Жилюки - Николай Яковлевич Олейник 27 стр.


Мимо двора как раз проходил Микола Филюк. Увидев девушек, поздоровался.

 Выходите сегодня вечером на улицу.

 А что нам на улице делать?  колко ответила Наталка.  Ворон пугать?

 Потанцуем.

 Не до танцев теперь. Марийка вон повестку получила. Тебе не прислали?

 Я еще мал.

 Мал-мал, а на танцы зачастил.

 Не зачастил,  грустно возразил Микола.

 Ну, если на скрипке поиграешь, придем.

 Поиграю,  пообещал паренек.

 Ну, тогда подумаем.

Вечер подбирался медленно, исподволь, словно высматривал место, где бы ему поуютнее устроиться на ночь. Где-то за лесами потонуло солнце, над берегами задымились и поползли, низко стелясь по земле, туманы. Они разрастались по мере того, как сгущались сумерки, подплывали к огородам, дворам, оседая в уголках и ложбинках. Село укладывало свою тревогу под головы, застилало ею свои постели. Всю ночь оно проведет теперь в настороженном сне, будет жить другой, недневной жизнью. Кто-то будет подкрадываться к самой крайней хате, что у леса, кто-то неслышно будет стучать в окна; в укромных уголках, в погребках будут моргать подслеповатые самодельные фитильки и плошки, и в этих потемках, в тревожной и опасной полутьме, кто-то будет копошиться, что-то от кого-то прятать в надежных, насажденных войною тайниках, что-то для кого-то готовить и отдавать в чьи-то руки

Но все это будет потом, позже, а пока что  для видимости, для отвода чужих глаз  Глуша укладывается спать, внешне ничем не отличающаяся от той Глуши, которая была до войны, два с половиной месяца назад. Слышите? Где-то даже поют. Или играют Все как раньше, перемен не видно. Та же улица, те же девчата и парни, те же песни. И тот же Микола, Коля, Колюня Филюк, неведомо от кого и когда научившийся играть на скрипке. Скрипка не фабричная, и не все струны, может быть, у нее, а так тонко и нежно мотив выводит, что за душу берет. И откуда она взялась у паренька? Вроде бы и не ездил никуда, все скотину пас, и вот на́ тебе!.. Эта скрипка и сзывает на вечерницы молодежь чуть ли не со всех улиц села.

Небольшой выгон с несколькими старыми вербами издавна был излюбленным местом отдыха и веселья глушанской молодежи. Днем, когда припекало солнышко, здесь суетились дети, играли в цурки, бегали, ходили на руках, вниз головой; по вечерам же собирались подростки, парни и девушки, и до поздней ночи гудела земля под веселыми каблуками, выахкивал и выухкивал вечер молодыми голосами. В ночь под Ивана Купала девушки плели здесь венки, водили хороводы. На этом выгоне, под тихими, старыми вербами, немало было признаний в любви, а еще больше, может быть, разлук, слышали вербы и радостный тайный смех, и горький плач

Марийка и Наталка пришли сюда, когда опустились на землю сумерки. Давно они не были на гулянье,  наверно, с тех пор, как началось это несчастье. А юные годы требуют своего, зовут сердце к чему-то необычному. Сегодня девчата не собирались здесь долго гулять, у них на уме было повидать кого-нибудь, кое-что разузнать.

Молодежи собралось много. Микола стоял под вербой, склонив голову над скрипкой, а пары в бешеном темпе отплясывали польку. Подруги тоже вошли в круг. Марийка уже и не помнила, когда в последний раз танцевала. Не на Новый ли год, после торжественного вечера в школе? Андрей тогда все время наступал ей на ноги, извинялся и снова наступал. «До свадьбы, говорил, научусь»  вспомнилось ей, и она улыбнулась воспоминанию.

А полька не утихала, отдавалась эхом по округе.

 Не могу больше, голова кружится,  шепнула Наталке Марийка,  устала я.

 Так что же ты? Надо было сразу сказать,  обеспокоилась девушка.  Пойдем в сторонку, отдохнешь.

 Ничего, не волнуйся, я постою. Это с непривычки.

Они вышли из круга, стали под вербой. Марийка оперлась о ствол, обмахивала платочком лицо.

Прошел, наверное, час, как они на танцах. Глуша уже засыпала, только собачня во дворах не унималась. За Припятью, за кустарником, ущербным серпиком зацепился за что-то и повис месяц. Ему видно было, как, свернув с большака на дорогу, в Глушу въехали несколько машин и направились к сельской управе.

 Давайте расходиться,  сказал кто-то из хлопцев, прислушиваясь к шуму моторов.

 Успеем,  ответило несколько разгоряченных в пляске голосов.  Еще потанцуем.

 А вдруг облава?

 Да какая там облава!  снова отозвались те же голоса.  Микола, играй!

Микола снова приник к скрипке, повел смычком. Но танцы уже не клеились. Начали расходиться.

А собачий лай приближался к ним и уже начал беспокоить.

 Разбегайтесь, это неспроста!

И, когда умолкла скрипка, со всех сторон к ним донеслось:

 Бегите! Облава!..

Но бежать уже было поздно. И все же молодежь бросилась врассыпную, а на бегущих из-за кустов, из-за верб бросались черные вооруженные фигуры, хватали их, возвращали обратно, на площадь, еще хранившую веселое топанье их ног. А вокруг все теснее смыкалось кольцо, и ни о каком побеге нечего было и думать. Их наспех ставили в пары, с них не спускали своих черных зрачков автоматы, их, как каких-то страшных преступников, под конвоем погнали селом, побросали в машины и так, под конвоем, увезли в ночь.

IV

Павло томился. Испуг, вызванный встречей с сечевиками, давно прошел, оставив в сердце какой-то неясный осадок, и молодая его душа, находясь в постоянной опасности, рядом со смертью, которая чуть ли не каждый день справляла свои кровавые тризны, чего-то ждала. Сначала Павло не прислушивался к ее капризам, глушил ее работой, но в конце концов это усердие надоело, и Павло стал избегать начальства, перед которым раньше старался выслужиться. Занятия в школе заканчивались во второй половине дня, и Павло быстро собирался и уходил, для порядка обойдя классы и прикрикнув на дневальных, которые не совсем чисто где-то прибрали-подмели.

После хаоса первых дней и недель войны городская жизнь понемногу входила в обычные свои берега. На улицах становилось оживленнее, открылись и торговали полупустые магазины и лавки, в которых вместо сметливых и вежливых к посетителям приказчиков хозяйничали неизвестно откуда пришедшие торгаши, продавали привезенные из Польши или даже из самой Германии разные ненужные вещи; в единственном городском кинотеатре «Глобус» прокручивали преимущественно хронику  непомерно длинные ленты, восхваляющие прекрасную жизнь в третьем рейхе, «освободительные» походы «непобедимой» гитлеровской армии. И всюду красовалась дегенеративная физиономия фюрера. В деталях изображалась его биография, заслуги перед великой Германией. Павлу особенно запомнились слова Гитлера: «Я имею право уничтожить миллионы представителей низших рас, которые размножаются, как насекомые». Там, в Нейгамере, где им также чуть ли не каждый день показывали подобные фильмы, он равнодушен был к этим словам. Они казались ему далекими и слишком абстрактными, теперь же он убеждался, видя собственными глазами эту ужасающую трагедию. Более того  он не только видит, но сам является участником этого «уничтожения», один из несметных шестеренок или колесиков гигантской машины смерти.

В последнее время такие мысли все чаще посещали Павла, и он даже стал обходить стороной кино, растрачивая свое свободное время в пивных, кабаре и ресторанах. В городе их было много, значительно больше, чем продовольственных магазинов, а денег денег у него хватало.

Школа помещалась на Заречье, почти на окраине города. Поскольку поблизости, кроме отвратительной закусочной, где и выпить-то ничего стоящего не найдешь, ничего не было, приходилось подаваться в центр, куда Павло направился и на этот раз. На мостике через реку Турию его остановил немецкий патруль. Проверили документы. Река, которая в мирное время звенела веселыми детскими голосами, в которой и он некогда, будучи уже солдатом польской армии, ополаскивал свое уставшее от каждодневной воинской службы тело, была теперь межой, границей, переходить которую просто так, без особой надобности, считалось нарушением режима.

За мостиком Павло свернул вправо, на луг. Тропка петляла между молодыми тополями, между кустами, то приближаясь к самой воде, то убегая от нее. На лугу было по-осеннему пустынно, хотя осень только-только начиналась, и грустно. Павло любил такую грусть, отвечавшую его внутреннему настроению. Он не мог объяснить, почему, но с определенного времени, с того рокового сентября, дохнувшего на них могучим и свежим восточным ветром, он затосковал. Тоска зародилась, видимо, в лесах, которыми они, брошенные на произвол судьбы, блуждали. Еще глубже пустила она корни в лагерях, потом в той школе в Нейгамере и после никогда не покидала его. Павло настолько свыкся с нею, сроднился, что ему даже казалось, что и росли они вместе  он и его печаль, тоска, что одинаково им пела мать свои колыбельные песни и что даже бегали они вместе зелеными припятскими лугами, гоняясь за чужой скотиной, а позже вместе ходили на заработки, на свои скудные, бедняцкие вечерницы. Так вместе и не полюбили никого, и их никто не обнял и не прижал к своему любящему сердцу. Никто! «Никому ты такой не нужен,  нашептывал ему чей-то голос.  Матери у тебя нет, отец и братья наверняка отреклись от тебя Разве что Лебедю еще понадобишься, Бандере Жить тебе на родной земле дичаком»

Слово, а еще сильнее трезвость, выдержка несуществующего уже человека, который говорил ему правду, взбесили Павла; он, словно по какой-то неслышной внутренней команде, сразу подтянулся, выпрямился и быстро свернул в переулок, упиравшийся своим тыльным концом в поблеклые, вытоптанные травы  отавы осеннего луга.

Это был тот самый переулок, в начале которого помещалось кафе, где Павло любил проводить вечера. Ему здесь нравилось. Чисто, тихо, и всегда найдется что-нибудь вкусное. И посетителей не очень-то тесно набивается,  все ищут шумного общества, веселья, а сюда заходят чего-нибудь перекусить, посидеть за чашкой кофе, тихо побеседовать. Даже странно, как здесь все сохранилось  и порядок, и выбор закусок Будто лихо обходило стороной, щадило этот уголок, нарочно оставляло его нетронутым  на память о добрых предвоенных временах.

Павло Жилюк сидел на своем излюбленном месте у стены. Перед ним был весь зал, заставленный аккуратными квадратами-столиками, а далее невысокая буфетная стойка, за которой впрочем, Павлу нелегко было так спокойно, равнодушно говорить про того, вернее  о той, которая стояла за прилавком. Он не принадлежал к числу боязливых и тем более застенчивых людей, однако  сам того не подозревая  на Мирославу, дочку хозяина кафе, которая, видимо по семейно-выгодным обстоятельствам, работала буфетчицей, без волнения смотреть не мог. С самого первого своего посещения этого кафе Мирослава удивила его своей исключительной внимательностью, в которой угадывались привлекательная женская покорность, смиренность, безмерная душевная щедрость. А может быть, это ему, соскучившемуся по женской приветливости и ласке, по трепетным и горячим девичьим рукам, только показалось, может быть, в ее поведении ничего подобного и не было. И все же с тех пор даже при воспоминании о девушке сердце Павла сжималось в сладком томлении, и он думал о ней, представлял себе ее косы, спадавшие шелковисто-золотыми прядями на плечи, ее глаза, красивое, открытое лицо и уста, ожидавшие, как ему казалось, поцелуя И он торопился к ней, каждый раз ему хотелось сказать ей что-то ласковое и теплое, и каждый раз, сидя у стены, он сдерживал свои чувства, подавляя их.

Бывало, и сердился на нее. Она этого, конечно, не замечала, не видела и не чувствовала, но он сердился, когда Мирослава улыбалась другим, когда слишком долго с кем-нибудь говорила, смеялась, когда вообще она была такой, какою он увидел ее впервые.

«Чудак! Разве ты один у нее?  коварно нашептывал ему чей-то голос.  У нее десятки Что в тебе особенного? Она даже не знает, кто ты, какие у тебя заслуги Ты для нее обыкновенный, будничный посетитель кафе» В такие минуты он отворачивался, смотрел в окно, старался сосредоточиться на чем-либо другом, но это ему не удавалось, что-то в нем противилось, и Павло заказывал себе снова и снова, пил до умопомрачения, до отупения. И курил

Сегодня Мирослава казалась особенно хороша собою. Павлу трудно было отвести от нее глаза. Несколько раз она посмотрела на него, и их взгляды встретились. «А вдруг она что-то заметила, поняла?  оживленно вспыхивала мысль, но он тут же ее гасил и рассуждал по-иному:  Видит, что уставился на нее, и посмотрела. Нужен ты ей, как прошлогодний снег».

И все же, выбрав удобный момент, когда возле буфетной стойки никого не было, подошел будто бы купить сигарет и спичек, а сам думал о своем: надо заговорить с нею, потому что сколько же можно смотреть на нее молча?

 Господин много курит,  заметила Мирослава.  Почему так?

Павло оторопело поглядел на нее, не зная в первую секунду, как ответить, что сказать, и лишь усмехнулся.

 Господину грустно?

Она не торопилась выполнять его заказ, стояла освещенная улыбкой и каким-то внутренним светом, который сиял в ее глазах, пламенел и зажигал на щеках легкий румянец. Мирослава и Павло стояли близко друг против друга, их разделяла только узкая стойка. Павло, казалось, ощущал запах ее волос, и вся она представлялась ему сейчас милой и доступной.

 Что же вы молчите?  улыбалась она.  Или о чем-то грустите?

 Да, вы угадали. Тоска заедает,  печально проговорил Павло.  Мне все надоело

Видимо, в его тоне, в голосе было что-то такое, что заставило ее насторожиться.

 Мне очень скучно,  продолжал Жилюк.  И если бы вы Я хожу сюда ради вас, Мирослава.

Он сказал это слишком громко, и девушка показала глазами на посетителей. Павло невольно оглянулся, махнул рукой, зашептал горячо, пылко.

 Тсс-с!  уже недовольно повела плечами.  Вы захмелели?

 Я люблю вас, Мирослава.

 О-о-о! Так сразу?

 Нет, давно,  шептал Жилюк.  С тех пор, как увидел.

Слова, которые он так долго носил в глубине своего сердца, которыми жил и которых боялся, вырвались наконец из груди помимо его воли. Он готов был встать перед нею на колени и говорить, говорить ей, смотреть в ее чудесные, прекрасные глаза.

На них начали обращать внимание, и девушка, подав Павлу сигареты и спички, вежливо попросила его сесть за столик. Павло достал сигарету, но не закурил, а вышел, не прощаясь, на улицу. Город окутывала полумгла. Она надвинулась откуда-то из окрестных лесов и кустарников, с притурских болот, смешивалась с туманом, висевшим над рекой и ее берегами, и густой синью заполняла улицы и переулки. Затемненный, без единого огонька город тонул в этом полумраке, глушил свой дневной гомон. Только на станции непрерывно шла работа  шумело, ахало, ухало, пыхтело паром, время от времени пронизывая темень, вскрикивал резкий свисток паровоза.

Павло прохаживался по узкому истоптанному тротуару возле кафе. Впервые за все это время, за эти переполненные тоской дни, ему было легко. После долгих раздумий, горьких разочарований жизнь как будто находила свою цель, уже не казалась такой пустой, неприязненной, обманчивой, как раньше. Ко всему равнодушный, во всем сомневающийся Жилюк готов был теперь бороться за жизнь, сражаться. Широкая, разворошенная громами и буранами, полная страхов, неожиданностей и неизвестностей, она как бы сосредоточилась, воплотилась в этой нежной, сердечной девушке, стала тише и  главное  какой-то более надежной. Павло уже не боялся ее, как до сих пор, ему хотелось думать о жизни, мечтать о ней, заглядывать в будущее.

Видел себя рядом с Мирославой. Вдвоем, а может быть, уже и втроем идут они берегом Припяти, а кругом зелено-зелено! И цветы. И птичье пенье

Или  в поле. Не в весеннем, нет, весеннего он почему-то не любил,  в жатву! Когда поспевают хлеба в солнечном мареве, в таинственном шепоте колосьев, когда высокие жаворонки  на погоду; когда медово пахнет хлебом и сухой землей; когда

И чего только не отдал бы он за один такой день! За один-единственный день Все мог отдать, ничего бы не пожалел. Не отдал бы только ее, Мирославу. Да еще землю свою, края своего родного не отдал бы. Никому! Сам хозяйствовал бы на родной земле с такими же, как он, бедняками. Выращивали бы зерно, разводили скот, а каких детей растили бы  новых сеятелей пестовали бы Без войн, без драк, сами себе и господа и рабочие

В конце концов, для этого он сюда и пришел, из-за этого и страдал, боролся и готов бороться, чтобы утвердиться хозяином родных полей, чтобы свободной и независимой расцветала его земля. Свободной и независимой Так ему говорили все эти годы. И он разделял эту мысль: до каких же пор его стране быть под чужою пятой? Разве она не богаче, не больше, не сильнее других? Разве не отважен ее народ, не готов до конца защищать свою родную мать?

Мысли воодушевляли его, расковывали силы, и он не знал, как их унять, куда направить и вообще  что ему делать дальше. Единственное, что ясно улеглось в его сознании,  это видеть Мирославу, чувствовать ее постоянно рядом с собой. Но войти снова в кафе и смотреть на нее посоловелыми глазами он уже не мог. «Подожду, когда она освободится, и приглашу на прогулку»,  соображал Павло. Но почувствовал, что для этого он слишком трезв, да и ожидать еще долго.

Пошел к центру. Главная магистраль города, переименованная новыми властями в Гитлерштрассе, удивляла своей безлюдностью. Павло впервые увидел ее такой пустынной. Ни одного штатского! Солдаты, офицеры, полицаи Полицаи, офицеры, солдаты А еще только начало девятого! И это свобода? Обещанная, выстраданная, выношенная, как дитя под сердцем. Нет, не такой она представлялась ему, не такой! Пускай война, опасности, и все же не так оно должно быть. Всюду немцы и немцы. А они, украинцы, здешние, кто? Пришлые, чужие, дичаки?.. Во имя чего же, для кого бросил он свою землю, отрекся от родных, от всего? Чтобы прийти сюда батраком, чтобы смотреть, как грабят, унижают родную землю, да еще и самому приложить к этому руку? Что они выиграли? Другое, еще худшее ярмо? Новые цепи Кто они, он и такие же, как он? Мерзавцы? Собаки, привыкшие лаять по команде?! Разве им доверяют? Разве спрашивают совета? Наконец, считают ли их людьми? Нет, нельзя этого сказать, нельзя. К ним обращаются только как к гайдукам или янычарам, которые, сделав свое черное дело, уходят прочь.

Назад Дальше