Все пролетело, как один миг. Я словно бы и не жила. Если бы знала
Что знала?..
Я недавно убедилась, что можно перемениться, настроиться на определенный лад и жить в согласии с собой. Теперь понимаю поздно.
Лад создаем не мы. Потому и живем по большей части для кого-то.
А, пустые слова.
Мы для кого-то, кто-то для нас.
Я жила для мужа и детей, и что же, кто-нибудь из них отдал мне хоть частицу себя? Муж тот совсем безнадежен. Лида вскинула голову: Ты знаешь, я его сделала. Я! Не подумай, что хвастаюсь. Так было на самом деле. Подталкивала, тянула, перепечатывала его работы Одним словом, не давала дремать. Уютом и вниманием окружила. Друзей находила, приглашала их в дом. Видела в этом смысл. Понимаешь, если бы он меня бросил тогда, я сумела бы начать снова, может, и себе что-нибудь организовала или нашла хоть крошечку счастья за мной тогда увивались. Пошли бы на все. А я за что-то цеплялась, спасала. Поехал он в Швецию, ей, своей будущей, шубу и белые сапоги, а мне деревянную брошку с оленем копеек за двадцать на наши деньги. Мне почему-то особенно обидно было за белые сапоги. За белые! А себе привез альбом с голыми бабами. Не веришь? На кухне гостям показывал. Вот тогда я его возненавидела. Не за баб в альбоме Сама не знаю, за что. Даже не за шубу. Не в шубе и сапогах дело. В моей глупости. Только ты не думай Я не ради жалости Просто надо кому-то рассказать. Я помнила о тебе все эти годы. Почему не знаю Может, это было у меня первое и настоящее. А когда совсем прижало, вспомнила село и все-все. Вот и пошла агрономом. Слушала тебя на совещании и видела, что ты себя нашел. А я Словно заблудилась в трех соснах. Тебе, наверно, вообще легче, ты не создавал своего мирка.
Как это?
Ну, у тебя он какой уж сложился. А то творишь, а он распадается. Одно слово может его разрушить.
Я все-таки не понимаю, признался он.
Я и сама не до конца понимаю. Все мои миры рухнули. Во мне самой что-то разрушилось. Вот я тебе рассказывала про детей. Озлобилась на них. А разве можно так жить? В чем-то, а может, и во всем, виновата я сама Отца теперь нет, пускай живут, горя не знают. Она повернула голову, и в синих сумерках блеснули глаза. Ничего я не сумела. Ничего. Любоваться миром, любить
Любить? Разве этому учатся?
Да, чувство можно вырастить в себе, как цветок. Им можно утешаться, радовать душу.
Он удивился. Недавно что-то похожее думал и сам.
Они пересекли поросший ельником холм и остановились в конце улочки. Темень упала внезапно, она была холодная, пронизанная ветром, прогорклым запахом дыма, поблизости обкуривали сад, и земля была тугая, какая-то беззащитная, тяжелая, в такой вечер хотелось идти и идти, ловить незримые шелесты, ловить далекое сияние звезд и думать о чем-то великом и чистом. Но им идти было некуда. Ему стало жаль Лиду. Хоть и показалось, что она хочет разжалобить его: рассказывая правду, пытается вызвать на откровенность, поплакаться. Она была не похожа на ту женщину, которую он вез с совещания в Широкую Печь. А может, подумал он, ей и вправду больше не с кем в целом мире словом перемолвиться. Но снова и снова подсказывало ему что-то: неспроста это. Минутная откровенность соединяется еще с чем-то, чего он не в силах угадать. Особенно в этой темноте.
Лида долго молчала. Она всматривалась в себя, в свое минувшее, пыталась найти доказательства, которые могли бы уверить его и осветить ее жизнь, но не подвластная ей память подсовывала все вперемешку, словно нарочно.
На том совещании я словно впервые тебя увидела.
Ну и как? спросил он, чтобы что-то сказать.
Как в первый раз, сказала она и засмеялась. Ты берегись. Я теперь правду говорю. Я женщина коварная.
Не наговаривай на себя, попросил он, и ему показалось, что она ждала других слов.
Наверно, ему надо было сказать: «А я не боюсь» или: «Еще неизвестно, кто кого должен бояться», вообще повести разговор шутливый и легкий, и все бы тогда пошло по-иному, в такой беседе просто выяснить, кто на что может надеяться, легко переступить, легко и отступить. Он нарочно не пошел по этой тропке. На мгновение ему показалось, что в ее душе вообще что-то исказилось, что она сама не знает, чего хочет, а может, в ней говорит раскаянье или мщение, в которое переросло доброе чувство. Наверняка знал только одно: легко им не будет.
Мне пора. Спокойной ночи, сказал он.
Зайти не хочешь? Угостила бы чаркой, она снова засмеялась. Как своего начальника. А может, и не как начальника. Теперь так водится.
Но ответа не ждала, повернулась и быстро пошла к дому, где горел свет.
Он усмехнулся и направился к конторе. Но его усмешка была нерадостна. Она могла означать: ничего не случилось, так, у женщины слегка расходились нервы. А может, не был до конца уверен, подумал, что еще заглянет сюда.
Что-то в нем снова восставало против себя самого. А тут еще Фросина Федоровна поднесла новость, которая выбила из головы все другие мысли. А может, это не ко времени известие только перепутало их, повергло его в смятение, заставило посмотреть на себя со стороны. Новость была связана с Линой.
Так что готовься, старый, к свадьбе, понизив голос, говорила Фросина Федоровна, сев с шитьем на крае-шел стула. И рушники постелились совсем не в ту сторону, в какую мы думали.
Не мы, а ты, поправил Василь Федорович. Я Лине женихов не высматривал ни с каких сторон.
Чего это вы тут шепчетесь? спросила Лина, входя в комнату. Небось переполошились из-за того, что я сказала маме? Так еще ж ничего Просто Валерий предложил пожениться. А я жду вашей резолюции.
Будто что изменится от нашей резолюции, сказал Василь Федорович.
Ох-хо-хо-хо! вздохнула Фросина Федоровна. Такие молодые, что вы делать-то будете
Кашу есть будем, как Голуб.
Ну, положим, вы пограмотней, засмеялся Грек. Тот в вашем возрасте не смотрел телевизора и не читал переводных романов. Мать небось вздохнула в том плане, что на кашу зарабатывать надо.
Тогда мы не кашу будем есть. Обойдемся пирожками, пирожными Не думаете ли вы Мы у бабки Сисерки жить будем.
Чтоб я допустила жить у чужих людей! даже руками всплеснула Фросина Федоровна. Да я за уши обоих сюда притащу.
Она выпалила это с такой отчаянностью, что Василь Федорович аж крякнул от удовольствия. Жена, как отметил он мысленно, оказалась «на уровне». Собственно, «на уровне» Фросина Федоровна была всегда, всю жизнь. И когда льнула к нему по ночам, и когда била тарелки. Выше всего в ней царила доброта, и это-то ему и нравилось, за это прощал ей и крики, и ссоры, и проборки, и беспричинную ревность до слез. Острая на слово, скорая на расправу, готовая отдать все другим. Самым большим для нее счастьем было кому-то помочь, что-то подарить никакие дорогие заграничные лекарства не держались в доме (хотя иногда самим были позарез нужны), никакая покупка не залеживалась, а чего уж там говорить о яблоках, дынях да других домашних лакомствах. Василь Федорович иногда бурчал: «Все повыноси, все пораздавай», и Фросина Федоровна тогда смущалась и начинала оправдываться, словно бы не замечая теплых огоньков в его глазах. Они все, даже Лина, представляли его немного не таким, каким он был на самом деле. Василь Федорович любил представляться человеком грубым, простецким, любил этой грубостью сбивать с толку домашних, радовался, когда они все гуртом накидывались на него и начинали поправлять, учить воспитывать. Он мог отпустить неблагозвучное словцо, рассказать за столом солоноватую бывальщину, и все это с таким видом: мол, «мы люди простые, что с нас взять». Правда, с годами он ощущал странные наплывы нежности, особенно к младшей своей, но и к старшим тоже ко всей семье, его семье, которой он был доволен, в которую (они этого не знали) прятался от житейских суховеев и метелей. Василь Федорович чувствовал личное с ними (и с Линой тоже) единство, выше которого нет на свете и которого никакие силы в мире разорвать не могут.
О свадьбе они в тот вечер больше не говорили. Лина сказала, что еще ничего не решила, что любит Валерия, но торопиться с замужеством не собирается, она и в самом деле так думала, хотя и понимала, что не всю правду говорит, что равновесия в ней хватит ненадолго. Наверно, это понимали и Василь Федорович и Фросина Федоровна, они улыбнулись друг другу, а Василь Федорович сказал:
О-хо, уже и любовь зануздали, а я когда-то до вечера не мог дожить без нее, этой вот лютой тетки, и показал на Фросину Федоровну, и она засмеялась.
Сейчас век заменителей и искусственного охлаждения, отшутилась Лина. Любовь тоже подвержена техническим новшествам.
Василь Федорович в тот вечер заснул не сразу, он лежал и думал про сегодняшний день и прежние дни, про Лиду и Лину, что-то в них было схожее, в бывшей Лиде и теперешней Лине, а вот нынче Лида совсем другая, а какая он не может понять. И черт его знает куда это все девается, и у всех ли оно исчезает, а если исчезает, то когда он, человек, бывает настоящим? Он понимал, что сегодняшний Лидин разговор не случаен. Лида чего-то хочет от него, и стоит ему протянуть руку, как она сама пойдет навстречу. Он не мог ответить почему? Из какой-то ее причуды, от тоски, мести или настоящего увлечения им, похожим, как она сказала, на других? Так или иначе, это его волновало.
А на другом конце ночи с мыслями о нем самом не спал другой человек, с которым круто сводила его судьба, Андрей Северинович Куриленко. Его грела полученная от начальника сельхозуправления Семена Ивановича Куницы информация о том, что недавно на бюро райкома Греку объявлен выговор, что Василя Федоровича недолюбливает второй секретарь, а первому скоро на пенсию, второй же молодой энергичный, авторитетный, и что сейчас в колхозе дела не совсем такие, какими кажутся председателю, деньги со счета пошли на покрытие долгов «Зари», а траты предстоят громадные. Это последнее Куриленко знал и сам. Но чужая биография, чужие неудачи в тот момент были для него только зеркалом, в котором отражалась его собственная жизнь и собственное будущее. Он рассматривал их, как немолодая женщина рассматривает свое лицо, замечает каждый прыщик, каждую морщину, не замечая чего-то большего, на чем в первую очередь останавливают взор посторонние. Прежде всего Куриленко видел, что его сил слишком мало на поступательное, неторопливое движение наверх. Да и на что можно надеяться? Два-три года заместителем у Грека, потом какой-нибудь колхозик, в котором он будет барахтаться до пенсии? Да, до пенсии. Представил себя жалким пенсионером районного масштаба, и его в дрожь кинуло. Когда шествует по улице отставной генерал или, скажем, бывший председатель райисполкома в своем райместечке, им все уступают дорогу. Ему бы теперь хоть какую базу, ему бы размах. «Дружба», к примеру. Бесхитростный Грек не сумел воспользоваться колесницей, которую смастерил своими же руками, на ней надо стать в полный рост, да свистнуть, да гикнуть бросить клич, удивить высокими обязательствами. А он сам себе под колеса подбрасывает камешки выдвигали на Героя, а кончилось выговором. И уж небось и надеяться не на что. Куница намекал на какие-то пятна в биографии Грекова отца, на неумение Грека ладить с начальством. На бюро он держался недипломатично, настроил всех против себя. И эти временные трудности еще как на них посмотреть. А особенно неясности в биографии. Вроде все забылось, ушло в прошлое, нет, Грек все понимает, недаром замахнулся на целый мемориал, хочет прикрыть им семейный изъян. Надо поинтересоваться, сколько на это затрачено средств, в колхозе нет таких статей «на мертвых», кто бы они там ни были. «Эх, мне бы эту колесницу! Мне бы этот воз!» Если бы с Греком что случилось, раздумывал он дальше, кто бы стал на его место? Только он, Андрей Северинович. Но с Греком ничего не станется. Правда, он перестарался, уже посыпались анонимные и не анонимные жалобы, уже кое-кто из авторитетов в бывшей «Заре» намекает ему, Куриленко, на непомерно жесткие ухватки нового председателя. Да, наверно, для него, Куриленко, это единственный путь. Надо только не оплошать, не переть напролом, не дискредитировать себя. Внимание, человечность, озабоченность и маленькие поправочки, и широкие планы там на высоких совещаниях.
Но надо иметь поддержку и на местах.
И он стал перебирать в мыслях членов правления и парткома, инженеров и агрономов. Непонятно почему застрял на Лидии Петровне. На чью сторону она станет? И какие у нее отношения с Греком? Они из одного села, знакомы давно. Наверно, есть что-то в прошлом, он это сразу заметил. Сегодня Грек провожал ее. Куриленко издалека видел, как они дошли до ельника. Лида женщина привлекательная, выглядит моложаво, такие худенькие всегда кажутся помоложе, он и сам прошелся бы с ней по ельничку. Предпринял было одну попытку, в шутку, и она отказала, тоже в шутку, но так, что он не знал, как и реагировать: «Боюсь мужчин маленького роста. Их претензии гораздо больше них самих». Странно, насчет него она кое-что угадала.
Любви он просто не знал. Шел через нее, как через чужой сад, некогда было остановиться, осмотреться, полюбоваться на цвет и яблоки, хватал, какие под руку попадут, надкусывал, жевал, не чувствуя вкуса и не слишком разбираясь, где зимницы, где ранеты, а где душистая антоновка. Одна женщина полюбила его когда-то по-настоящему, но он пренебрег ее любовью, женился по случаю, рано охладели друг к другу и не разводились только потому, что знали: и опять будет все то же самое. Многие считали его умным человеком, но друзей у него не было, не за что было дружить, а просто вести заурядные беседы было трудно. Обо всем он имел свое мнение, и хоть не высказывал его прямо, беседа наталкивалась на подводные коряги, угасала, и начинать ее сызнова никому не хотелось. Кроме того, он не любил ни шахмат, ни карт, ни футбола; и даже если при нем садились играть другие (подчиненные), сердился. Читал популярные брошюры и любил поговорить про квазары и пульсары (а еще больше про наводнения в Индии, обвалы в Перу, землетрясения в Океании да про иные великие катаклизмы, в которых гибли массы людей, но где-то там, далеко, почти на одной параллели с Помпеей и «Титаником»). А еще он был скуповат, его глаза зажигались настоящей радостью, когда за него платили, сам же он платил редко. Он и с женщинами знакомился в основном с такими, на которых не надо было тратиться. По-настоящему волновала его в жизни карьера, но для нее у него не хватало широты, размаха, риска, легкости хотя бы чего-нибудь одного, у начальства он вызывал подозрение: вдруг «подсидит», подчиненные не выдвигали его сами. Критически оценивать себя он не умел и свое понижение воспринимал как интриги Ратушного. Но был чрезвычайно деятелен, умел вовремя подсказать формулировку для решения, отсидеть в президиуме с многозначительным видом самое длинное заседание, умел произвести впечатление на свежего человека, довести до конца задуманное и обладал еще немалыми достоинствами. И вот теперь, как ему казалось, пробил его час.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Валерий вернулся в сумерках. Он не пошел домой, к Сисерке, а стороной обминул колхозное подворье, Тулаи дальний угол села. Тропкой поднялся к саду, что чернел в сумраке молодой листвой, сбросив под ноги белую свадебную сорочку цветения Невидимая, недоступная ни взгляду, ни прикосновению, там уже билась новая жизнь.
Валерий не думал об этом, он вообще ни о чем не думал, видел все и не видел ничего. А может, нечего уже и не было? Нет, все таки было, оно проникало в мозг, в поры, в уже больную кровь и сбивалось в две глыбы белую и черную, белую и черную.
Тот момент, когда он отказывался верить, та ошеломляющая и страшная минута осталась позади теперь перед ним протянулось нечто серое, безликое, полное боли и немого вопля. Там, позади, была не минута а черная кайма, черная щель длиной в полтора дня.
Ему все что-то нездоровилось, часто кружилась голова, часто охватывала слабость несколько раз засыпал среди бела дня, однажды даже за столом И он решит пойти к врачу. Постеснялся обратиться в их сельскую поликлинику (может, потому, что там работала Линина мать), поехал в районную, где бывал до армии. Сдал анализы. На следующий день, как только переступил порог, его перехватила молоденькая смешливая лаборантка и потащила за собой.
Я вас ждала. Пойдемте, сделаю повторный анализ крови, а то у меня такое получилось, такое, засмеялась она, что с работы выгонят. Сорок шесть тысяч лейкоцитов вместо четырех по норме.
Это было как выстрел в темном коридоре в упор. Смех лаборантки прокатился морозом по коже, и он так стиснул ей руку, что она охнула, хотя и поняла пожатие по-своему. Эти сутки, сутки ожидания, и были самыми страшными: напрасная борьба надежд и безнадежности, самообмана и страшной правды.