Море ярится, прибой ревет, бетон, изломанный штормами, лежит всюду грудами, а над всем этим, в первозданной беззаботности, со своими мыслями, поутру шагает, помахивая портфельчиком, юный человек. И каждое утро несет в себе эту ненасытную жажду выискивать по берегу что-то совсем, быть может, незначительное для нас, а для него, малыша-школьника, такое важное, такое поражающее, что он сам себе улыбается, глядя вниз, в ослепительно-белую кипень прибоя.
Пошло и пошло чье-то детство, совсем не похожее на детство Сергея, который грустновато провожает глазами фигурку мальчонки.
Вот он, сын человечества... Маленький лопоухий Геракл в картузике... Из Эллады шагает в грядущее...
Вечером стоим над морем на одном из выступов выщербленной набережной. Взгляды наши скрестились на темной точке, которая то и дело появляется в море между бурунами,то она тонет, то вновь появляется... Ни дать ни взятьживое какое-то существо барахтается средь волн, из последних сил борется за свою жизнь. Неподалеку гостиничные футболисты потешаются над одним из своих, который, опоздав, прибыл только нынче и, не успев опомниться, сразу же поднял было тревогу на весь берег:
Человек тонет!
Старая армянка-уборщица успокоила этого впечатлительного форварда: нет, это буек в бурунах, не человек...
Теперь и новичок, серьезный, неразговорчивый, вместе со всеми успокоенно смотрит в морское предвечерье.
III
Ночью все та же декорация мира: море, вершины гор, луна, что, словно медуза, плывет сквозь дырявые тучи...
Сегодня Сергей меньше сыплет сарказмами, настроен скорее на философский лад. Разлегся в шезлонге, руки закинул за голову.
«В беспредельных далях космоса наша планета выглядит прекрасным оазисом»,цитирует кого-то. Излюбленная его фраза, слышу не впервые.
Вспоминаем народного артиста, нашего общего друга, который иногда, в минуты откровенности, делится с нами своим опытом, размышлениями о психологии творчества. «Бываю недобрым, бываю даже злым, мелочным,признался он однажды.Но перед выходом на сцену стараюсь очистить душу от всякой житейской скверны, разбудить в себе самое что ни на есть лучшее, чистое... Только тогда до людей дойдет мое пение, это уж проверено на себе!»
Чудесное правило для художника,замечает по этому поводу Сергей.Так нужно поступать и литератору, прежде чем садиться за письменный стол. И намперед тем, как браться за камеру... Чистой душой поет! Отсюда и божественность его пения, то впечатление, которое лучше всех выразила не воздыхательница-рецензентка, а простая полтавская крестьянка: «Когда Иван Петрович поет по радио, мне кажется, что в хате... полевыми цветами пахнет».
Такую оценку Сергей, видимо, подхватил где-то в ярмарочной гущеу Сергея страсть бродить по ярмаркам, по базарам. Можете неожиданно встретить его летом в каком-нибудь Кагарлике, на районном торжище, где глаза разбегаются от яркого изобилия глечиков, кувшинчиков, мисок, макитр да прочей посуды, что так и играет на солнцезвенящие, с пылу с жару, будто еще теплые,о таких изделиях говорят: огонь печи дает звонкость, огонь души дает красу! Возле своих творений в независимых позах восседают, как над рекой времени, и сами мастераодин покуривает, другой просто сидит в задумчивости. Достоинство, самоуважение мастера тут оно властно и негромко живет. Нет суетливости, зазывания, он сидит почти суровый возле своих звонких, певучих изделий, и другой такой, и третий... Немногословные, торг ведут лаконично, степенно, без ярмарочной оживленности:
Так будет?
Не будет.
А так будет?
Так будет.
Только один среди них, раскрасневшийся старичок дремучего возраста, больно уж весело рекламирует свои ложки-половники: с утра, видно, чарку опрокинул.
Без такого половника хата пустая... Бери, молодица, будешь хозяйкой!.. Да не выбирай, они все одинаковы... Что ими, воевать?
А может, и воевать?
Касса деда в небрежениион забыл уже, с кого взял деньги, с кого не взял,подмигивает молодицам, напевает:
Вiддай мене за того,
Що ложечки струже...
- Диду, вы кино!смеются женщины, и нам даже здесь, возле моря, слышен их задорный смех.
В настроении Сергея появилось великодушиеявный признак того, что на почте улыбнулись ему из окошечка или, может, подали долгожданное письмо либо телеграмму. В импровизациях на темы родного города пробиваются лирические ноты, встают вечерние аллеи, канделябры каштанов... Даже к футболистам появилось нечто похожее на снисхождение. Где-то возле афишной тумбы сегодня Сергей случайно услышал их разговор о новом фильме, мысли хлопцев удивительным образом совпали с его собственными.
И сразу гнев сменился на милость:
Не такие уж они дремуче отсталые. Среди них попадаются довольно интеллектуальные физиономии...
Такого нрава человек. Мысленно снова возвращаемся к тому мальчонке, которого мы видели утром. Этот его обход, пытливое всматривание, жажда познания, улыбки загадочныеони почему-то имеют для нас значение.
Вышел, как из мифа, и снова пошел, как в миф... Мимо нас, вдоль берегав мифы будущего. Он будет жить в третьем тысячелетии, это ж подумать... Вот бы для кого нам ставить фильм...Сергей, как всегда, быстро загорается.Фильм для сына рыбацкого!
О чем?
Гримаса неудовольствия появляется на лице Сергея.
Пуд сценариев, он нам ничего не дал, все отклонены безоговорочно. И не потому, что все они так уж безнадежны, возможно, кто-то другой и найдет в этой руде что-нибудь для себя подходящее... А нам остается снова искать. Хотим найти нечто созвучное жизни каждого из нас, такое, что отвечало бы нашим умонастроениям, вкусам, только при этом условии будет настоящее творчество, страстное, согретое душой...
А такого мы покамест не нашли.
Сергей, глядя на белоснежную прибрежную полосу дает волю своей фантазии:
Этот свет прибоя, который снизу озарил мальчика и приоткрыл нам его загадочную, как у Монны Лизы, улыбку... Разве он сам по себе не является для нас чудом? Светэто ведь сама загадочность, по крайней мере, для меня! Удивительный, благороднейший вид материи, самое совершенное ее проявление... Граница ее возможного движения. Непревзойденное в скорости... Одновременно и волна и частица... И возможно, еще что-то...
Антипод космической тьмы.
О, вы сразу переводите на шутки... Но это же правда... Высшее самопроявление природы, ее шедевр! Согревает своей ласковостью... Создает волшебство фотосинтеза... Чудо из чудес! Недаром же берем его как образ чистоты, совершенства, наивысшей энергии жизни. Может, и в самом деле тут происходит переход реального в идеальное? Говорим ведь: свет разума. Свет любви. Свет надежды... Да! Я хотел бы снимать фильм... про Свет! Про свет как таковой. Так бы и ленту назвать: «Свет»!
А как это тебе представляется на экране?
Сергей не слышит, размышляет, углубленный в себя:
Свет, к примеру, как содержание, а форма... Ну, скажем, круг. Все в природе стремится обрести форму круга, выпуклости, шара. Планеты и электрон, небесное светило и яблоко или капля воды... И даже мозг человеческий с его полушариями... Как раз в форме круга природа, по-моему, полнее всего способна проявить себя, свое совершенство.Помолчав, он продолжает:Когда-то слыхал от одного циркача, что круг на манеже имеет постоянный диаметр и такой он во всех цирках миратринадцать метров. Ни меньше, ни больше, именно такой величины, иначе конь не пойдет по кругу, станет нервничать, запутается... Нужно непременно тринадцать. Почему? Просто кабалистика какая-то.
Однако, дружище, так можно очуметь. Свет... Круг... Так и мы, вроде тех цирковых лошадей, можем запутаться... В общем, вряд ли это нам подойдет. А уж если мы решим делать фильм про Свет, так пусть это будет лента о внутреннем свете человека... Когда-то ты, кажется, собирался сам написать сценарий?
Была попытка. О детстве хотел... Но потом отказался от этой мысли. Слишком затемненный фон. Лишь отдельные кадры впечатлений, отрывистых, мучительных... Ночь расправы, конь, выламывающийся из пылающего сарая... Красно-багровая тьма, хаос Герники и все... А вот вы смогли бы.
Тоже о детстве?
Нет, о юности. Как-то вы рассказывали о себе, о друзьях своих. Почему бы не сделать, скажем, хотя бы о той черной одиссее окружения?
На эту тему было.
Смерчи взрывов, пожарища баталийне это я имею в виду. Раздумья о неистребимости человекатак это мне представляется... Что вам светило? Что удерживало каждого из вас в жизни средь того вселенского хаоса? Какими вы были на самом деле? Ведь это о вас, кажется, и ваших ровесниках сказано: «Мы были высоки, русоволосы... Вы в книгах прочитаете, как миф... о людях, что ушли недолюбив, недокурив последней папиросы...» Теперь, когда расстояние времени многое стерло, приглушило...
Нет, дружище! Ни расстояние, ни время этого не сотрет. Как болят в тебе твои полесские Лидице, так болит и во мне та горькая, трагичнейшая лента жизни. Есть такая боль, которая, наверное, навсегда в душе запекается... Кровоточит, к чему не прикоснись... Окровавленный наш студбат стоит во ржи, склонившись над первой молодой смертью... И живой Днепрогэс, взятый на короткое замыкание, где уже горят генераторы и пламя полыхает из окон машинного зала... Ту горечь уничтожения, отчаянье, ту боль, которая перестает быть болью,какими кадрами все это передать? Нелегко? Болит? Или, может, именно потому и стоит браться, что болит?
Да, да, вы это должны сделать,настаивает Сергей.Более того: вы не имеете права не сделать этого!
Фильм о самом тяжком? Их, погибших в расцвете лет, воскресить и вывести на экран... А может, это и не совсем этичнодрузей своих вывести напоказ, сделать объектом искусства? Ведь они вовсе не готовились к экранной жизни. Просто жили. Боролись. Никто из них не думал, что какое-то его слово, случайный жест или поступок со временем предстанет в свете экрана для всех. И наконец, что скажут они, эти твои экранные люди, тому, который будет жить в третьем тысячелетии, где-то за пределами нашего бытия? Поймет ли он их? Или нужно, чтобы услышал и понял?
Чувствуешь, что, собственно, это давно уже в тебе назревало. Быть может, даже еще тогда, когда в шинели демобилизованного пришел на восстановление своего Днепрогэса, где и встретил того заслуженного киноволка, чья камера как раз увековечивала хаос железобетонных руин. Рабочий-осветитель понадобился ему. Парень, до сих пор занимавшийся этим, сорвался с руин арматуры, получил серьезную травму, его отправили в больницу, срочно нужно было парня кем-то заменить, и этим кем-то оказался ты. Гигантские развалины гидростанции, пороги, яростный рев воды сквозь проломы в плотиневсе это нужно было заснять, сама история заказывала этот кинодокумент. Днепрогэсстолица турбинного света, синяя сказка твоего детства, она должна была вновь возродиться! Работы велись днем и ночью, и сам ты по ночам лазил среди руин со своим светильником, карабкался, пробегал над пропастями ловкий, как обезьяна, без опозданий являясь по первому зову, освещая снопом лучей то один, то другой участок этого хаоса. Даже руины эти не должны были пропасть для вечности, они должны были заговорить языком факта, обвинения и предостережения. Все, чего ни касался свет рефлектора, было тебе там близким и дорогим, и раненый дух твой находил живительные бальзамы в самой атмосфере народного труда, в напряженной стихии восстановительных работ, которые радостным неистовством своим напоминали энтузиазм первых днепрогэсовских ночей... Ты был добросовестным осветителем, но как он тебя гонял, этот старый киноволк в резиновых, грязнющих сапогах! Ни солидный возраст, ни астма не мешали ему быть неутомимым, зажигать всех своей ловецкой жаждой. Лови кадр! Лови миг! Не это! Вон то! То! А почему именно то? Треснутый бетон, темная вода в грохоте бурления, зеленоватый лишайник на камне... Зачем оно ему? Все, все дорого. И только поймал кадр, ищет другой, ищет вот так в течение всей жизни. Главноесхвати, не пропусти. Потом уж разберешься, какова ценность этого искомого. Покамест ему и названия нет. «Вон то, вон то!» Подчас ты искренне удивлялся своему толстому астматическому наставнику, который не растерял душевного огня, ненасытной жажды жизни, в осеннюю слякоть гонялся за своим «вон то» до упаду. Или, может, и вся соль именно в том, что где-то оно есть, но ускользает от тебя, не дается тебе? Может, и вся прелесть в том, что оно, как солнечный зайчик, бесконечно убегает и, не давшись, оставляет тебе лишь чувство ненасытности, разжигает новую жажду?.. Позднее ты и сам испытаешь это состояние, эту одержимость, волчьи хроникерские аппетиты, которые вначале тебя лишь удивляли. Но, быть может, именно тогда, когда ты, рабочий-осветитель, ночью терпеливо стоял средь бетонного хаоса, и пробуждался в тебе художник, такой же неутомимый искатель, которого навсегда заполонит светопись экрана? В текучих раскадрированных лентах находил что-то общее с художественными фризами антики...
Великое искусство ставит великие вопросы,говорил киноволк.Вечные, исконные вопросы, они в самом деле существуют для человечества... И кто их сумел хотя бы поставить перед своим временем, заставил над ними задуматься, тот не зря жил на земле.
Постепенно крепла дружба с киноволком, с тем неутомимым, будто всегда запаленным от бега седым уже тружеником, который полмира изъездил со своей кинокамерой. Седогривый и пропыленный, он с первыми бойцами врывался в концлагеря Европы, чтобы схватить на пленку тени людей, ходячие живые скелеты... А когда-то, еще юношей, заснял он последний поход лоцманов через пороги, через Ненасытец, который вскоре должны были затопить. В минуты хорошего настроения, в вечерних исповедях старик любил прихвастнуть кадрами своей молодости, когда снимал он самое историю в ее неистовствах, в самом крутом взлете, когда знаменитый академик Яворницкий, чудак, казацкая душа, стоя с лоцманами на плоту, отдалялся от кинокамеры, отплывал словно бы в иную реальность, махал брылем и что-то буйно кричал сквозь рев порогов тебе в объектив...
Давно уже нет киноволка. До последнего часа не мог угомониться, все жалел, что «вон то», главнейшее, он так и не успел... Но тебе именно он привил любовь к беспокойной своей профессии, взяв с тебя слово, что и после того, как он сам, старый непоседа, уже окажется «за кадром» (так он сказал), ты возьмешь на себя, и «Аймо», любимую его кинокамеру, и все непрожитые хлопоты мастера возьмешь, сквозь его объектив будешь ловить этот неуловимый мир... «В тебе что-то есть, Колосовский,говорил старик незадолго до смерти.Недаром ты с эллинами запанибрата... Умеешь схватить ядро события, вылущить кадр из руды несущественного. Не учился специально? А я? А Довженко? Кинематограф любит варягов. Гладеньких, отутюженных много, а сюда подай ершистых пришельцев с цепким взглядом. У тебя есть эта цепкость, Колосовский, ты чувствуешь свет, ритм... И вообщемыслишь... Ну, а вся эта наша алхимия... Не так черт страшен, как его в киноинституте малюют!..» Воодушевил тебя, помог увериться в своих силах, и вот, вместо того чтобы вести раскопки, вымучивать диссертации, сам теперь носишься по свету, как Летучий голландец, и виновник все, тот же, всегда охрипший от крика, от надсады, твой первый учитель, передавший тебе в наследство неутолимую жажду воссоздать на пленке кипящий жизненный макрокосм... Живешь, проникаясь чувством, что в самом деле нашел себя в этой стихии, все чаще воспринимаешь окружающее в причудливом мерцании кадров, и они разжигают твою ненасытность, потому что ты их ловец, расшифровщик, отборщик! С истрепанными нервами, с желанием почти фанатическим готов черт знает куда гнаться за облюбованным кадром, добровольно посвятив себя этой вечной погоне и даже лавров особых не ожидая,вместо лавров чаще всего натыкаешься на колючки, а короткие радости находок снова сменяются неудовлетворенностью.
«Лови! Лови кадр, Колосовский!» Поймай и увековечь! Останови время на его бешеном скаку! Заставь остановиться мгновениепрекрасное или даже уродливое. Чем не доктор Фаустус в его дерзновенном желании? Каждую росинку жизни, мимолетную вспышку ее останови и станешь кудесником, потому что постигнешь то, чего никому еще не удавалось постичь. Но, не уловимое никем, оно покамест и тебе не дается...
Будут скучать парочки, смотря твою хронику будней перед полнометражной любовью, будут с нетерпением ожидать, чтобы поскорее закончилась твоя кинопрелюдия. Еще одна новостройка в металлических каркасах, в холодности кранов... Комбайны, вышедшие на первую косовицу... Даже в такое будничное ты стремился вкладывать душу. Поэтическая документалистика, она ведь возможна! Совсем не обязательно, чтобы потоки банальностей наводняли экран. Ты кинорепортер-моменталист, в тебе, кажется, выработалась с течением времени даже своеобразная психология документалиста, охотника за мгновением. Врываясь в метелицу дней, ты отбираешь кое-что из них для экрана, смотришь на сегодняшние страсти словно бы из будущего, камера твоя укрощает вихрь, сам ты должен быть объективен, как бог. Личное твое настроение, радость, а в особенности грустьвсе это должно оставаться за кадром, ты должен дать факт голый, как гвоздь... А где же «вон то»? И какое оно в тебе самом, в твоих чувствах? Насколько проявляет себя в индивидуальных особенностях твоего видения мира? В кинорепортажах не очень размахнешься, хронике дней не до твоих субъективных эмоций и философствований... А размахнешься, того и гляди, попадешь еще и в приказ за перерасход пленки: нарушил лимит!