Константин КолесовСАМОХОДКА НОМЕР 120
Какими они были?
Лучше бы войну не вспоминать. Это понятно. Или лучше вспоминать так, чтобы поменьше переживать и огорчаться. Это тоже понятно. «Ну сколько можно перелопачивать одно трудное да кровавое, услышал однажды Василь Быков, писатель-фронтовик, от читателей, ведь были же на войне и веселые моменты, и шутки, и смех». Наверное, Василь Быков мог бы что-нибудь рассказать и про «веселые моменты», но ради них ли он и его товарищи по литературе и окопному прошлому вот уже столько лет памятью и воображением возвращаются на войну? Шутки и смех? «Но ведь во все времена, ответил В. Быков, жаждущие развлечений шли на торжище, в скоморошный ряд, но никогдаво храм».
Храм искусства? Храм памяти? Возможно, это звучит чересчур торжественно и высокопарно. Но разве, вступая в пределы Литературы, мы не оставляем за порогом всё мелкое, низкое, своекорыстное? Разве не светлеем умом? Разве наши идеальные побуждения и надежды, столь теснимые обыденностью, не получают там простора и подтверждения? И если, попадая в те высокие пределы, мы оказываемся на войне, всегда кровавой, серьезной и трудной для человека, то, наверное, не в угоду чьим-то частным прихотям или каким-нибудь утилитарным целям.
Книга этао молодом человеке на войне. Или дажео совсем молодом. Так вот: какими они были, эти мальчишки? Разве нам все равно? Разве не важно для нас, для нашей собственной жизни, представить себе, о чем думали они, чего хотели, к чему стремились?
«Самоходка номер 120» К. Колесоваэто как бы «арьергард» нашей «военной прозы». Авторучастник войны, пришел в литературу поздно, совсем недавно. Повесть выдержана в традициях, восходящих к опыту молодого Ю. Бондарева, В. Быкова, Г. Бакланова, В. Богомолова, того же К. Воробьева, В. Астафьева. Но в ней нет эпигонства, в нейсвой неповторимый и необходимый нам опыт. Повесть насыщена почти предельной художественной конкретностью, воссоздающей труд и быт войны. Герой К. Колесовамолодой человек, сохраняющий, наперекор тяжелым обстоятельствам, высокие нравственные качества. Может быть, самое дорогое, что он не утрачивает своей человечности, совестливости, тонкости чувств, хотя это лишь усложняет его фронтовую участь. Важно и то, что перед нами человек, острейшим образом переживающий и обдумывающий все, что происходит с ним, все, в чем он участвует. В нем нет механической заведенности, послушания марионетки. Его душевный мир богат и самостоятелен, его патриотизм естественен и некриклив.
В целом же эта книгасловно краткая история молодого человека на войне. И образ этого человека оказывается очень располагающим, светоносным, внушающим полное доверие, и в то же времяглубоко реалистическим, несущим в себе немало драматического и трагического смысла.
Чем лучше будем знать, какими они были, тем лучше увидим самих себя и свои возможности. Тем богаче станет наша историческая память и тем выше наша ответственность за жизнь, какою живем.
Игорь Дедков
От автора
«не будет преувеличением, если я скажу, что кампания против России была выиграна в течение 14 дней».
«а война-то совсем другое»
Многих унесла эта война. Мертвых закопали в дальних концах окопов, в глубоких воронках, в братских могилах у пересечений дорог, на холмах под одинокими березами, в скверах и на площадях русских, польских и разных других городов, повсюдуот уральских госпитальных кладбищ до одиноких партизанских могил в Италии, в Норвегии.
Из полуживых в медсанбатах выковыряли осколки, осколочки и расплющенные о наши кости пули, затем нас сшили или подлатали белыми ниткамида, они белые, я видел, подлечили в медсанбатах и госпиталях, и многие, очень многиеснова в огонь, на передовую. И они прошли этот смертный путь не по одному разу. Не по одному!
Когда же наконец все кончилось, мы разошлись по домам и сказали себе: «Победили в боях, победим и в труде!» И мы побеждали. «Медаль за бой, медаль за труд»стихи даже такие были.
Но война напоминала о себе. Постоянными болями в культе или синюшной яме величиной с кулаку кого-то в плече, у другого в боку или бедре, там, где вышла тогда разрывная.
И часто, очень часто, и особенно в последние годы, ночью или на рассвете ты все-таки просыпаешься от ноющей то слабой, а то и не слабой боли в этой самой культе или яме, которую врачи-специалисты уже чистили не раз, а она почему-то не хочет заживать, и ты взираешь на нее с тем же детским изумлением, как в те первые дни в медсанбате, когда она была укутана в бинты, а теперь вот оно, твое бело-розовое с синим крылышко, ну в точности, как у ощипанного куренка, и ты вдруг неожиданно для самого себя вспархиваешь им, словно собираешься взлететь, и тебя в эти моменты так и подмывает сорваться с постели и заорать, размахивая своей культей, завопить так, чтобы услышали в каждом уголке этого мира: «Мне больно! Мне все эти годы больно».
Иногда ты вопишь. Не разжимая зубов, конечно. Беззвучно.
Эта повесть написана ночами.
1
Здесь прошли танки. Или тяжелые самоходки. С десяток машин, не больше, и узкая грейдерная дорога исчезла, остались две метровые колеи, наполненные мутно-желтой грязью, и ямы, одна на одной. Льет дождь, мелкий, занудливый. Начался он, кажется, вчера, а может, раньшеБалтика близко, ведь мы уже в Померании.
Сверху наши легкие самоходки открыты, только механик сидит под крышей, а мылейтенант, наводчик и я, заряжающий, опять мокнем. Можно бы спрятаться под шинелями, но ими укрыт и переложен запас снарядов на днище машины, около ста пятидесяти штук. В дополнение к семидесяти в гнездах. Можно бы закрыть боевое отделение специальным брезентом на ремешках, но тогда, кроме механика, из машины никто ничего не увидит. Если смотреть в лючки, разобьешь лоб и носведь машину на ходу качает. И много ли увидишь в эти лючки, совсем не то, что поверх брони. А смотреть надо всем, видеть как можно дальшемы не дома, и против нас тут выставили эсэсовцев во главе с тем самым Гиммлером. Да и вообще у нас закон: хочешь житьверти башкой. Лейтенант с наводчиком смотрят вперед и по сторонам, яназад и по сторонам.
Ватник и шапка на мне тяжелые от воды, две нижние рубашки и суконная гимнастерка на плечах и на спине тоже мокрые. Когда машину встряхивает на ухабах, струйки воды с набухшей шапки бегут по шее за воротник, иные добираются до пояса. Меня передергивает, но зубами я уже не стучу, не то что вчера. Видно, отстучал свою норму. Угрелся. Ватники лейтенанта и наводчика тоже почернели от дождя, по продольным швам бегут, извиваясь, блестящие ручейки, внизу на шапках повисли капельки. Вообще-то есть у нас непромокаемые танкошлемы, но мы их никогда не надеваем, и лежат они где-то под моторами. Форсу много, а толку мало: холодно в них и в бою свободы нет, запутаешься в их проводах.
Впереди, сзади, по сторонам ничего плохого пока не видно, лейтенант с наводчиком спокойны, только покачиваются вместе с машиной и зябко передергиваются, когда вода с шапок попадает за воротники. Я сижу у заднего среза брони и вижу в сизой дождевой дымке медленно плывущие мокро-лысые холмы, скучные, однообразные поля, черноватые полоски то ли леса, то ли кустарника. И ни одной живой души. Только дождь пополам с туманом. Дышится, как в солдатской бане, резкой неприятной сыростью.
Наша машина идет первой, сзади метрах в семи разбрызгивает грязь серебристыми гусеницами вторая. То вверх, то вниз качается массивный надульник орудия, под ним, в черном квадрате люка вижу напряженные белые глаза механика. Мальчишечье губастое лицо у него в потеках грязи, она залетает в люк, когда машина плюхается носом в очередную колдобину, и после этого обычно сверкает белая полоска зубовили механик ругается из-за такой дороги, или улыбается и вспоминает что-то свое под вой моторов и звонкий лязг мелкозвенчатых гусениц. Наверху, над броней, так же, как и у нас, высунулись по плечи две нахохлившиеся и черные от дождя фигурыкомандир самоходки и наводчик, они тоже смотрят вперед и по сторонам.
Когда дорога изгибается, я вижу третью, четвертую и остальные машины нашего полка. Всего двенадцать. Последние еле заметны в туманной мгле, поблескивают лишь гусеницы. Месяц назад у Вислы в полку было двадцать машин, как и положено по штату. Да еще нештатная «тридцатьчетверка» без башни, служащая у нас тягачом. Осталось двенадцать. И тягач. Вытаскивать из-под огня подбитые машины.
И где-то далеко-далеко в тылу ползет за нами ТЭПтыловой эшелон полка: с полсотни колесных машин со снарядами, горючим, маслами, пищей, ремонтниками, оружейниками, писарями, поварами и прочая, прочая. Всего их больше двухсот человек. У знатных рыцарей в стародавние времена было по два оруженосца, мы знатнееу нас сейчас на каждого боевика четверо помощничков.
Неказисты на вид наши машины. Низкие, разлапистые, переваливаются по разбитой дороге, как утки, заляпаны грязью по самый верх, и лишь местами проглядывают на них белые плешиныостатки зимней маскировочной окраски; на крыльях почти у каждой приторочены мокрые размочаленные бревна для самовытаскивания, передние крылья над звездочками у всех измяты о разные препятствия, торчат кверху и трепыхаются на ходу, ну в точности как флажки на дипломатических лимузинах; инструментальные ящики над левой гусеницей у некоторых сорваны или искорежены близкими разрывами мин и снарядов, и висят здесь какие-то лохмотья металла И только неумолимо бегущие по трем поддерживающим каткам гибкие серебристые змейки гусениц да почерневшие от частой стрельбы надульники орудий говорят, что это идут боевые машины.
«СУ-76», «Коробок», «Жу-жу», «Прощай, Родина», «Четырехместный гроб»это все названия наших машин. Первое официальноесамоходная установка с 76-миллиметровой пушкой; второевыдумка штабных для радиопереговоров, чтобы обмануть глупеньких немцев; «Жу-жу»так зовут с некоторой завистью нашу машину настоящие (из экипажей) танкисты за ее почти бесшумный на малых оборотах ход, за способность скрытно подойти к противнику на сотни метров. Последние два названия не нуждаются в объяснениях, горим мы часто, передняя, наиболее поражаемая часть машины по левому борту размером метр на полторанаш бензобак. В нем бочка высокосортного бензина. И сразу же за тонкой перегородкой укладка снарядовсорок две штуки. Бортовая броня здесь 15 миллиметров, только от пуль и осколков. Какая тут была идея у конструкторов машины, никто и никогда не догадается.
Но даже это не мешает нам любить свою машину. Через открытый верх мы намного лучше, чем танкисты, видим цель, мгновенно реагируем на чуть заметные, иногда очень существенные изменения в обстановке, легко и быстро меняем позиции, не дуреем до обмороков, как танкисты от моторных испарений и орудийных выхлопов, и потому всегда готовы стрелять. И мы не запечатаны в банке; мы остаемся в бою людьми, а не придатками к боевой машине; над нами всегда голубое, дождливое или дымное, но все-таки небо; наша машина не подавляет нас, мы владеем ею, мы используем ее для боя, а не она нас.
2
Внезапно машина остановилась. Я встаю, вытягиваюсь во весь рост и вижу на дороге метрах в двадцати два «виллиса» и группу хмурых офицеров в темных от дождя шинелях. Задние машины тоже останавливаются одна за другой.
Тишина. Приятная после многочасового гула и воя, влажная теплая тишина. Вокруг все те же лысые холмы, справа чернеет полоска леса. Небо посветлело, дождь перестает. И нигде ни души, ни звука. Пришипилась Германия. Молча стоят на дороге офицеры, вытянулись в аккуратную колонну заляпанные грязью самоходки, и в каждой чуть слышно, с комариным звоном, работают на холостом ходу моторы, из каждой высунулись черные настороженные фигуры.
Наш лейтенант выпрыгнул из машины и зачавкал сапогами по грязи, вот он подошел к офицерам, но через минуту возвращается с одним из них, наклоняется к люку механика и что-то ему объясняет, а к нам в боевое отделение с кряхтеньем забирается командир нашей батареикапитан лет сорока с лишним. Он в мокрой великоватой шинели и в темной от дождя шапке. Увидев наводчика и меняон впервые видит нас так близко, капитан секунду-другую пристально смотрит нам в глаза и отводит взгляд, вздыхает почему-то и, сев на заднее сиденье, прячет руки в шерстяных перчатках в рукава, а посиневшее от холода лицо в воротник шинели и мгновенно засыпает.
Лейтенант, поговорив с механиком, влезает в боевое отделение и чистит сапоги от грязи эсэсовским кинжалом со свастикой на рукояткеон употребляется у нас в машине для всяческих хозяйственных работ. Потом лейтенант сигналит рукой задним машинам, и мы, взвыв моторами, сворачиваем с дороги вправо и ползем прямо по размокшей целине к черной полоске леса. По нашей колее идут и все другие машины.
Опять маневр. Опять мы двинем фрицу под дых, как сказал однажды вот этот усталый и такой старый капитан, который спит сейчас, сидя рядом со мной на клеенчатом черном сиденье, и голова его мотается из стороны в сторону от неровного хода машины.
3
Только что закончился бой. Опустив орудия до предела, мы били прямой наводкой из всех двенадцати стволов и рывками, вместе с пехотойих человек двадцать, не больше, приближались к холму с десятком домиков. Били туда, где хоть на миг взблескивала фрицевская каска или мелькала ошалелая тень; били по окнам, по черным дырам в черепице; били в частые огненные вспышки, из которых прямо в нас, в соседние машины или в залегшую пехоту летели четко видимые на фоне дыма прерывистые огненные струи; били в какие-то яркие всплески огня, то ли это разрывы наших снарядов, то ли выстрелы немецких пушек; били беглым, и часто несколько снарядов рвалось одновременно, и тогда, заглушая весь этот беспорядочный треск и гул, раздавался яростный звериный рев, отчего разламывалась голова и больно кололо в челюстях под ушами; наш наводчик, прилипший лбом к панораме, то замирал и чуть пошевеливал локтями, поправляя прицел, то вдруг бешено крутил рукоятки наводки, и орудийный ствол метался из стороны в сторону и почти через каждую секунду дергался назад, окутываясь огнем и белым дымом, а наводчик визгливо кричал: «Давай! Давай!» Шапка у него сначала сползла на затылок, потом упала под ноги, и он оттолкнул ее пяткой; наш лейтенант, кидая злобно-внимательный взгляд на меня и наводчика, тоже что-то выкрикивал и снова впивался в свой перископчик и судорожно вертел им во все стороны, высматривая в дыму и огне, куда еще ударить, не лезет ли откуда-нибудь новая немецкая пушка и не ползет ли от воронки к воронке, пользуясь суматохой, какой-нибудь совсем уже сдуревший штрафник-фаустник; а я, заряжающий, вертясь юлою и чувствуя под мышками щекочущие потеки ледяного пота, выхватывал из зажимов снаряд за снарядом и пихал их со звоном в черно-дымную пасть казенника, свертывая перед этим одним движением ладони наживленные заранее колпачки, а потом едва успевал выхватывать из-под отката руки, когда блестящая глыба казенника прыгала вместе с вылетающей гильзой в десятках сантиметров от моего носа и била в ноздри и глаза едкой вонью сгоревшей взрывчатки.
И вдруг все кончилось. Затихло. Успокоилось. Выдохлась война. Сколько же можно! В голосе звенит что-то то ли от внезапной тишины, то ли от того звериного рева снарядов. Ровно гудит невдалеке пламя пожара, потрескивает в нем что-то, и чуть слышно на самых малых оборотах работают наши моторы. И все еще покалывает под ушами.
Живы. Живы и на сей раз. Ничего в нас не попало. Опять упредили. Скрябало что-то по броне, но это так, чепуха. Осколки, наверное. И разрывные.
Раздвинув ногами груду гильз, я спиной сползаю в свой угол и смотрю в небо. Дым, дым, а рядом чистое голубоватое небо. Дождя уже нет, кончился когда-то. Летают странные черные перья. Покачиваются в небе и плавно опускаются. Пепел от пожаров. Вот клочок побольше спичечного коробка, медленно крутясь, опускается мне на колено. Я накрываю его ладонью, он тепловатый и рассыпается на жесткие черно-серые лепестки.
Наводчик стоит на своем месте, свесив голову вниз, точно его рвет, локтем он уперся в казенник. Он всегда так стоит минуту-две после трудной стрельбы. Отдыхает. А лейтенант все еще смотрит в перископчик, теперь уже не спеша поворачивая его в разные стороны. Замер в своей норе и механик, он тоже, должно быть, смотрит в свой перископчик. Снизу он видит иногда больше, чем мы сверху.