Звезда доброй надежды - Лауренциу Фульга 14 стр.


 Устал я,  извинился Молдовяну за настойчивость, с которой рассматривал его.  Пожалуйста, сходи в казарму и пришли сюда кого-нибудь из парикмахеров. Потом зайди в баню и захвати смену белья.

Паладе вышел из госпиталя, все еще чувствуя на себе тяжелый, вопросительный взгляд комиссара.

Вернувшись, он застал всех на прежних местах  в коридоре или в комнате Гейнца Олерта. Паладе впервые представился случай увидеть человека, который будоражил столько времени весь лагерь, ставшего помимо своей воли мрачной лагерной легендой.

Ульман одел Олерта в новую рубашку вместо прежней, разорванной на мелкие кусочки, и тот, счастливый, начал улыбаться и нежно гладить рубашку ладонью. Почти все присутствовавшие в этот момент спрашивали себя, в какой час дня или ночи Гейнц Олерт разорвет на кусочки и эту рубашку.

Думая, по-видимому, о том же самом, Молдовяну обратился к доктору Анкуце:

 Вы когда-нибудь замечали у него буйное поведение в обычные дни?

 Нет, он всегда спокоен.

 А я слышал другое.

 Но в часы, когда ему кажется, что Гитлер в Париже, Лондоне или в Москве, он становится буйным.

 Всего лишь?

 Да, буйство проявляется в основном в крике.

 Тогда к чему держать его здесь запертым, как зверя?

 Мы не хотели возбуждать остальных больных и раненых.

 Но отдельные комнаты есть и наверху.

 Одна комната. Там мы храним медикаменты.

 Очень хорошо! Перенесите медикаменты сюда, а его переведите на второй этаж. Гейнц Олерт прежде всего человек.

Больше всех был удивлен Паладе.

«Гейнц Олерт прежде всего человек!  повторял он про себя. Эти простые слова комиссара потрясли его.  Гейнц Олерт прежде всего человек!»

 Кто за ним смотрит?  услышал Паладе вопрос Молдовяну.

 Майор Харитон,  ответил Анкуце.  Главный врач специально приставила Харитона к нему.

 Но Харитон сбежал. Если бы мы не зашли сюда, этот человек остался бы голодным?

 Думаю, что нет. В любом случае мы вспомнили бы о нем.

 Вот вы и вспомнили

 Вы правы, господин комиссар!

 Мало того, что я прав, доктор. Надо обязательно убедить кого-нибудь заменить Харитона  Комиссар обвел взглядом новых добровольных санитаров, но ни на ком не остановился.  Ладно, посмотрим!  добавил он.  Пошли!

Впервые в этих обстоятельствах имя Харитона прозвучало для Штефана Корбу по-особому. Спокойствие, с которым Молдовяну произнес это имя, напомнило ему о той ночи, когда Харитон открыл Сильвиу Андроне, какую роль он сыграл когда-то в жизни комиссара.

«Неужели это имя ни о чем тебе не напоминает?  взглядом спрашивал комиссара Штефан Корбу, изумленный и в то же время напуганный мыслью, которая точила его.  Имя Харитона ничего тебе не говорит, господин комиссар!  У него так и срывалось с губ:  Господин комиссар, ведь этот самый Харитон и ваш обвинитель на суде десять лет назад  одно и то же лицо! Не припоминаете его? Шрам изменил его лицо, но голос Неужели вы забыли его голос?»

Молдовяну перехватил пристальный взгляд Штефана.

 Что случилось, господин Корбу?

Еще минута, и правда вырвалась бы наружу.

«А меня,  подумал он,  все в лагере будут обвинять в том, что продался комиссару, выдав одного из наших. Ну нет, я не способен на такое».

 Ничего не случилось!  произнес он, и впервые на его губах не было обычной презрительной усмешки.  Я просто хотел понять, что вы за человек.

Комиссар устало махнул рукой и вышел из комнаты.

Они поднялись на второй этаж. Перенесли медикаменты в подвальное помещение, навели порядок в комнате, куда надлежало перевести Олерта, и поставили там две койки. Комиссар согласился с врачами, что для ограничения очага заразы Олерт должен оставаться пока в госпитале. Но кто согласится жить в одной комнате с Олертом? Конечно, в первую очередь кто-нибудь из немцев. Но те колебались.

И тогда неожиданно для всех вызвался Паладе:

 Я буду жить с ним!

Молдовяну долго и пристально посмотрел на него.

 Как тебя зовут?

 Лейтенант Паладе Ион Паладе

В глазах комиссара сверкнул злой огонек, и он содрогнулся, услышав это имя.

 Знаю я одну семью Паладе в Румынии Павела Паладе! Ты, случайно, не родственник ему?

 Нет!  сухо и отрывисто ответил Ион, хотя ему хотелось снять наконец тяжесть со своей души и крикнуть:

«Да! Конечно! Я как раз его сын!»

Но комиссар быстро собрался с мыслями и вместе с остальными врачами вошел в палату для дизентерийных больных. Паладе остался стоять в растерянности. Спокойствие, с которым этот человек, Тома Молдовяну, встречал самые неожиданные удары лагерной жизни, удивляло его. И он был уверен, что комиссар говорит в душе: «Лжешь, господин лейтенант! С первого мгновения я знал, что ты сын Павела Паладе. Но как ты попал сюда?»

В действительности эта мысль пришла к комиссару гораздо позже.

«Неужели такое возможно?  вспомнил он лейтенанта.  Неужели он на самом деле сын Павела Паладе?»

До вечера у него была уйма дел. Не успевал закончить одно, как появлялось другое, такое же срочное. Он приказывал, принимал меры, работал сам без устали, удивляя тех, кто находился рядом, упорством, которое вкладывал в любое дело.

«Если он нас так будет гонять,  подумал про себя Балтазар,  до вечера мы свалимся. Боюсь, немного я наработаю в этом госпитале».

Неистовство комиссара заражало всех остальных. Молдовяну оборудовал нижний холл, где были поставлены шестнадцать коек и все необходимое для будущих больных. Полы, окна и двери здесь были вымыты горячей водой.

На втором этаже, рядом с палатой, отведенной Гейнцу Олерту, обнаружили довольно просторное помещение, где прежние санитары в полном беспорядке побросали одежду больных, так что теперь невозможно было разобрать, кому она принадлежит. Молдовяну приказал отправить все заново в дезинфекционную камеру, прогладить и сложить отдельно одежду немцев, финнов, венгров, румын и итальянцев на полках в подвале, в неиспользуемом помещении. В освободившейся комнате Молдовяну также организовал палату. Там поставили койки, застелили их чистыми голубыми одеялами, между койками поставили низкие белые тумбочки и даже развесили по стенам несколько цветных репродукций из иллюстрированного журнала, которые Корбу принес из библиотеки.

Восхищенный привлекательностью новой палаты, Штефан Корбу предложил комиссару разместить здесь самых тяжелых больных. Когда об этом спросили Анкуце, тот нашел это предложение очень удачным.

 Так мы решим сразу две проблемы,  сказал он.  Обеспечим покой больным в больших палатах, которым надоели постоянные стоны и плач, а за тяжелобольными будем присматривать внимательнее.

 Много их?

 Всего лишь трое.

Так койка к койке очутились финн Олави Тернгрен с поврежденным позвоночником, венгр Золтан Тордаи, наполовину обмороженный, с повязкой на глазах, и немец Армин Хепинг с изрешеченным пулями желудком. Корбу по поводу такого подбора раненых заметил с улыбкой:

 Нам нужен еще один румын и один итальянец, чтобы устроить антибольшевистский крестовый поход в полном сборе. Символ, которому предрекали триумфальное вступление в будущее и который очутился в приемной смерти.

Но юмор Корбу, однако, не понравился Молдовяну, и комиссар нетерпеливо обратился к доктору Анкуце:

 Этих людей на самом деле нельзя спасти?

 В любом случае одной ногой они уже в преисподней!  вынужден был признать и Анкуце.  Но это еще ничего не значит. Любое чудо возможно.

 Хотел бы я верить в подобное чудо, доктор!

 Для этого мы здесь и находимся, господин комиссар. Чтобы спасти их!

 А этот господин Корбу пусть не портит всем нервы своими мрачными предсказаниями.

 Будто вы его не знаете.

 Очень хорошо знаю!

 Корбу  пессимист, даже если речь идет о его собственной жизни.

 Потому что он здоров как бык.

 И я думаю, что, если бы он был на их месте

 Я повесился бы раньше, чем ты измерил мне температуру,  быстро отреагировал Штефан Корбу.  У меня никогда не было уверенности, что медицина может избавить от долгой агонии.

Этот обмен улыбками и репликами был своего рода разрядкой в работе, в которую они впряглись. В иной обстановке комиссар был для них малодоступен, так как военнопленные окружали его персону официальным ореолом и между комиссаром и ними всегда сохранялась определенная дистанция. Теперь же, напротив, он был доступен каждому и к нему относились с известной фамильярностью, некоторые даже побаивались, что Молдовяну это не понравится.

Добродушный доктор Хараламб, например, мывший полы в операционной, когда они, одинаково взмокшие, встретились с Молдовяну на одних и тех же половицах со швабрами в руках и остановились, чтобы перевести дух, дружески хлопнул комиссара по плечу и с неожиданно повлажневшими глазами сказал:

 Чтоб мне провалиться, но мне это даже нравится! Жаль только, что моей жены здесь нет. Надо бы и ей посмотреть. Она испытала бы удовольствие, какого я ей не доставлял в течение двадцати лет совместной жизни. Вы, комиссар, просто волшебник!

 Ты мне льстишь, господин доктор!  смущенно улыбнулся Молдовяну.

 Вовсе нет! Я правду говорю! Насчет жены я пошутил, но вообще говорю совершенно серьезно. Вы слышали когда-нибудь о Павлове?

 Великий русский физиолог?

 Точно! Не сердитесь. Я впервые говорю с рабочим-коммунистом.

 Время от времени и я читаю кое-что,  ответил Молдовяну.

 Значит, слышали и о теории условных рефлексов?

 Немного!

 Так вот я  живая модель этой теории. Достаточно мне было услышать слово «коммунист», как у меня дрожь пробегала по коже.

 Не вижу в этом ничего удивительного. Вспомни, в каком окружении ты находился.

 Вот и сейчас, когда мы говорим об этом, у меня мороз по коже пробегает.

 Может, лучше мне исчезнуть с твоих глаз?

 Господин комиссар, мне нравится, что вы не теряетесь! Если вы настоящий коммунист, как говорится, тогда или врет теория Павлова, или сам не знаю, что со мной творится. Потому что с сегодняшнего утра, с тех пор как мне представился случай познакомиться с вами поближе, вы только и делаете, что опровергаете мои убеждения

 И это плохо?

 Напротив, господин комиссар!

Загруженному по горло текущими делами, комиссару не хватало времени разбираться в душевных волнениях окружающих его людей. По крайней мере, согласие врачей работать в госпитале было, скорее, механическим актом, происшедшим под воздействием сугубо профессионального сознания. Михай Тот так и заявил: «Я врач! Я исполню свой долг, куда бы ни позвал меня мой долг врача!»

Значит, если сделать абсурдное предположение, что этот врач оказался бы вновь в расположении немецких войск, он продолжал бы свою работу с таким же безразличием к событиям, как и до сих пор, защищенный броней своей профессии от всяких внешних влияний. А в промежутках стал бы смотреть на большевиков с такой же ненавистью, как и его товарищи по фронту. Тогда следовало ли предполагать, что в сознании доктора Хараламба произошел прорыв? Произойдет ли рано или поздно такой прорыв и в сознании доктора Тота? И в конечном счете, что является определяющим фактором такого изменения?

 Видите ли, господин комиссар  заговорил Хараламб через несколько мгновений. Он сидел по-турецки, обхватив колени руками и теребя тряпку. На его исхудавшем бледном лице, которому бритая голова придавала забавный вид, ровно лежал слабый свет зимнего дня, будто отражавший внутреннее спокойствие, а все морщинки сбежались в уголки глаз.  До того как попасть в плен, у меня о коммунистах, не сердитесь на меня, я хочу быть искренним до конца, было довольно превратное мнение. При слове «коммунист» мне представлялось странное существо, которое исподтишка строит козни против государства, которое задумало разрушить мой устоявшийся патриархальный мирок, одним словом  существо, главным смыслом жизни которого были беспорядок и анархия. Легко понять, что этот образ имел мало общего с человеком! И я, прежде всего как врач, для которого человечность имеет высший и всеобъемлющий смысл, приходил в ужас. Когда я был по ту сторону, я своими ушами слышал, как наши офицеры убеждали солдат не попадаться живыми в руки русских, пугая их апокалипсическим видением насаженных на колья голов румынских пленных. Страшное видение! Так вот именно потому, что оно было страшным и невероятным, солдаты воспринимали его как решающий аргумент. Сегодня вы посмеетесь надо мной, если я скажу, что однажды, когда я случайно оказался на переднем крае, мне показалось, и я готов был поклясться, что вижу в стороне русских окопов бесконечный ряд голов, насаженных на колья проволочного заграждения.

Хараламб отметил насмешливое выражение на лице комиссара и, встревоженный, спросил:

 Мне, наверное, не надо было рассказывать об этом?

 Нет, надо,  спокойно ответил Молдовяну.  Ты не представляешь, как мне интересен твой рассказ. Продолжай, пожалуйста!

 Господин комиссар,  попытался оправдаться Хараламб,  возможно, я заразился сумасшествием, как и остальные. На войне, под грохотом разрывов и трескотней автоматных и пулеметных очередей, человек перестает жить тем, что его отличает от других существ, населяющих землю. Я слышал многих идиотов, утверждавших, что война очищает вселенную, дает новый толчок цивилизации и тому подобное. Я же, напротив, убедился, что война оскверняет, извращает человеческую сущность, ставя на первый план инстинкты, возвращает нас к пещерному состоянию. На войне человек  лишь простой предмет, без имени, биографии, без сознания. Его достоинство и разум сведены к нулю. Поэтому пусть вас не удивляет, что и у меня, хотя я целыми днями только и делал, что штопал разорванные пулями или осколками тела, было такое мнение, о котором я говорил.

 Нет, меня это вовсе не удивляет, доктор!

 Странно! Почему вы так смотрите на меня?

 После всего того, через что тебе пришлось пройти, у тебя должно быть очень грустно на душе.

 Грустно? Да, да, думаю, что я понимаю вас. Вы правы, конечно. По сути у всех у нас очень, очень грустно на душе, господин комиссар!

Слышался только монотонный шорох тряпок. Через широко открытые окна в помещение врывались порывы холодного ветра, вступая в противоборство с теплом, распространяемым печуркой, набитой толстыми поленьями. Позади них на пол с шумом были опрокинуты несколько ведер воды, и пол там сразу заблестел. Впереди них были только Ульман, Тот и Юсита, занятые своим делом, так что никто не мешал беседе.

Доктор Хараламб продолжал, выдержав, не смутившись, внимательный взгляд комиссара:

 К несчастью, господин комиссар, этот мой страх перед коммунистами сохранялся и особенно усилился во время плена. И не один я испытывал его. То же было и с другими, и не раз мы говорили себе, что вот в этом лесу или в той ложбинке нас перестреляют. Вы не представляете себе, как легко и при этом безнаказанно можно убить безоружных людей! И здесь, в лагере, всякий раз, когда я видел вас, я пытался различить слово или жест, по которому нас поставят к стенке! И сам приходил к выводу, что, если следовать определенной логике, вы имели право поступить так.

 По какой же логике, господин доктор?  прервал его Молдовяну.

 Скажем, по имманентной. Вам знакомо это слово?

 Ага! Я понял. Речь идет фактически о логике, соответствующей вашим взглядам там, на фронте!

 Да, да, конечно! И вот почему, господин комиссар. Я в Дахау или в Бухенвальде не был, чтобы ужасаться тем, что проделывали там наши немецкие коллеги. Но, клянусь, я видел достаточно лагерей, устроенных немцами, в которых люди были низведены до положения собак. Я видел колонны русских пленных, над которыми совершали преступления в индивидуальном или массовом порядке, в зависимости от вдохновения или каприза немецкого офицера. Я видел, господин комиссар, как втаптывается в грязь человеческая жизнь. Почему я говорю все это? Для сравнения с тем, что вижу здесь, и чтобы спросить себя: где головы, насаженные на колья проволочного заграждения? Где логика, согласно которой вы могли бы ответить тем же? За какими печатями скрывается понятие «коммунист»? Проявив поменьше добросовестности, вы легко могли бы превратить этот лагерь в кладбище, но вы не сделали этого. Почему?  Хараламб на мгновение замолк, вытер пот со лба и, посмотрев в глаза Молдовяну, изменившимся тоном, с оттенком беспокойства, спросил:  Господин комиссар, скажите мне искренне: вы уверены, что нам, врачам, и вам, начальству, удастся справиться с эпидемией?

Комиссар положил руку на колено Хараламба и ответил коротко:

 Да, уверен!  Потом требовательно спросил в свою очередь:  Что, если тебе, доктор, рассказать остальным все, что говорил мне сейчас? Тебе это не трудно сделать?

 Трудно? Трудно сказать правду?

Назад Дальше