужели настает решительный момент?  припоминала она недавний разговор с секретарем окружкома.  Почему же тогда никаких инструкций, указаний?»

А вести приходили все более тревожные: под бешеным натиском врага отступали армии; бежала власть, оставляя на произвол судьбы своих соотечественников. Край наполнял панический страх, волна которого докатилась и до Великой Глуши. Первым, кого она захватила, выкинула на свой гребень и понесла, был солтыс. Все эти дни, с тех пор как на дорогах появились беженцы, он тайком то прятал, то паковал вещи, а как-то утром Софья, проходя мимо его двора, увидела открытые ворота  чего на ее памяти еще не бывало  и свежий след колес. Учительница вошла во двор, постучала в дверь дома, но никто не откликнулся. В постерунке Хаевича тоже не было. На ее вопрос, где пан солтыс, полицейский только пожал плечами:

 Кто его знает. Может, куда уехал.

«Убежал он. Убежал, как крыса с корабля, над которым нависла беда»,  хотела сказать Софья. Но промолчала. Только подумала, мысленно обращаясь к Хаевичу: «Это лучшее, что вы могли сделать, пан солтыс,  отправиться за своими панами. Попутного ветра!»

«Вероятно, пора,  соображала Софья, возвращаясь из постерунка.  Надо созвать товарищей. Время действовать  У нее бешено билось сердце, стучало в висках. Софья ускорила шаги.  Пора Зайду к Жилюкам. Там, наверно, Андрейка, пусть бежит к Гуралю, к Хомину» Впрочем, идти к ним Софье не пришлось. Только она миновала площадь и повернула на улицу, как в конце села появились всадники. Их было не много  человек, наверно, восемь. Трое из них галопом помчались к центру, остальные остановились у подводы, тяжело катившейся по песчаной колее. Всадники быстро приближались. Одного из них  Ивана Хомина  Софья узнала сразу, другие, вероятно, были не здешние.

 Доброго утра, пани Софья,  громко поздоровался Хомин.  Не ждали?  Он осадил коня  тот присел на задние ноги,  соскочил. Здоровым духом лесного приволья и трав повеяло от Ивана.

 Я как раз хотела посылать за вами,  сказала Софья  Вы словно угадали

 А тут догадки простые: увидели, что пан солтыс бежит,  и айда в село. Заодно и его прихватили.

Софья только теперь обратила внимание на подводу. На ней понуро сидел, небрежно держа вожжи, Хаевич.

 Куда его?  спросил, поравнявшись с Хоминым, один из всадников.

 Проводите в постерунок.

 В постерунке полиция,  предупредила Софья.

Всадники с места взяли галопом. Узенькая сельская улица враз закурилась, наполнилась глухим конским топотом

До полудня село полностью было в руках партизан. Небольшая, оставленная для поддержки порядка, а главное  для охраны поместья, группа военных частью разбрелась, остальные же засели в помещичьем доме, не вступая, однако, в стычки с глушанами. Сложнее было с полицейскими. Услыхав о партизанах, они и еще несколько осадников забаррикадировались в постерунке и никого не подпускали. Хомин, а затем Гураль, который не замешкался со всем отрядом, несколько раз пытались их уговорить, но те отмалчивались. Когда же партизаны попробовали захватить постерунок силой, они изо всех окон огрызнулись огнем.

 Если панам захотелось горяченького, погреем их. Хлопцы, жгите постерунок,  приказал Гураль.

Откуда только взялись намоченные керосином пакля, тряпки. Впрочем, как их ни кидали, они не долетали, падали далеко от кровли на песок. Попытка зажечь помещение пулями тоже ничего не дала,  пули, изрешетив железную крышу, шмелями разлетались во все стороны. Вдруг те, кто был на площади, содрогнулись: с противоположной стороны, от ближайших к постерунку хат, выскочил и бросился изо всех сил хлопец.

 Андрей  прошелестело вокруг.

 Жилюков Андрей

Старый Жилюк не успел даже выругаться. Налитыми страхом глазами смотрел он, как сын, держа впереди себя паклю, пригнувшись, мчался к дому. Из окон ударили один-другой выстрелы. Андрей бросился в сторону, словно обходил пули, и еще больше пригнулся

 Господи!  вырвалось у Жилюка.

Андрею оставалось метров двадцать.

Снова выстрелы.

Мальчик как-то странно подскочил, затем упал на колени,  люди ахнули,  но вдруг поднялся

 По окнам  огонь!  крикнул Устим.  Айда за мною!  и первый бросился за плетнями на ту сторону.

Партизаны повели прицельный огонь по окнам.

Андрей же, подпрыгивая, приближался к зданию.

 Уже не достанут!  облегченно вздохнули люди.

В самом деле, хлопец, хоть, видно, и раненый, пересек полосу огня и теперь был в безопасности. Вот он чиркнул спичкой, вот вспыхнула в его руках пакля, Андрей схватил палку, надел на нее пылающий факел и пихнул под стреху. Какое-то время оттуда дымилось, но вдруг вырвалось такое пламя, как будто там вспыхнула по крайней мере добрая пригоршня пороха.

 Андрей, беги!  закричал старый Жилюк.  Беги, а то сгоришь!

Но хлопец не слыхал, он той же палкой ворошил под уже пылающей крышей.

 Беги, холера! Вот я тебе!

 Куда же ему бежать? Чтобы опять подстрелили? Самим надо бежать.

 Так чего же? Пошли.

Только они высунулись, как с противоположной стороны высыпали на площадь и ударили по дому, по окнам те, что побежали с Гуралем.

 Андрей, ложись!  крикнул кто-то мальчику.

Но ему и без того изменили силы, одолела внезапная слабость. Нестерпимо горела нога выше колена, пламя дышало в лицо. Хотелось пить, пить

Когда партизаны подбежали, Андрей лежал, зарывшись лицом в песок. Из правого его колена сочилась кровь.

Штаб, или, как он сам себя именовал, временный сельский комитет, разместился в комнатах недогоревшего постерунка. Тут же, в каморке, где совсем недавно «искупал» перед властью свои грехи старый Жилюк, заперли Хаевича и полицейских. Жену солтыса, дородную рыжую Ядзю,  хоть она и немало принесла глушанам беды да горя,  отпустили с добром, кое-что, правда, конфисковав. Среди других вещей, имевших сейчас наибольшую ценность, был радиоприемник. Оторванное от мира, лишенное официальной информации, село настороженно ловило каждую весть, хоть какой-нибудь слух. А тут такая штука! Весь мир вдруг заговорил с Глушей! Зазвучал на разных языках. На разных  только не на родном. Как ни старалась Софья поймать в эфире голос Варшавы, столица молчала. А когда изредка и отзывалась, мощные немецкие радиостанции забивали ее, глушили до того, что ничего нельзя было понять.

 Значит, каюк,  с горечью говорили крестьяне.

 Бежит Варшава.

 А хвалился Смиглый: «Пуговицы не отдам!»

 Пуговицы-то он, может, не отдаст  ведь она его собственная,  а вот государство уже отдали.

Неожиданно прибыл связной из Копани. В городе полно беженцев. Забиты все гостиницы, вокзалы. В магазинах и на базаре ничего не купишь. Всюду паника, страх. Ежедневно по нескольку раз налетает авиация. Армия разбрелась и не в состоянии чинить отпор.

 Какой же выход?  спрашивала Совинская.

 Продолжать борьбу. Укреплять существующие партизанские отряды и организовывать новые. В лесах порядочно солдат  надо их привлечь на свою сторону. Да и командиров, которые остались, не убежали.

В самом деле, другого выхода нет. Когда власть изменяет родине, остается народ. А народ  ни один!  никогда не покорялся захватчикам.

Великая Глуша спешно готовилась к встрече с врагом.

Стояла середина сентября. Поля зазеленели латками молодой озими, а в лесах зацветал вереск, горячим багрянцем горела рябина. Глушане докапывали картошку, украдкой косили над Припятью, на графском, отаву,  что в мире ни делается, а жить все-таки надо.

Немцев до сей поры так и не видели, разве что в небе, когда те стаями тяжело плыли на Копань, Ровно, на Луцк Может, совсем не придется с ними встретиться. Дай боже! Отврати и защити!.. Но нет, по всему видно  не миновать им этой беды. Разве есть на свете такое лихо, чтоб полещука миновало. Одних только войн сколько прошумело над Полесьем! Кто только не топтал эту землю! Татары и те доходили Не избежать и на этот раз постылых гостей.

Ежедневно дозорные, которые высылались от штаба следить за всеми подступами к селу, приносили неутешительные вести. На дорогах, рассказывали они, появилось еще больше беженцев, среди них порядочно солдат. У мостов и переправ суматоха, никто не может навести порядок. Важные паны  откуда-то из Варшавы, из Лодзи  стараются прорваться первыми, подводчики и пешие их не пускают. А немецкие штурмовики только этого и ждут  расстреливают из пулеметов все, что попадается,  людей, лошадей, машины

Старый Жилюк, тоже как-то побывав в дозоре, уже не раз рассказывал односельчанам о своей встрече на шоссе с неизвестным «паном офицером». «Я ему,  рассказывал Андрон,  так и так, почему, спрашиваю, не воюете, где ваши танки да аэропланы?» А он пожимает плечами  и все. «Что и было, говорит, в первые дни пропало,  даже с места не успело сдвинуться»

Из рассказов очевидцев, а главное, из сообщений советских радиостанций  их теперь слушали ежедневно  штаб уточнял обстановку. Враг оккупировал Польшу с запада и севера. Бои велись уже за Лодзь, под Ошарувом,  на подступах к столице. За какие-нибудь полмесяца гитлеровцы захватили большую часть края и рвались уже к кресам  Галиции, Волыни, Западному Полесью. Профашистская власть Мосцицкого выявила свою полную неспособность к отпору, покинув Варшаву.

Положение усложнялось. Выйти из него или покончить с ним можно было только решительными мерами. Коммунистическое подполье вооружалось, сплачивало силы, готовилось к новой жестокой борьбе.

В воскресенье утром Совинская, как всегда, включила радио, чтобы послушать очередное сообщение. Приемник потрескивал, словно где-то далеко-далеко бушевали громы.

В комнате сидели Гураль, Иван Хомин и еще несколько человек.

Часы показывали около девяти. Вот-вот должен прозвучать знакомый голос Москвы. Но столица почему-то молчала.

 Софья, поворожите там, прибавьте звук,  попросил Гураль.

 Питание кончается, надо новое.

 У графа, вероятно, есть, возьмем.

В приемнике послышался легонький треск.

 Сейчас заговорит!  обрадовался Хомин.

 Говорит Москва!  наконец тихо прозвучал голос диктора.  Слушайте важное правительственное сообщение.

Все насторожились.

 «Сегодня, семнадцатого сентября,  читал диктор,  Красная Армия перешла бывшую польскую границу, чтобы защитить национальные интересы украинцев и белорусов»

Гураль сорвался со скамьи, подошел к приемнику.

Вдруг, подбежав к двери, Устим толкнул ее и, не закрывая, выскочил на крыльцо.

 Товарищи! Свобода!  крикнул он.  Красная Армия идет нам на помощь!

Когда Софья и Хомин, дослушав сообщение, вышли, у постерунка была толпа.

Граф Тадеуш Чарнецкий как раз доканчивал утреннюю воскресную молитву, когда дверь его комнаты резко растворилась и на пороге стал граф глазам своим не верил,  перед ним стоял Юзек, его сын, его единственное и неудачное чадо. Растрепанный, давно не бритый, необычайно возбужденный, он скорее напоминал беглеца, разбойника,  да, именно разбойника с большой дороги,  чем офицера регулярной армии, да еще и родовитого шляхтича.

Чарнецкий в последний раз перекрестился, спокойно пошел по мягкому ковру навстречу сыну.

 Что с тобой, Юзек?  сложил он умоляюще руки.  Заходи.

Сын перевел дыхание, переступил низкий порожек, тяжело опустился в кресло.

 Что случилось, Юзек?  снова спросил граф.

Юзек вдруг поднял растрепанную голову, пристально взглянул отцу в глаза.

 Случилось непоправимое. Польши больше нет.

 После каждой войны,  поучительно сказал граф,  наступает мир. Жизнь входит в старые берега

 Какие, к черту, старые берега?!  вскочил Юзек.  Какой мир? Советы перешли границу по Збручу. Не сегодня завтра Красная Армия будет здесь Здесь!  чуть не кричал он.

Чарнецкий содрогнулся.

 Ты понимаешь? Они идут сюда. Идут, чтобы защитить этих лайдаков. А кто нас защитит? Кто?

«Он еще спрашивает! Это тебя надо спросить, Юзек»,  подумал граф, но удержался от какой бы то ни было полемики с сыном.

 Ты, вероятно, не спал и не ел ничего,  сказал он.  Иди помойся, сосни.

Но Юзек все сидел. Чарнецкий понял сына: никакой сон его сейчас не возьмет. Но и слушать эти истерические выкрики, видеть свое чадо таким даже отцу не очень приятно. Граф вышел в коридор, позвонил  на звонок появился лакей.

 Завтрак пану Юзеку,  приказал граф,  и кофе покрепче, для меня,  прибавил он.

Это был повод хоть на час избавиться от сына. Юзек послушался, ушел умываться, а Чарнецкий, сам хорошо не понимая, зачем он это делает, быстро оделся, впрочем, во двор, как думал сначала, не пошел, а безмолвно застыл перед своим «пророком».

 Что же это, мой конец, пророк?  впился он взглядом в сухую фигуру святого.  Отслужили мы свое. Ты  там, на небе, а я  на этой грешной земле.  Пророк молчал, будто насмешливо глядел на графа.  Всю жизнь ты молчишь,  продолжал Чарнецкий.  Впрочем, до сих пор я понимал тебя верил тебе. А нынче хочу услышать твой голос, твой совет. Отзовись, пророче! Не молчи! Не те теперь времена, чтоб молчать. Мир сдвинулся, молчанием тут не отделаешься. Нужны гром, молния, иначе растопчут. Меня уже смяли. Да и что я? Я  смертный, сегодня есть, а завтра нет. А ты Ты же святой Пророк Мудрец. Над всем твоя воля. Чего же ты ждешь? Пока придут, растопчут?  Чарнецкий все больше распалялся. Что-то в душе его разгоралось, испепеляло и недавний покой и уравновешенность. Что именно  гнев, ненависть, нетерпимость,  он еще не ведал. Никаким самоанализом уже не отвратить катастрофы, которая надвигается,  он это знал, знал наверняка, знал как молитву. Хватит! И так не слишком ли долго он сидел, вглядывался в своего пророка, немого своего советника? Пора действовать.

Граф нервно, шлепая домашними туфлями  он так и забыл их снять,  заходил по комнате. Остановился перед полкой, где в хороших переплетах стояли тома «Истории Речи Посполитой», истории его предков. Открыл дверцы шкафа, протянул было руку к одному из томов, но вдруг отдернул ее, взглянул на стену, где в той же неподвижной позе стоял и смотрел на графа пророк. И вдруг взгляд, который всегда вселял в него спокойствие, показался Чарнецкому безумным. Граф подошел к окну, дернул занавеску. Занавеска оборвалась, повисла одним концом, комната наполнилась солнцем. Чарнецкий отступил, взглянул сбоку  стеклянные глаза святого как будто засмеялись.

 Смеешься?  разгневался граф.  Обманул, а теперь насмехаешься?

У старика вдруг сдавило горло, он задохнулся и, чтоб не упасть, судорожно схватился за штору. Тяжелая, затканная золотом штора сорвалась, накрыла Чарнецкого. Он упал, заелозил по скользкому полу, наконец, красный, задохнувшийся, выбрался оттуда, подскочил к окну, чтоб открыть его, и замер: там, во дворе, против его дома, толпились люди.

 О, они уже пришли! Гляди! Ты и сейчас будешь молчать?

Кровь ударила графу в виски, затуманила взор, помрачила разум. Не помня себя, он схватил со стола канделябр, изо всей силы швырнул в пророка. Полотно треснуло, канделябр тяжело, с глухим звоном упал на пол.

 Вот тебе!  рычал граф.  Все равно ты  ничто, все сейчас  ничто! Ничто!

Он бросился к шкафу, с силой дернул дверцы, те ударились об стену, зазвенели битым стеклом. Чарнецкий схватил несколько осколков, дрожащими руками поднес к глазам, словно убеждаясь, что это не что иное, как только битое стекло, и брякнул ими об пол. Стекла разлетелись, а на графских пальцах выступила кровь. Чарнецкий сначала не видел ее, но вот заметил и весь затрясся от злобы. Годами собираемая, скрытая, она вдруг прорвалась, дала себе волю.

В конце сентября в лесах над Припятью густо цветет вереск. Нежный розовато-голубоватый туман покрывает небольшие поляны и холмы и стоит долго, почти до морозов. В такие дни урожайного года на порубках полно опят, в сосняках встречаются молоденькие маслята, а уж брусники, терну, кислиц  не оберешь.

Глушане, особенно женщины, с утра до вечера ходили с корзинками, носили эти дары, потому что хоть и новая идет власть, а добро не помешает. Поехал и Андрон со своими. Накануне Текля увидала где-то несколько кислиц  надо стряхнуть. Да и время как раз выпало. Вчера отбыл свое на часах, отсидел с другими в засаде, чтоб случайно не налетел кто на Глушу и в последний момент перед освобождением не совершил преступления, а нынче чего дома делать, если можно что-то собрать. Не сегодня завтра гости придут,  говорят, они уже в Копани,  тогда не до кислиц будет, не до ягод: землю графскую, холера его матери, будут делить! Да добро, мужицкими руками нажитое. Вот каких дождались забот!

Кренится на кореньях, подпрыгивает воз, фыркает лошаденка, а вокруг  тишина, густая, спокойная. Ни ветра, ни привычного осенью шелеста,  все притихло, словно ждет чего-то неизвестного, великого и величественного, расстилает перед ним праздничную дорогу.

Назад Дальше