Мать - Эльмар Грин 7 стр.


Но пока она доила коров, пока протапливала в доме печь, пока кормила все живое на своем дворе, в ней все сильнее росло чувство обиды, неведомо чем рожденной. И, заглушая эту обиду, она старалась как можно больше нагрузить себя делом до приезда Вилли. Налив чистой водой все свободные чугуны и кастрюли, она нагрела ее в печи и выстирала окровавленную одежду русского. Развесить ее пришлось перед жаром печи, чтобы она успела высохнуть к тому времени, когда за русским приедут из Мустакоски. Надо думать, что они не замедлят приехать сразу, как только Вилли им сообщит. Скоро и сам он должен здесь быть.

Она вынесла бидон с молоком на крыльцо и снова поискала себе дела. В чугуне осталась теплая вода, и это надоумило ее вымыть пол в комнате, хотя он еще не нуждался в этом. Заодно она вымыла сени и крыльцо. И когда она выплеснула из лохани остатки воды и, выжав тряпку, расстелила ее на нижней ступени крыльца, взгляд ее остановился на Пейкко, мирно лежавшем на траве после своего сытного завтрака. Под этим взглядом тот встрепенулся и вскочил на ноги, с готовностью подбежав к ней. А она спросила:

 Ну что, Пейкко? Опять что-нибудь сказать хочешь?

И тут же она подумала, что он действительно уже сказал кое-что, и хорошо сказал. Честный, прямодушный пес, не знающий колебаний, когда нужно сделать доброе дело. Видя человека в беде, он не спрашивает, что это за человек. Он просто спасает его, как повелел бог. А она? Вилма с беспокойством взглянула в сторону бани. Вот уже почти три часа, как она туда не заглядывала, а ведь он был в таком состоянии

Крепкие, полные ноги Вилмы уже несли ее к бане, а обида схлынула на время куда-то в глубину. И она совсем угасла, эта непонятная обида, когда Вилма увидела русского. Он лежал, сбросив с себя одеяло, и дышал часто-часто. Она тронула его лоб и грудь. Но можно было и не трогая ощутить исходящий от него жар. В прохладной бане он как бы заменял собой печкутак сильно несло от него теплом.

Не издав ни единого слова ропота, Вилма накрыла его одеялом и сбегала в дом за градусником. И пока градусник вбирал в себя жар его тела, она растопила печку, подкладывая в огонь ольховые поленья, которые почти не давали дыма. Правда, она знала, что даже самый малый дым, выходящий из трубы ее бани, будет виден от дома Сайми. Ну и что же? Пусть будет виден. Нельзя же не топить, когда в бане становится прохладно. Какая же это баня, если в ней тот же холод, что и на дворе?

Когда огонь разгорелся, она вынула из-под мышки больного градусник. Он показывал без малого сорок один. Боже мой, что он себе наделал! И ради чего? Ведь никто же не гнал его, раздетого, на ночной холод. Она не дала к тому никакого повода и даже слова ему не сказала. Не было у него никакой причины так неосмысленно поступать.

И в то же время она понимала, что была у него к тому причина. И причиной была она сама. Потому и выискивала она для себя оправдание, что была причастна к этому новому для него несчастью. Не оправдываться надо было, а немедленно спасать его от простуды. Кому, как не ей, было вовремя за ним присмотреть, за бестолковым юнцом, и удержать его от этого глупого шага? Все оникак дети неразумные в этом возрасте. Ее Вяйно тоже, бывало, выкидывал такие штуки. Босиком однажды выскочил на снег только потому, что ей показалось, будто он забыл задать лошади овса. Он вернулся с пустым ведром, ко дну которого прилипли зерна овса, и сказал: «Вот! Можешь сама убедиться, что я не забыл». Все они как телята несмышленые, и ей ли об этом не знать? Да, это ее вина, и она же сама ее загладит.

В это время на дворе коротко пролаял Пейкко. Вилма быстро выбежала из бани и встала перед наружной дверью с таким видом, словно готовилась грудью своей защитить от недругов того, кто не перестал быть ее смертельным врагом. Но никто, кажется, не собирался его от нее отнимать. По тропинке от крыльца дома к ней шел белокурый Вилли. Бежавший рядом с ним Пейкко вопросительно взглянул на хозяйку, словно ожидая от нее одобрения своему лаю. Но Вилме было не до Пейкко.

 Ты что, Вилли?  спросила она встревоженно.

Вопрос, правда, был нелепый, потому что она прекрасно знала, зачем он тут оказался. Но мысль о том, что он мог сейчас неожиданно войти в баню и застать ее за тем немыслимым для финской женщины делом, которым она там занималась, наполнила ее ужасом. Холод пробежал по ее широкой спине, когда она только подумала об этом. И все, что она с утра готовилась ему сказать по поводу русского, вылетело начисто из ее головы. Не то что сказать, но не допустить его близко к бане, чтобы, упаси боже, не долетел до него какой-нибудь внезапный стон,  вот чем она была озабочена. И с этой целью она заторопилась к нему навстречу, чтобы остановить его как можно дальше от бани, а остановив, пытливо всмотрелась ему в лицо. Но его глаза были чисты и ясны, как всегда. И он сказал своим звонким, мальчишеским голосом:

 Здравствуй, тетя Вилма. А я зашел и вижу: никого нет. Хотел взять бидон, а потом подумал: «Надо же сказать». И вот вижу дым из бани. Думаю: «Наверно, там». И угадал, оказывается.

 Да, да,  сказала она, поворачивая его за плечи в обратную сторону и подталкивая слегка в спину, чтобы он шел перед ней по тропинке к дому.  Я тут стирку затеваю. Потому и задержалась

 Значит, печка у тебя в бане опять исправна, тетя Вилма?  спросил он.

Она понимала, что означает этот вопрос, и ответила не совсем складно:

 Да нет еще. Не знаю даже Завалилось там что-то. Пробую пока. Но плохо. Я скажу потом, когда налажу.

 А дедушку Урхо не прислать? Он такой мастер по печкам.

 Нет, нет, не надо его беспокоить. Бог с ним. Я сама.

И, говоря так, она радовалась, что он обращен к ней своим беловолосым затылком, избавляя ее от необходимости смотреть в его чистые голубые глаза. Как бы она могла выдержать их взгляд, произнося эти лживые, греховные слова? Все перевернулось внутри бедной Вилмы, и она уже не могла разобраться, где у нее там начинается правда и где она кончается. Человека ей нужно было скорей спасти, человека! Вот единственное, к чему рвалось ее материнское сердце.

Отправив мальчугана, Вилма опять поспешно кинулась к бане. И весь этот день она уделила больному. Она ставила ему банки, насколько позволяла повязка, ставила горчичники, непрерывно держала на его лбу влажное, холодное полотенце и кормила холодным клюквенным киселем. И все-таки к ночи температура у него не спустилась ниже сорока.

Она провела возле него также всю ночь, продолжая сменять на лбу полотенце и вливать время от времени ему в рот холодный кисель. Сидя, усталая и измученная, на верхнем полке у него в ногах, она вглядывалась озабоченно в его пылающее, исхудалое лицо и прислушивалась к бессвязным словам, которые он произносил в бреду. Это были русские слова, резавшие ей ухо враждебностью своих звуков. Но теперь она уже не пыталась от них уйти.

Свет лампы падал на ее загорелые скулы, делая их похожими на медные. И все лицо отливало медью, сохраняя такое выражение, словно все то горькое и скорбное, что когда-либо привелось испытать матерям земли, собралось воедино и легло на его просторную, загорелую поверхность, легло и застыло, не собираясь уступать места другому выражению. И только ее полные, мягкие губы оставались, как всегда, чуть растянутыми, надавливая своими уголками на щеки, словно еще не оставили надежды обрести улыбку.

Перед утром она развела в кипятке малиновое варенье и дала ему выпить целую кружку. Молча подоткнув одеяло, она снова набросила сверху свой полушубок и отправилась к своим утренним делам, а к нему вернулась лишь после того, как отправила молоко. Просунув руку под одеяло, она ахнула. Его тело было влажное и липкое, а простыня под ним такая сырая, будто ее облили водой.

Но это было как раз то самое, на что она надеялась. Дай бог, чтобы это было то самое! Если ей удалось так скоро вызвать у него потение, значит это обыкновенная простуда. И можно надеяться, что от воспаления легких его спасла повязка на груди, не позволившая ему соприкоснуться плотно с холодной землей. Дай бог, чтобы именно так и было, дай бог!

За свежим бельем она побежала в дом с радостью в сердце. Вернувшись в баню, обтерла больного сухим полотенцем, сменила под ним и над ним простыни, дала выпить остатки киселя, снова подоткнула одеяло и поставила градусник.

Градусник показал тридцать девять и две десятых. Это укрепило в ней надежду. Но она отлично видела также, какую пользу принес кисель, и снова наварила его побольше, почти прикончив на этом свои скудные запасы сахара. Не забыла она и про куриный бульон, Без него тут невозможно было обойтись. Это она тоже понимала. И ради спасения жизни человека она без колебания пресекла еще одну молодую петушиную жизнь.

Кисель и бульон пополнили запасы влаги в его организме, и в течение дня ей пришлось еще два раза извлекать из-под него пропитанные потом простыни. Но, послушно глотая жидкость и поворачиваясь куда нужно под ее руками, он лежал, безучастный ко всему. Сам он ничего не просил и ничего не желал. Она могла оставить его совсем без помощи, и он принял бы это с полным равнодушием. Прекрати она его поить и кормить и он безропотно смирился бы с этим, не издав ни звука жалобы. Она ясно понимала это по выражению его исхудалого лица и тем сильнее укреплялась в своем непременном желании вызволить его из этого положения, добиться, чтобы он перестал быть таким безучастным к своей судьбе и проникся интересом к жизни. Она, финская женщина, желала этого, она, сама потерявшая от руки русских все. Богу угодно было так все повернуть и его пресвятой матери. Но им виднее с их священной высоты.

Вечером градусник показал тридцать восемь, и ночью больной уже спал спокойнее. Она тоже прикорнула внизу на скамейке, а утром после посещения Вилли перевязала ему раны, изрезав на бинты половину свежей простыни. Рана на груди, не потревоженная его ночным бегством, заживала нормальным порядком. Воспаленность под правой лопаткой убавилась, и она повторила риваноловую примочку. У свеженадорванных ран на руке и бедре она только сменила пропитавшиеся потом повязки, не тронув присохших к ранам нижних тряпочных прокладок, черных от йода и запекшейся крови.

Рана у лодыжки тоже не вызвала у нее особенной тревоги. Что-то вытекло из нее, должно быть лишнее, потому что опухоль вокруг нее опала и больной уже не так сильно дергался, когда она прикасалась к этому месту. Сюда она опять приложила листья алоэ, накрыв ими не только рану, но и всю болезненную припухлость вокруг. Все это она проделала молча. Уже два дня она ему не говорила ни слова. Он тоже молчал. Но когда она, закончив перевязку, подоткнула вокруг него одеяло, он опять сказал ей по-фински: «Спасибо».

Она в эту минуту уже готовилась спускаться вниз, но, услыхав это слово, осталась на месте и даже присела на край полка у него в ногах. Он смотрел на нее глубоко запавшими голубыми глазами, такими похожими по густоте цвета на глаза Вяйно, и неизвестно о чем думал своим русским умом. Она тоже смотрела на него некоторое время молча, а потом спросила:

 У тебя мама есть?

Он, может быть, и не понял ее, но слово «мама», конечно, понял и по нему догадался о сути всего вопроса. Он кивнул. Она вздохнула. Конечно, ей не стало веселее от его ответа, но на что она надеялась? А если бы он сказал: «Нет»? Разве это изменило бы что-нибудь в ее судьбе? Ничего бы это не изменило. Просто уж такое испытание дал ей бог. Нельзя на него роптать. И сердиться на этого чужого мальчика у нее тоже не было причины. Он смотрел на нее такими благодарными глазами, что она не могла держать против него в сердце зла. Она спросила:

 Где?

Это слово он понял и ответил по-русски:

 В Ленинграде.

Она тоже поняла, и сердце ее сдавило тревогой от этого названия.

 Ты у нее один?  спросила она, подняв кверху для ясности указательный палец.

Он кивнул.

 И у меня был один. Такой же.

Она пояснила это жестами, показав на себя и на него и подняв опять кверху палец. Он кивнул, готовясь что-то ответить, но она вскричала:

 Был! Понимаешь? Был! А теперь его нет. Нет!

 Теперь его нет,  неумело повторил он за ней по-фински слабым голосом и спросил на том же языке:Где?

 Убит!  вскричала она снова.  Убит. Ваши его убили. Там, на фронте. Понимаешь? Он мертв теперь.

И, поясняя свои слова, она сложила крестом руки и чуть запрокинула голову, закрыв при этом глаза.

 О,  сказал он с печалью в голосе и шевельнул на подушке головой в обе стороны. Его светлые брови чуть сдвинулись на молодом лбу, а в глазах, обращенных к ней, она увидела сострадание.

У нее дрогнуло в груди от этого взгляда, такого же ясного и открытого, как у ее Вяйно. Видно было, что этот взгляд выразил подлинное движение его сердца. И он растопил в ней остатки холодности к нему.

Но ей не стало легче. Новая горечь проникла в ее сердце от мысли, что даже тут на ее долю выпало сделать совсем не то, к чему призывали законы войны и ненависти. Таков, как видно, был ее материнский уделделать все вопреки велению времени, зовущего к вражде. Ее сын погиб, и некуда ей деться от грызущей ее сердце тоски. А она не смогла причинить ровно такое же горе другой женщине, враждебной ей,  если та уцелела, конечно, в том страшном кольце

И теперь ее сын лежит где-то далеко в сырой могиле, а этот, из враждебной ей страны, остался в живых да еще смотрит на нее светлыми благодарными глазами, такими похожими на глаза ее несравненного Вяйно, смотрит и не понимает, что она ему враг, что она обязана его убить, убить, убить! Не согласна она оставлять все так, чтобы чья-то чужая, враждебная ей женщина испытала счастье встречи с ним, в то время как она, Вилма, будет пребывать в горькой тоске, от которой жизнь перестала быть жизнью. Не согласна она, чтобы это осталось так! Несправедливо это! Видит бог, несправедливо! Не заслужила она этого, нет!

Отвернув от русского юноши лицо, она уперлась руками в край полка, на котором сидела, и, стоя одной ногой на верхней ступеньке, другой шагнула, не глядя, на нижнюю. И в это мгновенье он взял ее за руку. Не успев еще снять с верхней ступеньки ногу, она вопросительно повернула к нему лицо, на котором глаза, полные влаги, ярко блеснули, отразив свет лампочки. А он сказал, с трудом подобрав два финских слова:

 Murha minua

 Что ты, бог с тобой!  воскликнула она, пораженная его словами.  Зачем я буду тебя убивать? В чем ты-то передо мной провинился? Этого еще не хватало, господи

Слезы с новой силой подступили к ее глазам и заполнили полость рта. Глотая их, она сделала движение, чтобы и вторую ногу опустить на нижнюю ступеньку. Но он продолжал держать ее за руку, и это лишило ее равновесия. Вторая нога не опустилась вниз, а оперлась коленом на ту же верхнюю ступеньку. А сама она, покачнувшись, невольно коснулась локтем его груди. Он слегка зашипел от боли, и она испуганно зашептала:

 Ой, прости! Очень больно? Да? Ах ты, боже мой

И, стремясь как-то загладить свою неловкость, она вся потянулась к нему с виноватым видом, обняв его одной рукой поверх одеяла и проведя другой по его волосам, растрепанным и влажным. Он в ответ на это тоже прикоснулся ладонью к ее голове, пригладив ее тяжелые темно-русые пряди, выбившиеся из-под косынки во время хлопот с ним.

Это была давно забытая ею ласка, от которой она сразу присмирела, оставаясь все в том же неудобном положении: левая нога в грубом башмаке опиралась носком на нижнюю ступеньку, правая опиралась коленом на верхнюю, правая рука обнимала его поверх одеяла, левая упиралась в край полка, на котором он лежал, а голова склонилась над ним. И, оставаясь в этом неудобном положении, она вдруг приникла лицом к его худым, горячим ключицам в промежутке между краем одеяла и небритым юношеским подбородком. Его тело излучало тепло и жар, и пахло от него все тем же молочным знакомым запахом. Но ей уже было не до запахов

Поток слез, давно закупоренный в ней, хлынул вдруг с неудержимой силой из ее глаз. Тщетно пыталась она удержать этот поток, торопливо глотая часть слез и плотно смыкая ресницы. Они проникали сквозь эту ненадежную преграду и лились двумя теплыми ручьями прямо на его исхудавшую голую шею. Она не плакала, не всхлипывала. Это ей удалось подавить. Но удержать слезы она не могла. Накопленные за многие дни горького одиночества, они обильно лились из ее глаз, пока не вылились полностью. Он же тем временем нежно проводил рукой по ее волосам, выбившимся тяжелыми кольцами из-под многоцветной косынки на край синего одеяла и на его лицо. А когда она подняла голову, он сказал:

 Olet suuri aiti

Назад Дальше