1814. Царь в Париже - Мари-Пьер Рэй 13 стр.


«Мне всегда останется памятна минута, в которую генерал Толь, выходя из совещания, бывшего у государя, обнял меня и сказал на ухо: «Мы идем в Париж, но Бога ради не говори никому ни слова»и рассказал о том, что происходило в военном совете. Трудно было удержать чувствования, исполнявшие в то время мою душу, ясно представлялись воображению разрушенный Смоленск, пламенеющая Москва, взорванный Кремль и, наконец, совершенное торжество Отечества»{219}.

Утром 25 марта основная часть главной армии, впереди которой Двигались двадцать тысяч всадников, направилась в Париж по дороге, ведущей из Витри в Сезанн, Куломье и Mo, проходившей через Фер-Шампенуаз. Авангард армии составляла кавалерия Петра Палена и князя Адама Вюртембергского. Чуть дальше к югу тем же маршрутом следовал Барклай де Толли с резервами Богемской армии. К северу от главных сил по дороге из Шалона в Бержер следовала небольшая часть Силезской армии: легкая кавалерия и казачьи подразделения, числившиеся в русских корпусах Ланжерона и Остен-Сакена. Блюхер, уже несколько дней страдавший от сильнейшей глазной болезни, ехал в карете «на виду у всех, надев на голову дамскую шляпу из зеленого шелка с очень широкими полями, прикрывавшими его глаза от света»{220}. В этот день, вскоре после восьми часов утра, русский авангард под предводительством Петра Палена встретил корпус Мармона, находившийся на дороге в Фер-Шампенуаз, у деревни Суде. Корпус Мортье явился на выручку корпусу Мармона, и вдвоем маршалы сумели выставить войско в 12 300 пехотинцев, 4350 всадников и 68 орудий, в то время как русские силы составляли всего лишь 5700 всадников и 36 орудий{221}. В начале битвы, в которой Александр I и его брат великий князь Константин лично приняли участие во главе казачьего отряда{222}, положение союзников казалось тяжелым. Но появление сначала 2500 австрийских кирасиров, а затем, вскоре после полудня, тяжелой русской кавалерии, переломило ход битвы в их пользу. Мортье и Мармон были вынуждены отступить. Маршалы потеряли треть своих сил и больше не могли препятствовать неумолимому наступлению сил коалиции. Эта победа, впоследствии прославленная как один из величайших подвигов русских солдат в 1814 году, и даже в настоящее время присутствующая в топонимике Урала, могла, однако, закончиться совсем иначе из-за задержки войск коалиции. Ланжерон оставил уникальное свидетельство о причинах этого опоздания:

«Подойдя в десять часов утра к Силлери, я обнаружил, что лагерь моей кавалерии все еще там, и генерал Корф, () сильно пристыженный, рассказал мне, что произошло.

[Корф провел ночь в замке Силлери, но все его войско] находилось в деревне. Крестьяне, которые, видимо, не любили местного землевладельца, сообщили казакам, что в потайном погребе за пределами деревни находятся шестьдесят тысяч бутылок шампанского; казаки, очень признательные за эту весть, поторопились [открыть] погреб, и он быстро превратился в место встречи всей моей кавалерии. В час, назначенный для отправления, а именно в шесть часов утра, ни один человек не мог держаться на ногах»{223}.

Но это опоздание не помешало войскам коалиции одержать победу и двинуться дальшена Париж.

26 марта Наполеон у Сен-Дизье одержал верх над людьми генерала Винцингероде. Заставив их понести серьезные потери, и будучи уверен, что имеет дело с главной частью союзной армии, он продолжил наступление. И лишь вечером следующего дня император, наконец поняв, что неприятель идет на Париж, решил форсированными маршами достигнуть столицы, пройдя через Бар-сюр-Об, Труа и Фонтенбло. Ему было невдомек, что Александр I, прусский король и Шварценберг уже в Куломье, что Блюхер добрался до Ла-Ферте-су-Жуар, что Винцингероде находится в Бюссьере, что корпуса ОстенСакена и Вреде достигли Mo, что битва под Парижем уже началась.

II.ПАРИЖ! ДВЕ НЕДЕЛИ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ ФРАНЦИЮ 

4. 30 МАРТА 1814 ГОДА: БИТВА ПОД ПАРИЖЕМ

Страх в городе

С конца январяначала февраля парижане, в зависимости от приходивших из войск известий, попеременно то склонялись к оптимизму, то предавались тревоге. И хотя они стремились успокоить себя, желая верить в военный гений императора, их беспокойство не ослабевало: отъезд Наполеона, отсутствие оборонных укреплений, которые могли бы остановить захватчиков, численное превосходство сил коалициивсе это никак не располагало к спокойствию. Некоторые, охваченные паникой, начали «упаковывать самые ценные вещи, чтобы отправить их в самые удаленные департаменты Франции»{224}; другие, опасаясь, что их ждет осада, начали запасать продовольствие. Томас Ричард Андервуд, отпущенный под честное слово британский пленник, обязанный жить в Париже, но свободный в своих передвижениях, оставил хорошее описание атмосферы, что царила в ту пору во французской столице:

«Парижане всех классов делали запасы муки, риса, гороха, бобов, картофеля, солонины, селедки и др. припасов пропорционально своим средствам. Спрос на картофель на рынке Невинных был столь велик, что декалитр картофеля поднялся в цене с шести су (его обыкновенной цены) до сорока».

Другие парижане, побогаче, стремились вывезти свои семьи в более безопасные департаменты:

«Пятого числа паспортный стол полицейской префектуры был все время заполнен дамами, которые, опасаясь скорого прибытия неприятеля в Париж, торопились покинуть город вместе со своими детьми и отправиться в Нормандию, в Турень или западные департаменты: в один день было выдано 1300 паспортов».

Должностные лица наполеоновского режима тоже начали проявлять беспокойство. Герцог де Ровиго «лично отправил в окрестности Тулузы своих дочерей и красивую мебель своего дворца на улице Серютти». Пессимистично настроенные парижане готовились стать жертвой мщения союзников, казавшегося совершенно неотвратимым:

«Большее, чем обычно, число любопытных, посещало Луврский музей, чтобы в последний раз увидеть находившиеся там шедевры. Все были убеждены, что союзники последуют примеру самих французов и увезут их»{225}.

В своем рукописном дневнике, представляющем собой прекрасный источник, передающий настроение парижских жителей, Амели де Бом, которой в ту пору минуло шестнадцать, тоже передала тревогу, охватившую город. 7 февраля она писала:

«Все очень беспокоятся, поскольку ждут врагов в течение нескольких дней. Я надеюсь, они не причинят никакого зла и войдут в город, не грабя его. Сейчас десять часов, я сижу у моего учителя немецкого языка».

Четырьмя днями позже, 11-го числа, девушку, казалось, успокоили добрые вести:

«Я была у мамы и читала, когда вдруг мы услышали один, два, три пушечных выстрела. Я вначале подумала, что в город входят казаки, но потом узнала, что император одержал победу над врагами, и выстрелы возвестили об этой победе. Тогда я успокоилась, и день закончился так же спокойно, как и начинался».

Спустя несколько дней она с грустью описывала царившую вокруг угрюмость: «Сегодня Чистый понедельник. Но не догадаешься, что сейчас карнавал. Никаких балов, никаких масоко, какой печальный карнавал»{226}. В эти же дни в парижские госпитали хлынул поток раненых, эвакуированных с фронта, и больных тифом. Условия их размещения были совершенно нищенскими. В больнице Сальпетриер не было ни дров для обогрева здания, ни «даже углей, чтобы подогреть травяной отвар»{227}, а между тем 12 марта выпал снег, а в последующие Дни температура не превышала восьми градусов{228}. Столичных госпиталей не хватило для размещения 16 100 раненых{229}, учтенных в начале марта, и чтобы не пугать парижан их видом, многих раненых перевели в окрестности Парижа, где с большим или меньшим успехом начали действовать импровизированные военные госпитали: «Их разместят в Версале и даже в Версальском замке. В Провене ими заполнены три церкви, как и во многих других деревнях и городах на пути следования армии»{230}. Не успокаивало парижан и отсутствие каких-либо новостей. В марте столица оказывалась все больше отрезана от остальной страны, погружаясь в информационный вакуум. Госпожа де Мариньи, старшая сестра Шатобриана, не Перестававшая вести дневник на протяжении всей французской Кампании, отметила 5 марта: «День прошел в оцепенении; мы слышали пушечную пальбу; никаких новостей не было. В полдень в больницу, что находится в предместье Сен-Мартен, приехало сто повозок, нагруженных ранеными»{231}. Слухи множились, недоверие к правительству росло тем более, что рассказы, печатавшиеся в официальной прессе, сами по себе вызывали недоверие:

«Газетные рассказы о преступлениях союзников сильно преувеличены. Мэр Суассона, увидев свое имя под докладом, которого он не делал, явился в Париж, страшась гнева врагов, которые могли бы наказать его за клевету. Господина герцога де Лианкура, мэра небольшой деревни, настойчиво склоняли к обличению бесчинств, совершенных на его земле; он всегда отказывался, не желая лгать»{232}.

Если до сих пор Империя строго следила за политическими мнениями и высказываниями, весной 1814 года цензура ослабела, а протесты и критика звучали все громче. 12 марта восстал город Бордо, требуя возвращения Бурбонов; по Парижу распространились памфлеты и воззвания монархистов, призывавшие к свержению режима и заключению мира. Как парижане, так и жители провинций склонялись к волнениям и заговорам, а то и к мятежу:

«Повсюду были сборища, от салонов до лавочек и общественных мест. Это был постоянный обмен такими слухами, которые могли только отнять те проблески надежды, которые еще, возможно, оставались. () Надзор был бесполезен, поскольку не мог повлечь за собой каких-либо последствий. Принудительные меры привели бы к восстанию. () Для арестов имелось больше причин, чем нужно, но справедливости ради следовало бы арестовать всех вообще, и тюрьмы, даже если бы их сделать вдвое больше, не смогли бы вместить в себя всех, кто в большей или меньшей степени достоин был оказаться под замком»{233}.

Снабжение столицы становилось все более затруднительным, цены на продовольственные товары и уголь росли, город наводняли раненые. В этой ситуации парижане, понимая всю уязвимость столицы, не имевшей ни достаточно прочных стен, ни войск, необходимых для обороны, все больше сомневались, что действующий режим может противостоять валу войск коалиции. Их тревога становилась все сильнеепарижан пугал призрак казачьего нашествия:

«Торговцы гравюрами и книгопродавцы начали продавать раскрашенные гравюры с подписью казаки и изображением уродливых чудовищ, одетых самым чудным образом и совершавших всяческие бесчинства. Было очевидно, что художники опирались только на свое воображение»{234}.

Английские газеты, распространявшиеся в Париже, тоже играли на страхах и слухах. 15 марта 1814 года «Таймс» писала:

«Если Блюхер и казаки войдут в Париж, пощадят ли они его? И зачем им щадить Париж? Сохранят ли они ценные памятники искусств? О нет! Нет! Эти возмущенные воители воскликнут, что пришел их день мщения и разрушения

Ударив по Парижу, они ударят в самое сердце французской нации»{235}.

Донесения французской полиции и контрразведки вторили им, тоже подтверждая, что придется ждать мщения:

«Если неприятель войдет в Париж, город будет уничтожен. Вражеские генералы пообещали это своим солдатам, трепещущим от радости при разговорах о Париже. Нет такой человеческой силы, которая остановила бы грабеж и пожар. Я убежден в этом всеми подробностями, какие я мог собрать из разговоров вражеских генералов и солдатских пересудов»{236}.

23 января, сделав Марию-Луизу регентшей при помощи патентных писем, Наполеон вручил реальное руководство империей своему брату Жозефу. В течение многих недель Жозеф пытался вселять в жителей страны уверенность и успокаивать их; для этого он неоднократно организовывал военные парады, войсковые смотры; чтобы увеличить численность парижских войск, он призвал на помощь молодых артиллеристов из Политехнической школы. Были приняты меры для организации обороны подступов к Парижу: «1 февраля началось строительство палисадов, защищающих 52 парижские заставы, для чего были срублены самые красивые деревья Булонского леса»{237}. Наконец, Жозеф старался поддержать иллюзию, что в стране продолжается нормальная политическая жизнь: продолжали заседать Регентский совет и Совет министров{238}. Но эти меры, смехотворные, если принять во внимание размах угрозы, которую несли союзники, не могли успокоить парижан. В письме Наполеону от 11 марта архиканцлер Камбасерес признавал:

«Зло велико, и растет с каждым днем. Мы посреди отчаяния, нас окружают изнуренные или недовольные люди. В других местах все еще хуже: официальные рапорты и частная переписка сходятся на том, что защищаться уже нельзя, что отчаяние стало всеобщим, что недовольство проявляет себя разными путями и что если рука Вашего Величества не придет в скором времени к нам на помощь, нас ожидают самые зловещие события»{239}.

Таким образом, в середине марта, когда союзники подступали к столице, положение представлялось весьма тяжелым.

На сцену выходит Талейран

Как мы видели, в первой половине марта, когда союзное наступление продолжалось, коалиция не могла договориться по двум важнейшим вопросам. Первый вопрос, военный, касался стратегии, которой следовало придерживаться. Второй, политический, звучал так: что считать победой? Нужно ли просто покончить с Наполеоном и позволить французам свободно выбрать, какой политический режим будет в стране, или повлиять на их выбор, а то и навязать им его? В то время как союзники не могли найти общий ответ на эти важнейшие вопросы, Талейран, будучи убежден, что с императором и империей покончено и пришел его час, начал плести свою паутину.

В 1814 году князю Беневентскому, бывшему епископу Отенскому, было 60 лет. В ходе своей многообразной карьеры он сначала носил церковное облачение, а затем дипломатический фрак, и поочередно служил монархии, Учредительному собранию, Директории, Консульству и Империи. Умный, блестящий и продажный, он, несомненно, вызывал к себе такое восхищение и такую ненависть, как мало кто в наполеоновской Франции. Он специально демонстрировал свою непринужденность, «ходил разряженным» вместо того, чтобы одеваться, как другие, подчеркивая свою необычность и свой отказ следовать каким-либо условностям:

«Его рубашка, вместо того, чтобы быть заправленной в черные шелковые кюлоты, прикрывала их сверху и развевалась, как блуза; и он мог разговаривать с помощниками, в числе которых иногда были и женщины, будучи вот так разряжен, да еще и со шляпой на голове. Рассказывали, что он в таком виде как-то и российского императора принимал.

Когда он считал нужным одеться, он нацеплял на себя, помимо длинного и широкого жилета, очень просторный фрак квадратной формы, застегивая его на три-четыре верхних петлицы. Обычно он заканчивал свой туалет к часу дня, и, поскольку он не любил ни торопиться, ни менять свои привычки, люди вспоминали лишь несколько случаев, при Республике, при Империи или при Реставрации, когда обстоятельства, с его точки зрения, были достаточно серьезны, чтобы что-то изменить в этом церемониале{240}.

За таким эксцентричным обликом скрывался грозный государственный деятель, опытный, со стальными нервами, владевший остроумием и иронией в такой степени, в какой это было доступно только многосторонне образованному человеку XVIII столетия, ловкий и беспринципный дипломат, наделенный большим талантом и лишенный каких-либо моральных ориентиров. Одно из свидетельств о Талейранеего смачный портрет, который Поццо ди Борго, корсиканец, враг Наполеона, в 1804 году поступивший на российскую дипломатическую службу, набросал в письме к государственному секретарю Карлу Нессельроде:

«Этот человек не похож ни на одного другого. Он портит, он устраивает, он интригует, он за день сто раз меняет манеру управления. Он интересуется другими ровно в той степени, в какой он в них нуждается в эту минуту. И даже его вежливостьэто ссуда ростовщика, которую надо поторопиться вернуть с процентами до конца дня»{241}.

Несмотря на свою аморальность, Талейран обладал исключительными интеллектуальными способностями, и Наполеон это видел: он сделал его своим министром иностранных дел, и Талейран оставался на этом посту с ноября 1799 по август 1807 года; и хотя детом 1807 года из-за разногласий с императором Талейран потерял свой пост, он оставался ближайшим дипломатическим советником Наполеона. Еще до похода на Россию он предчувствовал грядущую катастрофу и тщетно пытался предостеречь императора. В конце 1812 года он призвал Наполеона заключить мир; когда император отказался, Талейран отверг предложенный ему пост министра иностранных дел. В 1813 году он, исходя из будущего, в котором не будет Наполеона, начал действовать: воспользовавшись связями своего дяди, архиепископа Реймсского, занимавшего в то время пост главного исповедника графа Прованского, находившегося в изгнании в Хартвелле{242}, он вступил в контакт с претендентом на престол. Письма, которые он ему посылал, не сохранились, но известно, что они были адресованы Людовику XVIII и начинались с обращения «Сир», ставя тем самым под вопрос легитимность Наполеона{243}. После того, как некоторые из этих писем были перехвачены полицией, Наполеон, взбешенный неблагодарностью князя Беневентского, думал отдать его под суд, но отказался от этой мысли: ум Талейрана, его сметливость, его сети агентов были слишком полезны императору. Более того, не будучи злопамятным, Наполеон в конце 1813 года вновь предложил Талейрану пост министра иностранных дел, от которого тот отказался, отдавая себе отчет, что дни наполеоновского режима сочтены. Впрочем, отказ Талейрана отнюдь не подорвал доверие к нему императора: 23 января 1814 года Наполеон назначил его членом только что образованного Регентского советапо мере развития французской кампании этот пост окажется стратегически выгодным.

Назад Дальше