Гражданочка, сумочку не вы обронили?
Олива досадливо обернулась и, наконец, выпустила Салтыкова из своих цепких объятий. Почувствовав свободу, тот с благодарностью взглянул на мужика, как на своего спасителя. Тот понимающе подмигнулбеги, дескать.
Ой, а чипсы-то? Чипсы-то где ж мои?!спохватилась Олива, шаря в пакете,И сникерс там ещё лежал... Да как же это...
Салтыков, преодолевая дрожь в коленках и предательское желание побежать во весь опор, осторожно отошёл на два шага назад. Но отчаянный вопль Оливы заставил его остановиться как вкопанный.
О-о-о-о!!!безудержно рыдала она над распатроненным пакетом, сидя на коленях прямо на грязном, посыпанном солью льду тротуара. В этом рёве было столько неподдельного отчаянияэто был звериный рёв, рёв, полный бесконечного возмущения и муки. И Салтыков, то ли из страха, то ли из жалости к ней, то ли просто из желания прекратить эту безобразную сцену, подошёл и поставил её на ноги.
Тихо, мелкий, тихо...бормотал он, обнимая её,Не надо так убиватьсякуплю я тебе эти чипсы! Ну... что ты, прям как маленькая!
Ага... Откупишься от меня этими чипсами, а сам опять сбежишь! Не надо мне твоих чипсов!
Да почему сбегу-то, мелкий?
А то нет, что ли?..всхлипнула Олива.
Мелкий, я тебе клянусь... Только давай отойдём в сторонку, а то тут люди ходят... И не надо так нервничать. Подумай о ребёнке...
А ты о нём подумал, когда исчез без предупреждения?выпалила она,Расслабься. Никакого ребёнка нет.
Салтыков не поверил своим ушам.
Что?
Да ошиблась я тогда. Приняла желаемое за действительное,добавила она, прерывисто вздыхая, как обычно вздыхают маленькие дети после долгого плача.
И Салтыков вздохнул так, будто только что скинул со своих плеч непосильную ношу.
Ну, может, оно и к лучшему, мелкий...
Они отошли немного от магазина и нырнули в арку длинного серого дома.
Ну, и куда мы пойдём?спросила Олива,Меня с твоей съёмной квартиры выперли!
Салтыков отвёл глаза в сторону, будто не слышал вопроса.
Что молчишь? Иди, снимай ещё квартиру!
И Салтыков, наконец, тихо и нечленораздельно пробубнил:
Мелкий, у меня нет денег...
Олива обречённо цокнула языком и закатила глаза.
Конечно... А на бизнес всякий дурацкий у тебя деньги есть...
Мелкий, да я кредит взял. Отдавать же надо,он стрельнул бычком мимо урны,Ну почему ты не хочешь меня просто услышать? Я не могу тебе сейчас при всём своём желании ничего дать...
Опять старая песня,хмыкнула Олива, глядя в сторону.
Мелкий, ну представь себе, как мы будем жить здесь. Просто подумай: за квартиру надо платить, я на кредите, денег нет. Чтобы раскрутиться, ещё как минимум полгода надо. Ты же не хочешь работать на грязных работах, а диплома о высшем образовании у тебя нет. Мы погрязнем в долгах и нищете, мы просто не потянем. Ты сама первая не выдержишь такой жизни...
Тогда какого лешего ты мне наобещал с три короба тогда, летом?со злостью в голосе отчеканила Олива,Нахера надо было так вратьи о том, что поженимся зимой, раз знал, что не потянем?
Мелкий, ну прости, я ведь тогда действительно ни о чём таком не подумал. У меня же башню тогда сносило от одного твоего присутствия...
А сейчас уже не сносит, да?
Сейчас я тоже люблю тебя, но голову от этого уже не теряю. А раньше было наоборот.
У Оливы на глаза навернулись слёзы.
И что теперь прикажешь делать?
Салтыков не сразу ответил, раскуривая сигарету.
Не знаю, мелкий... Ты прости, что я не оправдал твои надежды... Но на мне ведь свет клином не сошёлся... Ты можешь считать себя полностью свободной... Если у тебя там кто-то появится...
Олива аж задохнулась от негодования.
Что?.. Да как ты смеешь такое говорить мне?.. Чтобы у меня... там... кто-то... как ты смеешь?!
Салтыков молча стоял, опустив голову и внимательно наблюдая за двумя жирными голубями, клюющими рассыпанное пшено на асфальте. Пауза слишком затянулась.
Так, всё, мне надоела эта игра в одни ворота,устало сказала Олива,Чёрт с тобой, уеду я в Москву. Сегодня как раз собиралась брать билеты на шестичасный поезд. Но тогда я уеду, и ты меня больше никогда не увидишь.
Мелкий, только я тебя умоляю: не делай более с собой ничего плохого! Я тебя умоляю, мелкий!
Но в тоне его не было особой искренности, и Олива это уловила.
Да успокойся ты.
Она развернулась и пошла, смутно надеясь, что Салтыков догонит её и вернёт. Но он не шёл.
Он по-прежнему стоял в арке, и наряду с облегчением от того, что так всё разрешилось, его начала глодать какая-то непонятная внутренняя досада. Он не признавался в этом самому себе (в таком вряд ли кто признается), но тот факт, что Олива не умерла, разочаровал его. Может, оттого, что люди вообще склонны по своей натуре идеализировать смерть, так и Салтыков, считая до недавнего времени Оливу умершей, идеализировал её образ и воспоминания, связанные с ней, будучи уверенным, что всё это осталось позади, и уж больше никогда не напомнит о себе. Но теперь всё повернулось иначе: Олива осталась жива, а его глубоко внутри запрятанное ощущение собственной крутизны (ведь далеко не каждый может похвастаться тем, что из-за него кто-то свёл счёты с жизнью!) растаяло наряду с уверенностью, что всё действительно позади.
«Негодяев, сука!»промелькнуло в его голове. Он выхватил мобильный и нажал кнопку вызова.
Алё, Негодяев? Ты чё, сука, пиздишь тут, сплетни распускаешь?с ходу набросился он на него.
С-салтыков, ты чего?спросонья не понял тот.
Того! Олива, между прочим, живей живых, и только что я на неё у «Диеты» напоролся! Я не понялэто вброс такой был? Тебе там реально делать нехуй, или от сидения в четырёх стенах уже галюны пошли?
Блин, я-то тут при чём, это всё Кузька сказал! Что якобы Мочалкин её на ж/д путях видел, поездом раздавленную!
Блядь, Негодяев... У вас тут испорченный телефон, что ли, или чё? Паха сказал, что она просто шла через ж/д пути, а вы уж накрутили! Вот уж поистине Архангельскбольшая деревня: пёрнешь в одном конце, в другом скажут: обосрался...
Глава 13
А в Москве всё таяло. На улицах стояла вода, вода стояла и на газонах над талым льдом, в который превратился снег. Олива не любила такой климатона считала, что зимой должна быть зима, а не непойми что. Впрочем, ей не нравилось всё, абсолютно всё, что окружало её в Москве, особенно теперь, когда она в числе последних пассажиров сошла с поездаибо не торопилась. Торопиться ей было некуда и не к комуничего клёвого и радостного в этой постылой Москве её не ждало. Как муж, не торопящийся в объятия нелюбимой жены, со злостью подмечает все её недостатки, от пары килограммов лишнего веса до манеры оттопыривать мизинец, держа чашкутак и Олива, сутуло бредя по площади трёх вокзалов, с выражением лица под названием «выноси всех святых», внутренне плевалась всем, что видела. Омерзительно было всё: тепловатый загазованный воздух, высоченные здания, толпа, бегущая с тележками... «И какого лешего они так несутся, как будто на пожар... Тупые жирдяи...»со злостью думала она.
Жирные голуби, курлыкающие на асфальте, напомнили ей архангельскихтех, которые присутствовали при последнем разговоре её и Салтыкова. Олива со злостью пнула их ногой, и при этом то ли случайно, то ли намеренно, пихнула в спину одну толстую бабу с карапузом на руках.
Девушка, ну сма-атреть же надо!по-московски протянула та, и это «а-а» выбесило Оливу окончательно.
Сама смотри, блядь, корова жирная!!!
Баба многозначительно покрутила пальцем у виска и пошла дальше.
Дома Олива с психом швырнула чемодан в коридоре. Мать, услышав шум, вышла из комнаты.
Чё вылупилась? Картину увидала?напала на неё Олива.
А что ты так кричишь?
А ничего, бля! Вылупилась тут! Жрать давайне видишь, я с дороги!!
Поди да сама разогрей, если тебе надо. А я тебе тут в прислуги не нанималась,парировала мать и ушла на кухню.
Олива, не снимая ботинок, протопала на кухню и плюхнулась на табуретку.
Может, ты сначала расскажешь, что происходит? С мужем поцапалась?спросила её мать.
С каким ещё, на хуй, мужем...
А что ты тут матом-то кроешь, как сапожница? Что это у тебя с рукойа ну, покажи!
Олива убрала под стол перебинтованную руку.
Не твоё дело.
Вены себе, что ли, резала? Дура,сразу догадалась мать,Хоть бы о матери своей подумала...
Я и о себе-то не думаю,буркнула Олива.
О себе не думаешь, но о других-то должна думать или нет? Сама, главное, уехала, на мать наплевала с высокой колокольни, ни звонка от неё за целый месяц, как там да что там...
С какой стати я о других должна думать?! Обо мне-то кто подумал?вскипела Олива, срываясь на крик,Он мне всю душу растоптал, всю жизнь мне испортил!!! И все ему подыграли, как будто так и надо!!! Да сколько ж можно издеваться-то надо мной, я что вам, на смех далась, да?! Да в гробу я вас всех видела!!! Вы все, все, все виноваты!!! И ты виновата тоже, я ненавижу всех, и тебя ненавижу!!! Ненавижу!!!
Оля, успокойся...
Олива, люто ненавидевшая, когда её называли Олей, взбесилась окончательно и со всей силы толкнула ногой стол, с которого полетели на пол чашки, термос с кипятком, трёхлитровая банка яблочного повидла... Мать, ошарашенно глядя на опрокинутый стол, на осколки битой посуды на полу, на растекающуюся лужу повидла, на которое она осенью извела все антоновские яблоки, вывезенные в несколько рейсов с дачного участка, в первую секунду онемела, а потом с плачем бросилась собирать в совок осколки и повидло с пола.
Ой, что ж ты наделала! Паразитка!..в голос запричитала она,Я это повидло сколько варила, а ты!.. Погибели на тебя нету! Весь сервиз переколотила, ты посмотри, что ты натворила-а-а!!!
Олива, словно выместив всю боль и ярость своего страшного горя этим одним-единственным ударом ноги, перевернувшим стол с посудой и приведшим кухню в такой хаос, будто по ней прошёл Мамай, внезапно успокоилась, словно её выключили. Она сидела и молча, тупо наблюдала за плачущей матерью, собирающей руками повидло и осколки битой посуды, и нисколько не чувствовала себя виноватой. Ей даже не хотелось уже ничего ни отвечать, ни говорить.
Говорят, в горе познаётся человек. До этого Олива никогда не считала себя ни эгоистичной, ни жестокойда и другие, пока не узнали её в горе, не считали её таковой. Качества этиэгоизм и неоправданная жестокость, возможно, дремали в ней, как туберкулёзная бацилла в защищённом иммунитетом организме, до поры до времени, и вот сейчас прорвались наружу и поразили обширным очагом всё её существо. И если и была самая большая вина Салтыкова, из-за кого, собственно, и разгорелся весь сыр-бор, то лишь в том, что он, сам того не ведая, разбудил в Оливе эти качества задолго до того, как бросил её, сначала подкармливая её тщеславие, когда ещё был ею увлечён. Олива, хоть поначалу и пыталась сопротивляться этому соблазну, понимая смутно, что за всё это потом придётся платить, впоследствии сдалась на волю тщеславия и стала принимать все блага и привилегия павшего к её ногам Салтыкова как должное и вполне ею заслуженное. И, так же, как когда-то соблазнённая им Ириска, начала думать, что «иначе и быть не может», и «я это заслужила и заслуживаю ещё лучшего», плавно перейдя от этого к невольной установке: «мне все должны и обязаны». И теперь, когда с ней произошло это горе, состоявшее лишь в том, что не получилось так, как она хотела, она жила по принципу: «раз у меня такое горе и я так несчастна, то теперь мне всё можно, а вы все должны и обязаны переносить моё буйство и мои припадки гнева». И Олива не чувствовала ни малейшей вины за свои неадекватные поступки, напрочь забыв о том, что в этой жизни никто никому ничего не должен и не обязан.
... Ты посмотри, паразитка, что ты натворила! Вся, вся посуда разбилась!!! Ни одной чашки целой не осталось, вот что ты наделала!!
И Олива, уткнувшись лицом в колени, безразлично пробормотала:
У меня вся жизнь разбита... А ты о какой-то посуде...
Глава 14
Трудно было Оливе смириться с крушением своих надежд и находить в себе силы жить дальше.
Вены она больше резать себе не решалась (на это не было уже того палящего состояния аффекта), но жить не хотелось. Не хотелось просыпаться по утрам и видеть вокруг себя всё те же постылые стены с ненавистной Москвой за окном, осознавая при этом, что это всё, что у неё осталось, и что всё это она теперь будет видеть и сегодня, и завтра, и каждый день, и так будет всегда. Что никогда больше в жизни её не будет ни Салтыкова, ни его эсэмэсок, ни его поцелуев, ни слов о любви, ни всего того, о чём они каких-то полгода назад мечтали, сидя на горячем от солнца граните памятника Ленину, прижавшись друг к другу спинами. А значит, никогда у неё уже не будет ни счастья, ни любви, ни семьи, ни детей (вариант, что всё это возможно создать с другим человеком, не с Салтыковым, Оливе даже в голову не приходилона просто не могла представить рядом с собой на месте Салтыкова кого-то мифического «другого»)и это страшное слово «никогда» заставляло её выть в голос, уткнувшись в подушку по ночам. Настоящее было разрушено и беспросветно, будущее пусто и пугающе, как чёрная дыра. Когда Олива представляла себе, что и через пять, и через десять, и через двадцать лет ничего не изменится, и она по-прежнему останется жить здесь, в этих стенах, совершенно одна, нелюбимая и никому не нужнаяа она была уверена, что так и будет, ибо на месте Салтыкова уже никого нельзя было представитьнакатывала такая боль, такое звериное отчаяние, что хотелось просто уснуть и никогда больше не просыпаться.
«Многие так живут, и ты привыкнешь»,всплывали в её памяти слова Никки, её бывшей врагини. Но мысль о том, что ей когда-нибудь придётся к этому привыкнуть, доводила Оливу до истерики, она рыдала от бессилия и жалости к себе. И жалость эта к себе, пока на смену ей не пришла кипящая ненависть и озлобление на весь мир, завладела Оливой полностью. Мама, пропадающая целыми днями на работе, с высоты своего возраста считала все её страдания пустой блажью, а друзья и знакомые Оливы, в силу того, что не с ними это произошло, или по иной причине, видели её горе под другим углом и не особо ей сочувствовали, и поэтому она себя жалела ещё сильнее, или же, наоборот, другие люди не сочувствовали ей именно потому, что она слишком себя жалела, и тем самым раздражала, но так или иначе, ей приходилось справляться со своим горем в одиночку.
Она снова стала ходить на работурассчитывать ей теперь приходилось только на саму себя, но причина была не в этомей-то было до фени, на что ей теперь жить, если даже сама жизнь утратила для неё всякий смысл. Но мир, как говорится, не без добрых людей, и даже в таком жестоком городе как Москва нашёлся такой человекеё бывший начальник, который пожалел бледную, убитую горем Оливу и снова взял её к себе на работу. Но Олива больше не была заинтересована в какой бы то ни было работе: работала она спустя рукава, на работу одевалась кой-как, не умывалась, не причёсывалась, ходила грязная и лохматая и всё время плакала. Начальник покрикивал на неё, заставлял шевелитьсяона встряхивалась, словно очнувшись от оцепенения, и шла выполнять его поручения, но делала это чисто механически, хотя работа помогала ей ненадолго отвлечься от своего горя.
Когда заканчивался рабочий день, а особенно, когда подходили выходныесердце её сжималось мучительно, она по привычке доставала свой мобильный, смутно надеясьвдруг всё-таки напишет, а вдруг?.. Но тщетно: телефон по-прежнему молчал в тряпочку, и Олива ещё раз с болью осознавала, что это конец. Всякий раз, по дороге в метро, она плакала навзрыд, не стесняясь толпы людейвпрочем, и толпе она была безразлична. Люди все как один отводили взгляд, утыкались в книги, в газетыи никто, никто ни разу не посочувствовал, не спросил, что случилось, почему она плачет. Задавленные мегаполисом, издёрганные, усталые, загруженные своими проблемами, люди не интересовались чужой бедойони все думали только о том, как бы побыстрее добраться до дому, поужинать и завалиться спать.
А для Оливы ночи в одинокой постели стали самым кошмарным временем суток. Кошмаром были и выходные дни, когда не было работы, а она оставалась наедине со своими мыслями. И всё в памяти до мельчайших подробностей всплывало с той поразительной ясностью и болью, какая бывает, когда трогаешь ещё свежую глубокую рану.