Что же я наделал? громко сказал Кошельков, и все у него внутри похолодело. Он прибавил шагу.
«Здесь же все свое, родное! продолжал Степан Егорович мысленно терзать себя. Вон гидростанция шумит». Конечно, и тут были ошибки, недочеты, но ведь начали-то гидростанцию строить при нем, при Кошелькове. Значит, это и его, Кошелькова, кровь и пот сейчас шумят. «Ах ты, батюшки-матушки, что же делать теперь?! И Домна с Ленькой ревут!.. Не хотят с родным гнездом расставаться!..»
«Надо к парторгу пойти, к Семену Прохоровичу! мелькнула новая мысль. И все сказать как есть. Передумал, мол, и прошу оставить в колхозе. На любой работе. Он поймет, Семен Прохорович. А вдруг не оставят? Скажут: Раньше надо было думать, Степан Егорович! Ах ты, батюшки-матушки!.. Скорей надо идти к немувот что. По горячему следу. Где он живет-то? Ага!.. Вон в балочке окна светятся».
Сам того не замечая, Кошельков уже не шел, а бежал на огонек, размахивая руками и громко повторяя:
Ах ты, батюшки-матушки!.. Ах ты, батюшки-матушки!..
1951
Профессия
Очень трудно выбрать себе правильно профессию.
Правда? Сколько жизненных, ну не трагедий, а драм происходит на этой почве!.. Возьмите любого плохого артиста или артистку. Из человека мог бы получиться прекрасный ветеринар, хороший педагог, отличный инженер, а он переоценил свое дарование, пошел на сцену, и вот вам драмаи для него и для публики.
У меня никаких сомнений при выборе профессии не было. Мой отецврач, дед тоже был врачом, а я еще в детстве всех лечила: куклам вскрывала животы и вырезала аппендициты, а кошкам делала согревающие компрессы.
В институте только и мечтала о том, чтобы поскорее взяться за самостоятельную лечебную работу. Вы меня понимаете?.. Я люблю свою профессиювот и все!
Когда я окончила институт, я сама попросилась в отдаленный район, где нужда во врачах большая и где можно развернуться!.. Папа меня понял и поддержал, а вот с мамой было хуже.
Мама есть мама. Ей не хотелось со мной расставаться. И потом она до сих пор считает меня «слабым ребенком». Это я-то «слабый ребенок»!
Боже мой, сколько мы с ней тогда спорили!
Я говорю:
Мамочка, пойми: я врач. А молодым врачам в Москве нечего делать. Здесь и без нас много врачей.
Как так «нечего делать»? (Это она говорит.) Такой молодой врач, как ты, всегда может в Москве замуж выйти!
Меня государство учило (это я говорю) не замуж с бухты-барахты выскакивать, а лечить людей.
Может быть, тебе муж достанется такой болезненный. (Это она говорит). Вот и будешь лечить егодуша в душувсю жизнь!
Мама есть мама!
Или сейчас вот. Я приехала в отпуск. Звоню. Мама отворила дверь, взглянула на меняи в слезы:
Леночка, бедная моя, как ты похудела! Отец, смотри, она же в щепку превратилась!
Папа не выдержал, расхохотался:
Хороша щепка! Едва в дверь пролезла!
Работаю я на Волге, за Саратовом, в большом селе. Больничка у меня маленькая, но очень уютная и хорошо оборудованная. Природа дивная. Выйдешь в полетакой простор, что дух захватывает!.. А главноелюди у нас хорошие.
Никогда не забуду, как я первую операцию делала.
Пришел ко мне Егор Иванович Потапов, бригадир. Абсцесс на правом предплечье величиной с куриное яйцо.
Сам такой симпатичный, пожилой, усы пшеничного цвета. В военной гимнастерке, на груди пять медалей.
Говорит:
Доктор, надо меня резануть.
Я предложила наркозотказался.
Волновалась я ужасно, пока готовила его к операции.
Он заметилдавай меня успокаивать. Как будто не я, а он собирается меля оперировать.
Ты, говорит, дочка, не волнуйся, это операция пустая. Резанешь разики все!
Я говорю:
А вы кричать не будете?
Улыбается:
Главноеэто чтобы ты, дочка, не закричала. А я-то не закричу. Я ведь резаный-перерезанный!..
Успокоил меня, заговорил. Я и «резанула». И можете себе представить, даже не пикнула!
Или случай с тетей Глашейесть у нас такая знаменитая доярка.
Лежала она у меня в больнице с крупозным воспалением легких. Температура под сорок, состояние неважное.
Утром я делаю обход. Она мне заявляет:
Доктор, отпустите меня на часок, я сбегаю на ферму, посмотрю, как там наша Коломбина.
Температура сорок градусов, а она «сбегает»!
Я говорю:
Лежите спокойно, не волнуйтесь. У нас только вчера был ваш зоотехник и просил передать вам, что ваша Коломбина поправляется.
Мало ли, доктор, что за ночь могло произойти в коровьем организме. Чистопородные коровыони ведь как дети. Я быстро обернусь, вы не беспокойтесь
Вот какие у меня там пациенты. С ними не соскучишься!
Но, конечно, я по Москве все-таки скучала. Разве можно не скучать по нашей Москве!
Сидишь, бывало, вечером у себя в комнатке при больнице, слушаешь московское радио (вот когда я его оценила!) и так ясно себе представляешь наши улицы, нашего Пушкина, родной дом, отца с газетой в руках, маму Сердце и защемит! Но потом вспомнишь, что утром у тебя операция, а днем надо в район поехать поругаться, чтобы не задерживали медикаменты, а вечером лекцию читать в колхозном санитарном кружке, грусть и пройдет. Там грустить некогда! Да и к людям нашим я очень привязалась.
Тетя Глаша, когда меня провожала, сказала на прощанье:
Вы, Елена Викторовна, обязательно к нам возвращайтесь. Мы к вам привыкли. А я уж к вашему приезду для вас хорошего, интеллигентного женишка подготовлю.
Такая смешная!..
Приехала я в Москву и даже растерялась немножко. Дни летят, а мне все надо посмотреть, везде побывать Новые постановки, выставки, лекции, интересные операции! Я, чтобы всюду поспеть, не хожу, а бегаю!
Как только приехала, первым делом побежала в наш институт.
Так меня все замечательно встретили: и профессора и сотрудники.
Директор наш, Борис Дмитриевич, меня спросил:
Ну, как, научились докторским басом разговаривать?
Это его любимая шутка. Придет, бывало, к нему этакая мамина дочка, чистенькая, тихонькая, чего-то там пищит. А он ей:
Почему вы со мной так робко разговариваете? Врачэто авторитетная личность. Вы должны басом изъясняться.
Из подруг никого не видела. Ну, это и понятно: мы же все разлетелись в разные стороны, кто куда. Встретила одну только Нину Хворостову. Но лучше бы ее я и не встречала. Идетвот такая! В два раза толще меня. Белое пальто, шикарные туфли, а лицо сонное и такое скучное, как будто она спит на ходу с открытыми глазами и какой-то очень неинтересный сон просматривает.
Спрашиваю ее:
Почему ты в Москве, Нина?
Она говорит:
Я вышла замуж. И мой муж отхлопотал, чтобы меня никуда не отсылали.
Где же ты работаешь?
Нигде. Дома.
Дети есть?
Да ну их! Еще успею.
Что же ты целый день делаешь?
Смеется:
Думаешь, мало дела у женщины, когда ей делать нечего? Кручусь!
Наверно, много развлекаешься?
А где в Москве развлекаться?
Ну в театры ходишь?
Да ну их!
Выставка, музеи в Третьяковке была?
Нет. А зачем мне тащиться в Третьяковку, когда я всегда могу туда пойти?
Говорю ей:
Нина, ты же доктор! Неужели тебе не скучно без лечебной работы? Когда ты в последний раз видела больного?
Опять смеется:
Две недели назад. Мой Степочка объелся варениками. Пришлось доктора вызвать!
Неужели ты не могла сама прописать ему касторки?
А он меня как врача совершенно не признает. «Ты, говорит, женка, можешь только уморить человека, а не вылечить».
Я посмотрела ей в глаза и спрашиваю:
Скажи, Нина, ты счастлива?
Она зевнула и ответила:
Счастлива в общем!..
Вот не верю я, что она счастлива. Почему тогда у нее такое сонное, скучное лицо? И разве говорят о счастье, зевая?
Противно мне стало, кое-как попрощались, и я ушла. И так мне захотелось скорее к себе на Волгу, в свою больницу, к своим больным!
Иду на междугородную телефонную станцию и думаю: «Сейчас скажу Васе, что выеду во вторник, на два дня раньше».
Какой Вася? Это уж мое личное дело, какой Вася. В общем, один агроном. И тетя Глаша тут абсолютно ни при чем!..
1951
Единственный свидетель
Вошла жена и нерешительно сказала:
Инокеша, извини, но тебя очень энергично просит Комов!
Доедаев Иннокентий Сергеевич, критик, поднялся из-за стола и, изобразив томное страдание на благообразном тонкогубом лице, пошел в соседнюю комнату, где находился «враг рода человеческого»так Доедаев называл телефон.
Критик взял трубку и сказал сдержанно и с достоинством:
Я вас слушаю, Павел Петрович!
В трубке сейчас же зарокотал сочный баритон редактора журнала «Звено» Комова:
Привет, Иннокентий Сергеевич! Я послал вам домой с курьером пьесу молодого писателя Гурьева «Перелом». Она вышла отдельным изданием. Надо срочно написать о ней статью для журнала. Вы читали «Перелом»?
Нет!..
Прочтите и оцените!..
Сердце критика неприятно екнуло. Почему срочно? И о молодом писателе? И почему именно он, Доедаев, должен оценить?
Иннокентий Сергеевич осторожно осведомился:
А кто читал этот самый «Перелом»?
Народ, Иннокентий Сергеевич! Читатели!
А товарищи тоже читали?
Какие товарищи?
Ну, хотя бы наши, из редакции. Василий Павлович читал?
Не знаю. Он в командировке.
Ах, да, да! А Федор Романович?
В санатории.
А пьеса эта где-нибудь шла?
Кажется, нет.
А вы, Павел Петрович, ее читали?
Я читал. Но мне интересно ваше мнение знать. Вы же у нас мастер точной (редактор ласково хохотнул) безопасной оценки. Вам и карты в руки!
Мастер безопасной оценки посмотрел в зеркало на свое, теперь уже окончательно расстроенное, поплывшее вниз лицо и, глотая вдруг набежавшую слюну, простонал в трубку:
Освободите, Павел Петрович. У меня, кажется, грипп начинается. Не смогу!..
Но от Комова не так-то легко было отвязаться.
У всех грипп! снова зарокотал в трубке его жизнерадостный баритон. У меня кончается, у вас начинается. Никаких отказов не признаю. Курьерша у вас будет с минуты на минуту. Прочтите иза стол! Привет!
Первые же картины «Перелома» (это была пьеса из колхозной жизни) поразили и даже слегка испугали Доедаева. Что-то необычное, странно волнующее было в произведении молодого писателя. Оно было не похоже на те гладкие, ровные, как хорошо оструганная доска, пьесы, повести и рассказы, которые частенько приходилось читать Доедаеву и о которых онс такой изящной легкостью! писал свои статьи и рецензии, похожие на бухгалтерский отчет: недостатков столько-то, достоинств столько-то, сальдо в пользу писателя Н. Иногда, правда, сальдо получалось не в пользу писателя Н., и тогда Доедаев с пристойным прискорбием доводил об этом до сведения широких читательских масс.
А тут перед глазами критика проходила сама жизнь во всем ее сложном, опьяняющем своеобразии. Герои «Перелома» трудились, страдали, любили, ссорились и мирились; положительные персонажи совершали ошибки иможете себе представить! не сразу понимали, что они ошиблись, а упорствовали в своих заблуждениях; отрицательные не легко и покорно уступали дорогу положительным, нет, они вступали с ними в конфликт, они боролись с ними; что касается местных руководителей, то они иногдао, ужас! выносили неправильные решения, чем и пользовались отрицательные в своей борьбе с положительными.
И вот критику Доедаеву, мастеру точной безопасной оценки, надо было сказать свое слово о такой пьесе. Было над чем призадуматься, тем более что автор ее не принадлежал к категории увенчанных лаврами, маститых писателей.
Прочитав пьесу, Иннокентий Сергеевич прежде всего занялся тем, что он называл «оперативной разведкой»: стал звонить критикамсвоим знакомым и приятелям, чтобы узнать, что они думают о пьесе Гурьева. Прием старый, испытанный, но верный.
Результаты, однако, получились неутешительные. Один критик сказал, что он «Перелома» не читал, но по его блудливому тону Иннокентий Сергеевич понял, что критик соврал; другой признался, что читал, и при этом загадочно прибавил: «Да, знаете, твердый орешек!»после чего ловко перевел разговор на другие темы, а когда Доедаев попытался опять заговорить о «Переломе», повторил: «Да, да, твердый орешек, твердый!»и снова пустил разговор под откос. Так из оперативной разведки ничего и не вышло. Что касается Комова, то он уехал работать на дачу и через секретаршу передал Иннокентию Сергеевичу, что вернется через четыре дня и просит написать рецензию к этому сроку.
Промучившись два дня, Доедаев вечером третьего сел писать рецензию. Он сидел за письменным столом, над которымкак бы осеняя сидящеговисел на стене большой портрет Белинского, и обдумывал свою будущую статью. Главноенаписать первую фразу, а там уж пойдет
Прошел час, но рецензия не вытанцовывалась. О «Переломе» нельзя было написать в обычном для Доедаева увертливом стиле: ни «да» ни «нет». О пьесе Гурьева надо было написать так же страстно, как была написана сама пьеса. «Да» критика должно было звучать так же убежденно и горячо, как и его «нет». Доедаев понимал это, и собственное бессилие раздражало и мучило его. Он позвал жену и попросил крепкого чая.
Жена сказала ласково:
Трудно, Инокеша?
Ох, трудно, Настасья!..
Но ты же говорил, что пьеса острая. Вот ты и оцени ее с точки зрения нашей советской жизни, которая Что ты на меня так смотришь?
При чем здесь жизнь?
Чай был выпит, но дело не двигалось вперед.
Критик растерялся. То, что он должен был оценить, не помещалось на хрупких и узких полочках его представлений о жизни. К растерянности примешалось и чувство странного раздражения. Ох, уж этот молодой Гурьев с его проклятым «Переломом»! Так все было хорошо, удобно, уютно, бесконфликтно, ина тебе! ни с того ни с сего возник такой неприятный конфликт! И с кем? С каким-то никому не ведомым Гурьевым. Он же явно покушается на его, Доедаева, безоблачное и благодушное существование
Чем больше размышлял Доедаев, тем больше нервничал. И вдруг все понял: то, о чем пишет Гурьев, не типично. О таких фактах можно и нужно писать, но в лучшем случае докладные записки, с надписью сверху, в правом углу: «Секретно». И обязательно с точным упоминанием фамилий, имен и отчеств. Но писатель не обследователь, не особоуполномоченный. Да-с!..
Доедаев сам не заметил, как перо его окунулось в чернильницу и быстро забегало по бумаге. Вдохновение овладело критиком. Предостерегающими столбами вставали в его рукописи патетические восклицательные знаки, пугающие многозначительные многоточия предупреждали и пресекали. Доедаев обвинял молодого писателя в незнании жизни и даже в клевете на действительность! Глаголы «извращает», «опошляет», «искажает» и «неверно преломляет» так и сыпались с его пера.
Кончил писать он поздно и спал тревожно и плохо. Утром жена принесла газеты и сказала, что курьерша из «Звена» уже пришла и ждет в передней. Иннокентий Сергеевич велел отдать рукопись посланнице Комова, а сам развернул газету и тотчас же увидел подвальную статью на второй странице, в которой известный критик подробно разбирал пьесу «Перелом» молодого писателя Гурьева. Опытный глаз Доедаева мгновенно схватил эпитеты «талантливая», «острая», «свежая», «жизненная». Мастер точной, безопасной оценки почувствовал противную дрожь во всем теле. Однако он мгновенно взял себя в руки и, как был, в белье и босиком (тут уж было, как говорится, не до штанов!) выскочил в переднюю.
Где она?! закричал он так отчаянно, что жена побледнела и схватилась за голову.
Боже мой! Кто она, Инокеша?
Курьерша!
Ушла!..
Верни!..
Доедаеву повезло. Курьершу, заболтавшуюся внизу с лифтершей, вернули. Иннокентий Сергеевич отобрал у нее свою рукопись и велел передать Комову, что статью он пришлет часа через тридескать, дописывает. Он наскоро позавтракал, успокоился («Пронесла нелегкая! В конце концов ерунда, конечно, статья была же только написана, но не напечатана! Но пошли бы разговоры, кривотолки. Что бы сказали в Союзе писателей? В секретариате? В секциях и подсекциях? В комиссиях и подкомиссиях?.. Да и Комов бы постарался изобразить происшествие в юмористическом духе В общем, хорошо то, что хорошо кончается») и снова сел за письменный столписать рецензию на «Перелом» заново.