Утром он проснулся с ощущением, которое стало теперь постоянным, что у него занемели пальцы левой руки. Инстинктивно потянулся правой рукой, чтобы растереть их, но тут же все вспомнил. Правая рука неуклюже повисла в воздухе. Он невольно закусил губу и выругался сквозь зубы. Некоторое время оставался в кровати, обеспокоенный, что солдат, назначенный помогать ему, не подает никаких признаков жизни, но затем вспомнил, что позавчера сам отпустил его на день съездить в Горький в госпиталь повидаться с братом, который недавно был ранен под Сталинградом.
Девяткину нравился белесый утренний свет, проникавший через замерзшие окна. Мысленно он перенесся в далекие, но незабываемые степи родной Украины. Словно в зеркале, перед глазами проплыли мельчайшие детали, отчетливые и реальные Голова жены на его груди и тоненькая Надя в длинной ночной рубашке, стремительно ворвавшаяся в их комнату, чтобы поздравить с Новым годом, ленивое потягивание еще сонной Антонины Кирилловны, надувшаяся Надя, которой не дали протиснуться на постели между ними, потом сражение подушками (ему всегда приходилось признавать себя побежденным) и забавный попугай, который все кричал:
Дай мне рубль! Дай мне рубль!
Нет, подобного рода воспоминания никак не способствуют залечиванию душевных ран.
Под окнами как раз проходил наряд для смены караула. Волшебное зеркало разлетелось вдребезги, как от оглушительного взрыва. Рассеялось волшебство, замерли все голоса. Хрупкие образы прошлого стерлись суровой действительностью колючая проволока и за ней застывшие глаза тысяч пленных.
Может, среди них находится и тот, кто лишил его левой руки, или тот, кто убил его жену, или тот
Девяткин отказывался верить, что и Надю постигла та же судьба. Мысль, что она жива, ни на минуту не оставляла его и все крепла, и он ни за что на свете не дал бы ей умереть.
Фотографии стояли на том же месте на столе, возле пустых тарелок и бокалов. Он протянул руку и взял фотографию дочки, внимательно вгляделся в ее большие, продолговатые глаза и с жаром громко проговорил:
Ты должна жить, Надежда Федоровна! Должна, моя дорогая! Ради всего, чего не успел я
Он почувствовал, как волна жалости и гнева захватывает его. Он ненавидел свою неполноценность, ненавидел пленных, ненавидел все, что включают в себя понятия «война» и «враг». В этот час он предпочитал бы идти вперед под порывами снежной бури, под грохотом бомб и треском пулеметных очередей. Он предпочел бы вместе с солдатами ползти по снежным сугробам, прокладывая путь к вражеским линиям, и рваться все дальше вперед. Он предпочел бы переносить голод, холод, бессонницу, ранения, сражаясь на любом участке фронта, готовый отдать в любую минуту жизнь, но не отступить.
Он согласился бы на все только бы не быть сторожем этих людей, обреченных на лагерную жизнь, только бы не быть сосланным сюда, за многие сотни километров в тыл фронта, и не вести до конца войны эту лишенную всякого героизма жизнь.
Противное ощущение зуда на месте левой руки еще больше ожесточило его.
Обозленный, он встал с кровати. С трудом умылся и оделся. Он как раз натягивал валенки, когда в помещение ворвались двое солдат, принесших страшную весть.
Ничего! Схватимся и с тифом! спокойно сказал он.
Девяткин сидел неподвижно, наблюдая за игрой пламени в печке. Обычно он не курил, но сейчас дымил цигаркой, как начинающие. Ему нравилось смотреть, как дым обволакивает горящие поленья, как труба жадно втягивает дым вверх. Складки, бороздившие его лицо, выделились еще резче, выдавая сильное внутреннее волнение.
Ты когда-нибудь болел тифом, Тома Андреевич? спросил он у Молдовяну.
Нет, товарищ начальник! ответил тот, смотря в сторону. Никогда!
А я болел. Глаза его сузились, как будто он вглядывался в прошлое. В то время мы воевали с бандами Петлюры, продолжал он через некоторое время. Пять недель пролежал я в госпитале в Харькове. Страшная болезнь! Иногда я готов был выброситься из окна с третьего этажа. Голова раскалывалась, жар был страшный. Не мог даже капли воды взять в рот и был в таком состоянии, будто пьян до потери сознания. Ноги заплетались, а все нутро выворачивало наизнанку. Если засыпал часа на два в сутки, то видел кошмары. Выкрикивал диким голосом команды и размахивал воображаемой саблей. А в другой раз меня охватывало такое безразличие, что хоть живьем закапывай в могилу я все равно не шелохнулся бы. Как-то я взглянул на себя в зеркало и перепугался. Тощ, как мумия, высох весь. Не человек, а живой скелет
Бросив окурок в огонь, он подождал, пока огонь не проглотил его, и заговорил снова:
А мертвые лежали повсюду: в палатах, на лестницах, во дворе, свешивались с окон. Их не успевали вывозить на повозках за город, так что складывали штабелями, как бревна. Прямо за госпиталем вырыли яму и зарывали всех скопом, бросая трупы как попало, в одном нижнем белье. Достаточно было кому-нибудь крикнуть: «Вошь!» как начинался такой содом, что боже упаси. Целый день потом жгли на кострах лохмотья
Девяткин на мгновение замолчал, уставившись на огонь, потом бросил обратно в печку упавший рядом с валенком уголек и добавил:
Да, страшная болезнь! Я тебя запугал, Тома Андреевич?
Нет, нет! быстро ответил Молдовяну. Меня только потряс ваш рассказ.
Тогда Девяткин повернулся к нему и положил свою единственную руку на колено комиссару:
Тогда, значит, не достиг я цели. Ведь я не просто так рассказал тебе все это. Мне хотелось тебя запугать, чтобы волосы встали дыбом, чтобы дрожь пробрала тебя с головы до ног.
Я мужчина, Федор Павлович! Какого черта бояться?! улыбнулся комиссар. Если я уже сейчас напугаюсь, что же будет, когда действительно начнется эпидемия?
Да, да! пробормотал Девяткин. Возможно, ты и прав И ты, Ивана Петровна, тоже не испугалась?
Иоана прошла за перегородку и вынесла оттуда на деревянном подносе полную кастрюлю горячего кофе.
Нет, испугалась, Федор Павлович, ответила она голосом, дрожащим от волнения. Очень испугалась.
Может, ты думаешь, что я хотел запугать тебя, чтобы ты сбежала?
Этого я не сделаю ни за что на свете!
Значит, поняла, зачем я рассказал?
Чтобы мы знали, что нас ожидает, если не примем срочных мер.
Ты умная женщина, Ивана Петровна! Ведь ты родилась здесь, и я тебя в некотором роде считаю нашей, русской. Я почти сожалею, что этот румын взял тебя в жены и в один прекрасный день увезет от нас
Иоана налила кофе в большие глиняные чашки. В помещении стало тепло, и она сбросила шаль и полушубок. Льняное платье облегало ее тело, подчеркивая все изгибы фигуры, тонкую талию, округлость плеч. Волосы, разделенные на две пряди, завитками спадавшие на грудь, обрамляли вырисованное чистыми, как у ребенка, линиями лицо. Ее испуганные глаза, казавшиеся еще более голубыми на нежно-белом лице, неизменно искрящиеся изнутри улыбкой, и полные влажные губы подчеркивали ее женственность.
Появившись с чашкой в руке, Иоана показалась Девяткину еще красивее, и он невольно вздрогнул. Иоана, которая была здесь, рядом, и Надя, образ которой хранился в воспоминаниях, были одного возраста. Затуманенному родительской любовью взору почудилось, что обе они, будто окутанные облаком магической пыли, неуловимо похожи друг на друга.
Вот почему, прежде чем взять чашку, Девяткин поцеловал ей руку и улыбнулся.
Иоана покраснела, комиссар же был изумлен: впервые начальник лагеря предстал перед ними обыкновенным, спокойным и ровным человеком, словно он и не нес на своих плечах тяжесть пережитой трагедии.
Скажи мне, Тома Андреевич, неожиданно перешел Девяткин на другую тему. Только по правде, открыто, как другу. Что ты думаешь о тех, других?..
Он не называл их ни «пленными», ни «людьми». Черты его лица снова сделались резкими, скулы напряглись, в глазах сверкнул злой огонек.
Как сказать? тихо ответил комиссар. Если говорить в общем, я еще не могу точно определить, что меня сближает с ними и что отталкивает. Само собой разумеется, к разным людям я отношусь по-разному.
Я тебя понимаю! Я очень хорошо тебя понимаю, глухо проговорил полковник, медленно отхлебывая кофе. До того как сюда приехали вы, я пережил некоторую растерянность, что со мной бывает очень редко. Я смотрел на колючую проволоку и не мог отделаться от мысли, что кто-то из них, неизвестно кто, лишил меня руки, другие убили мою жену и дочь. Я чувствовал себя в этой должности наказанным и обиженным и готов был просить перевести меня куда угодно, в другое место, хоть к черту в преисподнюю Считаете, что я не прав?
Прав, быстро подтвердила Иоана. И мне было не по себе, когда я узнала, где придется работать во время войны.
Ты, по крайней мере, следовала за своим мужем, Ивана Петровна, тогда как я привез с собой сюда только одни фотографии.
Девяткин сидел, нагнувшись вперед, держа пустую чашку в руке. Красные отблески огня освещали его суровое лицо. Некоторое время было тихо. Остальные двое смущенно молчали, уважая чувства, которые сейчас владели начальником лагеря.
Но полковник быстро пришел в себя, поставил чашку, резко расстегнул воротник кителя и поднялся.
Я хотел сказать, что мы обязаны перебороть себя! проговорил он, окинув взглядом собеседников. Каждый должен перебороть себя и забыть. Я воспоминания о том, что было под Одессой, ты свое прошлое в Румынии, Ивана Петровна то, что ей приходится проводить свои молодые годы в таких грустных обстоятельствах. Как раз когда тебе кажется, что ненависть единственно правильная реакция, в тебе пробуждается дух старого большевика и требует от тебя человечности. Напоминает тебе, что ты не имеешь права смешивать червя в яблоке с самим яблоком. Одно дело Гитлер с его сворой политиканов, и другое дело миллионы людей, брошенных в пекло войны. Не гуманизм к врагу, а гуманизм к его жертвам вот что нужно.
Он положил руку на плечо Иоаны и со смехом сказал:
Я очень сожалею, Ивана Петровна, но подобный переворот в сознании нужно немедленно отметить по русскому обычаю настоящей русской водкой. Забудь на время, что ты наш лечащий врач, и разреши пропустить хотя бы по одной рюмочке
Разрешаю, товарищ начальник!
За человечность, Ивана Петровна! Понимаешь?
За человечность, Федор Павлович!
Тогда слава медицине!
Он пошарил в плетеной корзине и извлек оттуда бутылку водки, ворчливо встретил отказ Иоаны, но не настаивал и налил светлой жидкости в две крышки из-под бидона.
В конце концов должны же мы поздравить друг друга с наступившим Новым годом! уже весело произнес Девяткин. За Советский Союз, друзья! За то, чтобы все ваши мечты сбылись, Тома Андреевич! От всей души желаю тебе как можно скорее вернуться в Румынию! А тебе, Ивана Петровна, стать знаменитым доктором в Бухаресте!
Ла мулць ань! по-румынски ответил комиссар и тут же поспешил перевести: С Новым годом, Федор Павлович!
И за товарища Влайку! вставила в свою очередь Иоана, хлопнув в ладоши.
Да, да! громко воскликнул полковник. И за скитающегося Марина Михайловича! В каких-то сугробах застал его Новый год?
Иоана улыбалась с чувством покровительства и некоторого превосходства по отношению к слабостям мужчин. Девяткин заставил комиссара выпить до дна и рассмеялся, увидев, как тот передернулся, а после этого шумно и горячо обнял обоих. Ему было особенно приятно почувствовать на своих губах горячие губы Иоаны
Но тут же, будто рассердившись сам на себя за минутную слабость, Девяткин спросил?
Скажи мне, Ивана Петровна, сколько длится инкубационный период при тифе?
В среднем двенадцать дней. В исключительных случаях пять или более двадцати, ответила она, как школьница на уроке. При массовом заражении инкубационный период короче.
Значит, какой первый вывод можно сделать?
Что итальянцы заболели на фронте.
Стало быть, не исключено, что мы имеем дело с очагом эпидемии.
Если учесть, в каких условиях они находились, это было бы не удивительно.
То есть?
Все вместе в одной траншее, в одном вагоне, в укрытиях. Делились друг с другом шинелями, возможно даже раздевали мертвых.
Насколько я знаю, Муссолини одел их не по-царски.
Да уж действительно. На плечах опереточные накидки, на голове нечто вроде детских панамок.
Ты видела тех, кто в карантине?
Вчера я наблюдала, как они готовились к бане.
Выглядели так же, как тогда, когда отправились завоевывать Россию?
Вшей в одежде целые муравейники.
Думаешь, стрижка, дезинфекция ничем им не помогли?
Может, лучше было бы их пропустить через огонь и сотворить заново, засмеялась Иоана.
Ты шутишь?
Конечно, Федор Павлович!
Все-таки, значит, помогло!
Помогло! Но очаг был раньше, чем их постригли, и раньше, чем их одежду пропарили в дезинфекционной камере.
А как с людьми?
Сегодня ночью в госпитале обнаружены двое больных. Без сомнения, в карантинном бараке появятся и другие.
Этих двух изолировали?
Да, вместе с еще семью, у которых появились те же симптомы.
Значит, перспективы довольно мрачные?
Если не сказать хуже, товарищ начальник!
Несколько секунд назад я все еще надеялся, что мы зря переполошились.
Нет, опасность очень серьезная, сказала Иоана, глядя ему прямо в лицо.
Да, да! Теперь мне все ясно.
Он снова стал суровым и хмурым. Хотел было закурить, но извлеченная из кармана папироса так и осталась зажатой в кулаке. Он, задумавшись, продолжал стоять неподвижно посредине комнаты. Потом неожиданно обратился к комиссару:
Ты, кажется, говорил, что принял какие-то меры?
Да, принял, ответил тот.
Послушаем!
Прежде всего я приказал Анкуце держать новость в секрете.
Хорошо.
Санитарам приказал не покидать госпиталь.
Согласен.
Я опасался, что в казармах может возникнуть паника.
Правильно опасался!
Точно так же я запретил доступ из казарм в госпиталь.
Очень хорошо!
Пока все! Жду ваших распоряжений.
Начальник лагеря некоторое время оставался в задумчивости, потом сказал:
Да, меры нужно принимать срочные и решительные Деринг все еще болен?
Иоганн Деринг был комиссаром немецкой секции.
Болен, коротко ответил Молдовяну.
А Бенедек?
Все еще в Москве. Пока не вернулся.
Шандор Бенедек был комиссаром у венгров. В итальянской и финской секциях комиссаров не было. Девяткин все время требовал в политуправлении, чтобы ему прислали комиссаров и в остальные две секции, но, видно, не так легко было удовлетворить все запросы. Так что Деринг, Бенедек и Молдовяну отвечали и за остальные секции.
М-да! произнес начальник лагеря, потирая сжатой ладонью подбородок. Значит, придется тебе одному справляться Сколько врачей у нас в лагере?
Шестеро!
Из них в госпитале сейчас работает один Анкуце, не так ли?
Точно!
Анкуце пришел добровольно, а вот остальные И почему мы с ними до сих пор не поговорили?..
Мы опасались, что они не согласятся, оправдывался Молдовяну.
Теперь-то они тем более не согласятся.
Я тоже так думаю.
И все же, мне кажется, тебе нужно собрать всех их. Поговори с ними. Может, удастся пробудить в них чувство человечности. Ты все еще боишься, что не сумеешь их убедить?
Попытаюсь!
Должен суметь! прозвучал, как приказ, голос начальника лагеря. Должен! Такое уж чертово дело! Пока не появились вы, мне казалось, что я нахожусь на краю света, что войне я больше не нужен. Так вот война сейчас снова призывает нас всех на фронт. Понимаете? На фронт!
Он повернулся к Иоане и строго спросил:
Ивана Петровна, ты не боишься войны?
Не боюсь, Федор Павлович! с некоторым удивлением ответила она. Почему мне должно быть страшно?
Потому что, Ивана Петровна, здесь тоже своего рода война, и дьявольски тяжелая. Там врага видишь, свист снаряда слышишь. Здесь микробы предпочитают оставаться невидимыми, эпидемия не бьет в барабан, прежде чем пойти в атаку. Там сражаешься в открытом бою, здесь враг нападает на тебя из-за угла Что скажешь на это?
Никакая война мне не страшна, Федор Павлович!
Молодец, девочка!
Он направился к столу в другой угол комнаты. Повернул несколько раз ручку полевого телефона и поднес трубку к уху, ожидая.
Это Девяткин. Дай мне Горький, комендатуру!
Прозрачный утренний свет озарял его лицо, которое казалось высеченным из камня. Нахмуренный взгляд Девяткина без определенной цели скользил над головами присутствующих, устремлялся через окно вдаль.
Знаешь, обратился Девяткин к доктору, я тебе не разрешаю больше входить в лагерь, пока ты не сделаешь себе прививку.