Мать - Эльмар Грин 8 стр.


Она молча взяла своей рукой его руку и мягким движением убрала ее под одеяло, молча вытерла полотенцем его худую шею, молча натянула на нее одеяло и вышла из бани, тихо прикрыв за собой обе двери. У наружной двери она постояла немного, прислонясь к ней плечом и головой, вокруг которой клубились в беспорядке ее густые волосы, ускользнувшие от власти платка и приколок.

Что изменилось в ее жизни? Ничего не изменилось. По-прежнему она одна и будет одна. Но она выполнила то, что предписано в жизни выполнить матери, и пусть попробует кто-нибудь ее за это упрекнуть! Она сумеет ему ответить. Не ему отменять законы, созданные богом. Кто ты, чтобы отрешить мать от ее истинного назначения? Разве ты сам не матерью рожден? Призывая убивать подобных себе, обратился ли ты предварительно за советом к ней? Меня спросить надомать! Слышите вы, творящие земные законы? Меня спросите, как надо их составлять, и тогда в них не будет ошибки, ввергающей людей в безумное истребление друг друга.

Веселый лохматый Пейкко выпрыгнул из ягодного кустарника и остановился перед ней, ожидая распоряжений. Она тронула его за шею и сказала с чувством:

 Славный ты у меня, Пейкко. Очень славный.

И Пейкко заметался вокруг, осчастливленный ее лаской. Подпрыгнув повыше, он лизнул ее в соленую от слез щеку и вдруг погнался со всех ног за какой-то птицей, чтобы хоть в этом беге выразить свой восторг.

Вилма двинулась вслед за ним, полная раздумья. Все исходило от бога. Он, высокомудрый, предусмотрел, чтобы выполнили свое назначение и берестяной ковш сына, и теплая постель сына, и сахар сына, и даже его любимая ива, склонившая над русским юношей листву для защиты его от ночного холода. И, обратив лицо к хмурому осеннему небу, Вилма сказала:

 Милосердный боже, сделай так, чтобы та мать была жива!

1957

ХЕЙНО ПОЛУЧИЛ ВИНТОВКУ

Теперь я знаю, что мне делать и куда идти. Конечно, я не предвидел, что приду к этому таким путем, но теперь уж ничего не изменишь. Да и зачем менять? Все пришло и установилось на свое законное место, и для меня тоже не было иной дороги.

Прошла вторая осень, и пришла вторая зима. Такие же снежинки, как и в прошлом году, закружились в холодном воздухе. Но мне все равно. Снежинки так снежинки. Я одинаково рад и снежинкам, и морозу, и дождю, и грязи. У меня есть жизнь, хорошая жизнь, и дороже ее у меня никогда ничего не будет.

Я берегу эту жизнь. Я не хочу, чтобы она изменилась, и веду себя с ней очень осторожно. Я очень мало смотрю вокруг, очень медленно закуриваю свою трубку и очень долго ее курю, ни на кого не глядя. Но я отлично вижу и чувствую все то, что меня окружает. Я только не хочу спугнуть все это, все то, чем я сейчас живу.

Я прижимаю своим почерневшим от тяжелой работы жилистым пальцем огонь трубки и делаю это медленно и осторожно, чтобы не просыпать ни крошки табака, ибо я знаю теперь цену каждой крошке.

Степан Иваныч поступил глупотак я полагаю Если бы у него было больше ума, он жил бы и сейчас

На дворе легкий ветер кружит снежные хлопья. На дворе приятный морозный воздух, придающий мускулам бодрость и силу. Там жизнь по-своему идет вперед. Зима сменяет осень, принося с собой разные трудности и невзгоды. А потом наступает весна. Все знают, что такое весна, и каждый человек постоянно ждет ее. Зачем он постоянно ждет? Никто не может на это толком ответить. Бедные, глупые люди.

Но Степан Иваныч уже не ждет весны. Что может ждать зарытый в землю? Кончены для него ожидания. И все это потому, что он поступил глупо, очень глупо. Иначе это никак нельзя назвать. Зачем было ему оставаться дома, когда нагрянула такая беда? Ведь он хорошо знал, что русскому пощады не будет, а в особенности такому, который говорит: «Мы построим коммунизм». Глупый, упрямый старик.

И теперь вот он лежит под слоем мерзлой земли и снега, а Егоров Иван как ни в чем не бывало бродит по земле. А ведь Егоров тоже говорил: «Мы построим коммунизм».

Я никогда не любил Егорова, и мы с ним грызлись при каждой встрече. Он был совсем из другого мираиз советского мира. А я смеялся над его миром. Я говорил ему так:

 Долго ты строишь свой коммунизм. Тебе нужно тысячу лет прожить, чтобы дождаться каких-нибудь плодов от своих стараний. Но ты не проживешь тысячу лет. Твоя партийная работа доведет тебя до гроба через пять лет, если не раньше, потому что я, например, давно собираюсь тебя пристукнуть где-нибудь из-за угла.

Он улыбался, когда я говорил так. Конечно, это было смешно: маленький жилистый человек грозит большому и плотному человеку, у которого кулаки как две гири. Но все равно я грозил ему:

 Не смейся! Думаешь, я забуду, как ты меня с хутора в деревню переселил? Никогда не забуду!

И верно, трудно было это забыть. Я не ударил даже палец о палец. Только сидел и курил свою трубку. А они выкопали мои старые яблони, подняли их вместе с землей на грузовик и перевезли на новое место. А потом принялись за дом.

Только мать плакала, глядя на это, а Лизанет. Я спросил ее:

 Ты рада?

Она взглянула на меня сияющими глазами и сказала:

 А ты разве нет? Ведь с людьми теперь вместе будем жить, а не одни в лесу. Ты молодец, что согласился.

Что я мог ответить на это? Я выколотил трубку, встал и начал помогать людям разбирать свой собственный дом.

Если моя красавица Лиза была рада этому, то мог ли я грустить? Не могло принести мне огорчения то, что радовало мою сестру.

Но Егоров не должен был этого знать. Егорова нужно было укорять за этот переезд, чтобы он не вообразил себя благодетелем. Он спрашивал: «А что ты потерял от этого?» И тут уж лучше было с ним совсем не разговаривать. Что я потерял? Разве он поймет, что я потерял? Каждый вечер после работы я брал трубку в зубы и садился на своем крыльце лицом к западу. Лес окружал мой хутор, и вершины его черными зубцами выделялись на угасающем небе. И я до глубокой ночи сидел и смотрел, как меняются на небе краски. Трубка гасла. Я набивал ее снова и снова курил и смотрел. Кому какое делоо чем я думал в это время?

Но я сидел так часами, и никто не мешал мневот что было главное. Но как объяснить это Егорову, который ничего не знал, кроме своих большевистских лозунгов? Не понял бы он никаких объяснений.

Не забывал я также о своем отце, который часто твердил мне о том, чтобы я не покидал хутора. Я верил своему отцу, потому что кому же мне больше верить? Он был умнее меня.

Но когда он умер и со мной остались только мать и Лиза, то Лиза стала говорить мне совсем другое. И мне уже некого было больше слушать, кроме Лизы. А ведь человек должен кого-то слушатьтак я полагаю.

Нельзя же вечно доверяться одним лишь своим мозгам. Или это только моя маленькая голова постоянно нуждается в чужих советах?

Лиза скучала по людямэто я знал. Ну, что ж. Я сделал, как она хотела. Могу ли я не сделать что-нибудь для Лизы? А через два года, когда изменилось кое-что в запасах моего амбара, я сам перестал жалеть о том, что переехал, и начал о многом думать иначе. Но никто не должен был об этом знать, а тем более Егоров. И я ругал Егорова всякими словами, перебирая все те неприятности, которые он сделал для меня. А Степан Иваныч говорил:

 О выеденном яйце заспорили, друзья. Не пытайтесь меня заверить в том, что вы враги. Не поверю. И товарищ Салаинен вовсе не плохой человек, хотя он и салаинен.

И он улыбался добродушно в свою бороду, которая была вся седая, до единого волоска. А потом наливал нам с Егоровым из самовара еще по стакану чая и пододвигал печенье.

Мне бы следовало прекратить ходьбу на эти чаепития, но я не чай пить ходил. Я ходил, чтобы высказать им в лицо всю правду. А они только усмехались и пододвигали мне чай с вареньем и печеньем. И я продолжал ходить к ним чуть ли не каждый день, хотя сам не видел от этого никакого толку.

Не понять им было души финна. Так думал я. И я не мог понять их. Мы были из разных миров. Они знали что-то такое, чего не знал я.

Гораздо понятнее был для меня Эркки Пиккуранта. Он прямо говорил мне про русских: «Скоро мы их всех перережем». Он говорил мне это потихоньку, но видно было, что он кое-что знал.

Иногда я жалел, что держался в стороне от таких людей, как Матти Леппялехти, Юхо Ахо и Степан Тундра. Но душа не лежала к ним. Что я мог с этим поделать? А ведь они остались верными себе, когда нагрянула эта беда. Но я на первое время совсем потерял их из виду.

У нас объявили было дополнительную мобилизацию, но ничего не успели сделать.

И русские тоже не успели выехать. А Степан Иваныч даже не пытался покинуть свой дом. В этот жаркий солнечный день он, как всегда, после работы в школе ушел гулять в наш красивый карельский лес.

А в этот же день финские войска прошли через нашу деревню на восток, а вслед за ними в деревню вступил отряд Суоелускунта, а с нимгитлеровский офицер с пятью эсэсовцами. Из этого я заключил, что на лесопункте уже покончено со всеми. Оставалось дожидаться своей очереди.

Нас всех собрали в одну кучу, и старший суоелускунтовец сказал:

 Suomalaiset ja karjalaiset, eteenpain!

Я сразу же вышел вперед и остановился, ни на кого не глядя. Мне было наплевать на всех. Я хотел жить.

Кое-кто еще вышел из общей кучи, а остальных куда-то угнали. Нас, всех финнов и карелов, допросили, и я рассказал о себе все, как было. Мне нечего было скрывать. Я всегда был против большевистских колхозов, и я так и сказал. Заодно я спросил офицера, где Леппялехти, Юхо и Тундра, но он мне ничего не ответил. Все-таки было бы лучше оказаться с ними вместе в такое время. Особенно мне хотелось посмотреть на Матти Леппялехти. Как бы он повел себя в такое время? Он бы знал, что делать. Но его не было. И Юхо Ахо тоже не было. Я был один.

За окном вьются густые снежные хлопья. Они кружатся, обгоняют друг друга и падают вниз. Но временами кажется, что они вовсе не падают вниз, кажется, будто они неподвижно застыли в воздухе, а вся землянка, в которой я сижу, стремительно летит вверх со столом, скамейками, нарами и крохотным окном. И мысли мои тоже летят в прошлое, обгоняя струйки дыма из моей трубки.

В тот день была очень хорошая и ясная погода, и со стороны леса пахло земляникой. Она всегда растет на опушке леса и вокруг старых пней.

Суоелускунтовцы вышли из лесу и задержались на опушке, чтобы поесть земляники. А тот, кого они вели, стоял и ждал, пока они лакомились. Я не мог сразу узнать, кто это такой, но не все ли мне было равно? Меня он мало интересовал. Каждый по-своему расплачивался за свои дела.

Они опять повели его вдоль опушки, пока не дошли до ямы, из которой весной был вытащен камень для крепления моста. Здесь они остановились. Потом они обернулись и крикнули что-то назад. Оказывается, один из них так увлекся земляникой, что остался у пней, забыв, куда и зачем шел. Когда ему крикнули, он подхватил свой автомат и подбежал к остальным.

У них было три автомата. Они приставили их к животам прикладами и встали в ряд, а их старший поднял руку. Послышался такой звук, как будто сыпали дробь в железный ящик, и от каждого автомата пошел дымок.

Так они и убили этого человека там на опушке, а потом опять пошли доедать землянику, оставив торчать из ямы его босую ногу.

Ветер все время дул оттуда, и запах земляники наполнял маленькие улицы.

Меня не сразу отпустили. Я еще побывал у эсэсовцев.

Там меня спросили:

 Ненавидите большевиков?

Я только усмехнулся в ответ на это. Что зря спрашивать? Это и без того было ясно для них.

 А если мы вам дадим оружие и пошлем вас защищать Финляндию, на которую напали большевики?

Я подумал и сказал:

 Давайте.

Они засмеялись все, кто был в комнате. А переводчик сказал мне:

 Хорошо. Мы постараемся исполнить твое желание. Можешь идти.

Я пошел. Опять я был свободен. Я шел по улице, где толпились парни из Суоелускунта, и никто не задерживал меня.

Я пришел домой. Дома у меня тоже сидело трое таких молодцов. Они ели за обе щеки и пили водку, которую взяли в магазине лесопункта.

Мать наливала им в тарелки суп, и когда увидела меня, то вся задрожала от радости. А один из парней сказал ей:

 Ничего, хозяйка, наливай, наливай. Я говорил, что он вернется. Он молодец. Пускай он тоже сядет с нами. Садись, Салаинен. Тебя как звать?

 Хейно.

 Садись, Хейно. Не бойся. Теперь конец твоим страданиям. Твоя мать все рассказала нам. Теперь ты можешь опять заводить хутор или что хочешь.

Я сел за стол, чтобы не обидеть их, и спросил у матери:

 Где Лиза?

 А ее взяли убирать помещение учителя. Там будет стоять эсэсовский офицер.

Я сразу встал, но она удержала меня:

 Ничего, Хейно. Я думаю, ничего. Их троих взяли. Вымоют полы и придут.

Но я видел, что и она как-то беспокойно поглядывает в окно. Я опять хотел встать, но неудобно было не съесть ни ложки за компанию. Я начал есть.

Унтер налил мне из фляжки полстакана русской водки и похлопал по плечу. Я хотел отказаться, но они все в один голос закричали:

 Пей, Хейно! Пришел твой праздник. Пей!

Я выпил и посмотрел на мать. Она ничего не сказала, только вздохнула и опять стала смотреть в окно. Я тоже посмотрел туда же. А третий солдат, который громче всех чавкал, сказал:

 Сестру ждешь? Ничего. Она поработала на большевиков, теперь пусть на немцев поработает. Это ей как бы в искупление вины.

Я спросил:

 Какой вины? И почему на немцев, а не на финнов?

Тут унтер посмотрел на меня так, как будто только что увидел, и сказал:

 Понимать надопочему. Немцы нас выручили. Немцы с нашей земли русских прогнали. Немцы нам культуру принесли.

И, говоря так, он три раза крепко стукнул кулаком по столу, а потом очень строго и даже подозрительно посмотрел на меня.

Я не хотел, чтобы он так смотрел на меня. И, чтобы замять свои слова, я сказал:

 Мне тоже завтра дадут винтовку. И я с вами пойду бить большевиков.

Они закричали «ура» и налили мне еще полстакана и выпили сами.

Я выпил и посмотрел на третьего из них. Он уже не чавкал так громко. Он совсем осоловел и все пучил на меня глаза. Я понял, что он хочет что-то сказать, и слегка придвинулся к нему. Тогда он выдавил из своего рта сквозь пищу, которую жевал:

 А твоя сестра ничего девчонка.  И он показал руками, какая онамоя сестра, и при этом икнул и рыгнул, пустив слюни. Он чуть не подавился куском мяса, но прокашлялся и добавил:

 Жаль, что ее уже заняли, а то бы я не упустил

 Как заняли?

Я с тревогой посмотрел на мать, а она на меня. Я видел, что ее руки дрожали, и снова спросил:

 Как заняли? Кто?

Никто ничего не хотел мне объяснить. Только унтер снова тронул меня за плечо и сказал:

 Ты вот что, парень. Помни, что посланцу Гитлера нельзя ни в чем отказывать. Его надо уважать. Вот все, что я хотел тебе сказать.

Я кивнул головой и доел суп.

Я не хотел больше отвлекать на себя его внимание. Он слишком сердито махал своим здоровым кулаком и тыкал меня в плечо так, что проливал мой суп из ложки. И слишком пристально смотрели на меня его глаза, которые глубоко сидели между его широкими скулами.

Я не хотел, чтобы эти парни подумали, что я им враг, и не стал больше ничего спрашивать. Но все-таки я встал, когда они принялись за картошку со свининой, и вышел, чтобы пойти в дом учителя. Но в сенях уже стояла Лиза. Она только что пришла и не решилась войти сразу, когда услышала в избе чужие голоса.

Я взял ее за руки и заглянул в глаза. Это было не трудно сделать, потому что мы были одинакового роста. По влажной коже ее пальцев я понял, что она действительно мыла полы.

Я быстро потянул ее в боковую комнату и велел запереться и молчать. По глазам ее я увидел, что она недавно плакала. Я сразу же спросил:

 Ты что?

Она насупилась и ответила:

 Ничего. Не пойду я больше туда.

 Почему?

 Не пойду и все.

 А что случилось?

Я старался заглянуть ей в глаза. Она поняла, о чем я думаю, и сказала:

 Пока еще ничего не случилось.

Я велел ей запереться и ждать, пока гости уйдут. Но сам я тоже не пошел больше в комнату. Не тянуло меня туда. Конечно, они принесли нам свободу, эти парни, которые угощались в наших домах, но мне просто захотелось пройтись немного. И я пошел прочь от своего дома, как будто он был чужой.

День уже повернул на вечер. Солнце захватывало только верхнюю часть леса, покрыв ее желто-розовым цветом, а нижняя часть окунулась в тень. Но яма с торчащей босой ногой все еще была заметна на опушке среди пней, и ветер доносил оттуда запах земляники.

Меня не интересовало, кто там попал в яму. Он получил то, что заслуживал. Но мне просто очень сильно захотелось земляники, и я пошел туда.

Там, вокруг пней, все было красно от земляники. Я пошел туда, где была эта яма, из которой торчала босая белая нога. Мне было наплевать, чья она. Просто возле нее земляники было больше. Я нагибался и клал ее в рот, хотя почему-то не особенно разбирал ее вкус.

Назад Дальше