Несмотря на весь свой цинизм и продажность, Талейран оставался человеком, приверженным определенным принципам и даже, если можно так сказать, человеком определенных убеждений. Прежде всего, он был либералом: воспитанник Просвещения и Французской Революции никогда не отступался от приверженности свободам и парламентаризму на английский лад. С конца 1813 года он рассчитывал воспользоваться падением Наполеона, чтобы восстановить уничтоженные империей свободы и учредить парламентский режим. Его Целью было незаметно взять все под контроль и провести «18 брюмера наоборот». Под этой формулировкой, которой он воспользовался в письме Эме де Куаньи{244}, скрывалась целая политическая программа: речь шла ни более, ни менее как о восстановлении общественных прав и свобод, которые, по его мнению, были уничтожены империей. Но Талейран еще твердо не решил, какой политический режим следует учредить во Франции. Будет ли он сам способен, если Наполеон погибнет на войне (на что Талейран надеялся), выступить в роли национального спасителя и стать регентом вплоть до совершеннолетия Римского короля? Если же эту мечту осуществить не удастся, нужно ли вернуть легитимного наследника Бурбонов? Или выступить в пользу герцога Орлеанского, представителя младшей ветви династии, голосовавшей за казнь Людовика XVI? Или же, воспользовавшись поддержкой Австрии, бороться за регентство Марии-Луизы при Римском короле? В конце 1813 года Талейран колебался и вен себя двусмысленно; его особняк на улице Сен-Флорантен стал гнездом заговорщиков, где сходились «недовольные, которых было много, и роялисты, которых еще было мало»{245}. Князь Беневентский был уверен, что он должен «найти то, чего хочет Франция и чего должна хотеть Европа»{246}, но пока не знал, как именно действовать, чтобы добиться успеха, и вдобавок опасался за собственное будущее. Король и его ближайшее окружение могли и не простить ему его антиклерикальной деятельности: бывший епископ Отенский проявил себя в прошлом ярым сторонником национализации церковного имущества.
В душе либерал, на международной арене Талейран был «убежденным противником дипломатии шпаги» и сторонником (это тоже было его глубоким убеждением) европейской системы, основанной на равновесии и согласии между государствами.
Как мы видим, убеждения Талейрана были близки тем тезисам, к которым чутко прислушивался и царь Александр, тоже дитя Просвещения и воспитанник республиканца Фредерика-Сезара де Лагарпа. Некоторые историки сомневались в искренности либерализма Александра, отмечая, что именно этот царь стал в 1815 году создателем Священного союза, быстро превратившегося в орудие реакции, враждебное либеральным идеям. Но подобная перспектива, проецирующая на 1814 год события 18181820 годов, мне кажется ошибочной В разгар французской кампании царь действительно мечтал о мирной Европе, которая покоилась бы на трех китах: принципе равновесия, которое он защищал уже в ноябре 1804 года{247}, принципе христианского братства, который он стремился продвигать после своего духовного обращения в конце 1812 года, и принципе либерализма, игравшем важную роль в его политических размышлениях с юных лет{248}. В 1814 году Александр I считал, что эти принципы легко сочетаемы друг с другом: именно поэтому он окружил себя знаменитыми либералами, в числе которых были Поццо ди Борго и Иоанн Каподистрия, грек родом с Керкиры, поступивший на российскую службу в 1808 году, причем оба стали ближайшими внешнеполитическими советниками царя.
Талейран, ценивший либеральный настрой Александра I и его приверженность идеям мира и международного равновесия, в начале марта установил связь с царем.
Царь и князь Беневентский были знакомы и прежде. Они встречались на Тильзитской конференции, скрепившей две империи союзом, а личные связи между ними установились в сентябре 1808 года во время Эрфуртской встречи, на которой Талейран присутствовал в качестве дипломатического советника императора французов. Именно там Талейран по собственной инициативе начал сближение с русским царем, произнося наедине с ним поистине удивительные слова для того, кто вообще-то должен был служить интересам Наполеона: «Вы должны спасти Европу, а вы в этом успеете, только если будете сопротивляться Наполеону. Французский народцивилизован, французский же государьнецивилизован; русский государьцивилизован, а русский народ нецивилизован; следовательно, русский государь должен быть союзником французского народа». И еще: «Рейн, Альпы, Пиренеивот завоевания Франции, остальноезавоевания Наполеона: Франция за них не держится»{249}. С точки зрения Талейрана, не одобрявшего войну в Испании, политика территориального расширения наполеоновской Франции ставила под угрозу безопасность Европы и могла привести только в тупик. Это было причиной его «открытости» Александру и измены Наполеону.
В сентябрьские дни 1808 года между царем и Талейраном установилось настолько полное доверие, что Александр показал Талейрану окончательный проект «тайной» Эрфуртской конвенции, и они оба стали работать над тем, чтобы уменьшить ее значение. Когда же Наполеон поделился с Талейраном своим намерением развестись с Жозефиной и попросить в жены одну из сестер царя, князь, не одобрявший этот проект, немедленно открылся Александру I, и тот поспешно выдал свою сестру Екатерину за Георгия Ольденбургского Итак, Уважение было обоюдным, что, впрочем, не означало абсолютного Доверия: в душе князь Беневентский продолжал остерегаться «северных варваров» и союзу с Россией предпочитал союз с Австрией. В свою очередь, Александр I, уважая аналитический ум и интеллектуальные способности Талейрана, порой возмущался его поведением и его корыстолюбием: после Эрфурта князь требовал вознаграждения за ту информацию, которую он присылал царю. Чтобы сохранить тайну, векселя посылались не через русского посла, а через Карла фон Нессельроде, в ту пору молодого дипломата, работавшего в Париже. Ненасытная алчность Талейрана часто раздражала царя, который, наконец, стал отказывать ему в вознаграждении Впрочем, все эти трудности, возникавшие в их отношениях, оставались малозначительными по сравнению с близостью взглядов Александра и Талейрана и их особым взаимопониманием, восходившим к 1808 году. Поэтому в том, что князь Беневентский завязал сношения с царем, не было ничего удивительного.
В этом решении имелся определенный риск: на него пошел человек, которыйпо крайней мере формальнооставался членом Регентского совета. А по мнению близкого друга князя Беневентского, герцога де Дальберга, осторожность была второй натурой Талейрана: «Вы не знаете эту обезьяну. Она не рискнет обжечь краешек лапы, даже если каштаны будут только для нее»{250}. Поэтому, чтобы выйти на связь с окружением царя, Талейран прибег к совершенно невероятным предосторожностям. Поскольку его почерк был хорошо известен и его легко могли узнать, князь Беневентский прибег к перу Дальберга; для большей надежности он приказал написать письмо симпатическими чернилами; наконец, он его отправил с бароном де Витролем, убежденным монархистом, который вернулся во Францию по амнистии времен Консульства и стал инспектором императорских овчарен. 11 марта эмиссар вышел в Шатильоне, встретился с Меттернихом и Нессельроде и передал русскому вице-министру знаменитое письмо, в котором было написано: «Человек, который передаст вам это послание, заслуживает всяческого доверия. Пришло время сказать ясно: вы ходите на костылях. Станьте на собственные ноги и пожелайте всего, чего сможете»{251}. Нет никаких сомнений, что это туманное послание действительно повлияло на союзников, убедив их быстрее двигаться на Париж, и сам Нессельроде, оказавшись во французской столице, признается графине де Буань, «достав из своего портфеля малюсенький бумажный листик, изорванный и скомканный», что именно этот документ стал причиной того, что армия коалиции «рискнула пойти на Париж»{252}. Вместе с тем, если царь и его помощник и прислушались к посланию Талейрана, это было вызвано тем, что оно появилось в нужный момент и подтвердило их собственные мысли.
Хотя к середине февраля Александр I, казалось, согласился на реставрацию монархии во Франции, это было вынужденным решением, принятым с целью спасти коалицию. Но в марте положение союзников на поле боя улучшилось, а Александр I все в большей степени представал лидером коалиции, и русские решили взять под контроль все вопросы дипломатии и геополитики. Об этом свидетельствуем адресованная Александру I и датированная первой половиной марта записка Поццо ди Борго. Документ полностью подчиняется трем главным идеям. Во-первых, необходимая тактика: с точки зрения дипломата, нужно как можно быстрее двигаться к столице, поскольку наполеоновская Франция в высшей степени централизована, и когда столица будет покорена, провинция последует за ней. Но для этого необходимои это вторая главная идея записки,чтобы вступление в Париж прошло как можно более мирно, без провокаций:
«Принять как общее правило, что ни одно коалиционное войско не будет расположено и расквартировано в самом Париже. Город будет легче сдерживать, а в армии будет меньше испорченности и больше дисциплины. () Если какая-либо другая армия приблизится к Парижу раньше той, в которой лично находится Ваше Величество, генерал этой армии в своих переговорах с городом ограничится тем, что заверит парижан от лица Вашего Величества и союзников, что первой заботой будет обеспечить спокойствие столицы».
Озвучив эти требования, Поццо ди Борго, будучи убежденным либералом, подчеркивает, что «свержение политической власти Наполеона» должно будет со временеми вот третья идея запискипозволить Франции, «избавленной от тирании, выбрать себе стабильное и мирное правительство». Чтобы добиться этой цели, он предлагает запустить процесс, этапы которого он подробно описывает:
«Когда Париж будет удовлетворен и спокоен по поводу своего ближайшего будущего, следует попытаться собрать орган, который будет временно представлять Францию; Законодательного корпуса и даже малой части этого корпуса будет достаточно, чтобы говорить от имени нации () Первым из этих актов должна стать прокламация о лишении Наполеона императорской власти.
Вторымсоздание временного Верховного правительства, в ожидании того момента, когда нация, мнения которой будут спрашивать более регулярно, выберет себе постоянное правительство. ()
Как только прозвучит сообщение о низвержении Наполеона, союзники должны издать формальный акт, сообщающий, что у них нет другого врага во Франции, кроме Наполеона, и тех, кто ему повинуется, и, следовательно, они считают, что находятся в мире со всеми властями и всеми провинциями, которые присоединяются к акту Законодательного корпуса»{253}.
Этот текст чрезвычайно важен: он свидетельствует о том, что в середине марта ближайшее окружение царя планировало военный поход на Париж с целью свержения Наполеона и водворения правительства, которое представляло бы интересы французской нации: таким образом, русские еще не планировали реставрации Бурбонов.
Подготовка к броску
Отправляясь на фронт, Наполеон оставил Жозефу недвусмысленные указания: он был обязан ни в коем случае не думать о том, чтобы уступить столицу неприятелю и «не начинать подготовки к тому, чтобы покинуть Париж», и «упокоиться под его руинами, если это потребуется»{254}.
Но удерживать город и организовывать его оборону стало немыслимо трудным делом. 16 марта в Париже было всего 2530 тысяч солдат под командованием маршала Монсе, а также тысяча солдат элитных подразделений, тысяча жандармов, «И 500 бойцов Национальной гвардии, из которых 3000 были вооружены пиками»{255} и студенты Политехнической школы, которые могли служить артиллеристами,иначе говоря, для обороны города можно было оперативно мобилизовать примерно 40 тысяч пехотинцев и 5500 всадников. Вне города парижане могли рассчитывать лишь на войска Мармона (1520 тысяч человек), Мортье (1015 тысяч человек) и три польских подразделенияв целом не более 80 тысяч солдат. Париж был уязвим, а таможенная стена, или стена генеральных откупщиков, по всеобщему мнению, не была надежной защитой: ее высота не превышала трех метров, и хотя в некоторых точках, например, на заставе Клиши. имелось несколько артиллерийских орудий, их обороноспособность была невелика. В начале марта Наполеон подумывал включить в Национальную гвардию безработных рабочих. Но Жозеф возразил ему. что это ничего не даст по причине отсутствия оружия, а Паскье предостерег императора против возможного мятежа:
«Прежде всего, следует опасаться взбудоражить парижское население. Неизвестно, куда это может нас завести. Если парижане придут в движение, их легко будет увлечь всем фракциям. Они очень несчастны. Будет до крайности легко подтолкнуть их к отчаянным мерам против тех, кто ими управляет, и не будет недостатка в людях, способных из влечь выгоду из подобных настроений. И даже самая презренная чернь, которую, вероятно, на двое суток можно поставить на службу правительства, на третий день, возможно, обернется против нас»{256}.
Это заявление показывает всю глубину взаимного недоверия, воцарившегося между властными элитами и народом, а также полную неспособность должностных лиц режима преодолеть это недоверие в годину величайшей опасности для страны. Это положение тем более удивительно, что в это же самое время полицейские доклады, представляя собой прямую противоположность утверждениям Паскье. свидетельствовали, что в январе, феврале и марте народ продолжал твердо стоять на бонапартистских позициях{257}; когда же в середине марта начались первые попытки организовать сопротивление врагам{258}, они исходили из небольших городов, населенных рабочими парижских предместий, подобных Сен-Дени, в то время как сам Париж, казалось, уже был парализован надвигающейся угрозой. Мы видим, насколько плохо Паскье понимал психологический настрой французов. Впрочем, какими бы сомнительными ни были его суждения, очевидно, что 28 марта столица представляла собой унылое зрелище, а жители отнюдь не выглядели склонными к сопротивлению:
«Ужас достиг своего предела. () Одна за другой приходят повозки с ранеными; войска, покидавшие город только вчера, уже выведены из строя; отправляют новых солдат, которые должны остановиться в Пантене и защищать подступы к Парижу. На моих глазах проехало несметное множество артиллерийских орудий. Париж в панике, а улицы Сен-Мартен и Сен-Дени невозможно перейти, настолько они заполнены уходящими войсками, прибывающими ранеными и крестьянами, которые бегут в Париж целыми деревнями, таща за собой свои семьи и даже свой скот. Несчастные женщины несут своих детей и оплакивают мужей, с которыми они уже и не знают, где увидеться; мужья ищут своих жен, потерявшихся в толпе: повсюду стоны, крики и плач»{259}.
А вот в русском лагере царило воодушевление. Находясь в Куломье, граф фон Нессельроде писал своей жене:
«Я по-прежнему чувствую себя настолько хорошо, насколько это возможно, и, чтобы доказать это тебе, я скажу, что этой ночью я проспал девять часов в лучшей из постелей, а сейчас только что съел каплуна из Ле-Мана, каковой каплун был отправлен маршалу Нею и принцу Москворецкому его супругой, но перехвачен нашими казаками вместе с ликерами. Мы находимся в пятнадцати лье от Парижа, и завтра мы будет под стенами этого знаменитого города с двухсоттысячной армией. Так что я надеюсь, что вы будете довольны нами, хотя на некоторое время и будете лишены наших новостей. () Прощай, милая Мария, я тебя нежно целую»{260}.
Нессельроде был не одинок в своем оптимизме. В рядах русских солдат настроение было добродушным и шутливым. Когда батарея Ивана Радожицкого «двигалась по дороге, раздался крик: Направо, налево, раздайсь!, что обычно делалось, когда через колонну проезжал генерал или сам император. На этот раз, однако, под гиканье Васька идет в Париж! Направо, налево, раздайсь! посреди дороги бежал Васькакозел, который, по убеждению солдат, приносил им Удачу»{261}.