И тогда поднял руку Огиенко.
Разрешите мне. Он встал резко и новый серый в полоску пиджак одернул, словно военную гимнастерку.
В зале было немало людей, которые до недавнего времени приходили сюда в гимнастерках и кителях, в них они вернулись с фронта, в них окончили институты, еще и до сих пор сохраняли военную выправку и привычки. Цепкие, упрямые, они трудно поднимались вверх, были честными и дружными, их уважали и боялись.
Огиенко застал войну уже на последнем этапе в Германии, потом проехал пол-Европы, через всю Азию на Дальний Восток, но пока доехал, война и там окончилась. Потом два года служил в пограничных войсках, год назад окончил вуз, пришел в проектный институт. Его руки сами по себе падали на пояс, чтобы поправить широкий солдатский ремень, который он снял два месяца назад. Прошел все ступени послевоенной науки трудной, потому что на войне забылось все, что знал, науки голодной, суровой. Спал на голых досках, укрывшись шинелью разгружал дрова на станции «Киев-Товарный», учился в третью смену не было помещения, по нескольку дней перед стипендией держался на хамсе да на помидорах. Были такие, что не выдерживали, возвращались в районы финагентами, прорабами, бригадирами, оставались только стойкие. Огиенко из дому не получал ни копейки, но учился только на «отлично», и при распределении на него подали запросы многие институты Киева.
Я с места, сказал он. Думаю, нам не следует спешить с выводами. Надо отложить дело. Заявление Вечирко не входит в компетенцию техсовета. Считаю, этим должен заняться партком.
Майдан поднялся из-за стола, высокий, сухощавый, слегка сутулый, было видно, что он устал. Пиджак на его худых плечах висел как на вешалке.
Учтем ваше предложение, товарищ Огиенко, сказал он. Вы правы Сейчас мы вряд ли во всем сможем разобраться. Комиссия пусть продолжит работу Проверит еще раз и подаст официальную справку за всеми подписями. А партком разберется с заявлением Вечирко. Других соображений, предложений нет? Заявлений, замечаний? Нет.
И объявил о конце заседания. Поодиночке, группами все выходили в вестибюль зал помещался на первом этаже. В первом ряду опустевшего зала сидел, склонив голову, Сергей Ирша. Он закрыл лицо руками, светлые волосы мягко упали, словно растеклись на обе стороны, спрятали и лицо и руки.
Долго собирал со стола бумаги Майдан. Взглянул недовольно на Тищенко:
Нужно стараться для дела, а не для людей. Вот в чем твоя ошибка, сказал он и вышел.
Тищенко остался в зале вдвоем с Иршей. Он подошел к Сергею, взял его за руку, тот поднял голову; другой рукой проведя по волосам, откинул их со лба. Глаза у него были отсутствующие, словно мыслями он ушел далеко-далеко. Он еще не осмыслил до конца всего, что произошло, да разве поймешь все сразу? Он готовился защищать себя, даже написал выступление, чтобы не сбиться, не забыть, не перепутать цифры, но заявление Вечирко отняло все аргументы, а главное уверенность. Во время заседания он чувствовал себя, как неопытный конькобежец на тонком льду, мчался от одного берега реки к другому и промчался бы, но споткнулся и упал, и теперь лед под ним опасно потрескивал, а разум подсказывал, что стоит подняться на ноги, как лед проломится и вода поглотит его. Ирша знал: лед все равно проломится, только случится это не сию минуту. Под конец заседания его душа будто вымерзла, не чувствовала ничего, и он мысленно повторял, как страшный приговор: «Все. Все».
Что ж, Сергей, пойдем и мы, уже во второй раз произнес Тищенко.
Пойдем, бездумно согласился Ирша, потом шевельнулся и спросил: Куда?
Как куда? Ко мне. Подумаем вместе.
Ирша поднялся. Его глаза приобрели осмысленное выражение.
Я не могу сейчас думать Спасибо вам.
Не за что. Может, наоборот, буркнул Тищенко. Если бы я тогда не посоветовал с этой анкетой Но ты не раскисай. Мы докажем, ведь правда на нашей стороне.
Спасибо. Вы идите.
Как это «идите»?
Так, смутился Сергей, я потом.
А-а, понял Тищенко. Не хочешь, чтобы нас видели вместе? Какая глупость! А ну поднимайся! Он решительно взял его под руку и повел к дверям.
Вестибюль гудел десятками голосов. Сотрудники института стояли группками, курили, обсуждали то, что не успели высказать или выяснить на совещании. Толпа перед Тищенко и Иршей расступились, и они прошла словно сквозь строй. Василий Васильевич держал голову высоко, будто ничего не случилось, бросил на ходу кому-то: «Зайдите завтра утром с поправками к проекту». Сергей боялся глаза поднять, казалось, он считает серые и коричневые квадраты, которыми был выстлан пол вестибюля. Внешне все выглядело как обычно: главный инженер и прежде часто выходил вместе со своим земляком, молодым талантливым архитектором и в том, как заботливо держал он своего молодого коллегу под руку, как подал ему макинтош (буркнув при этом: «Учись, Сергей, подать пальто стыдятся только лакеи»), вроде и не было ничего особенного, но сейчас, после заседания, это означало нечто большее: все понимали Тищенко демонстрирует свою солидарность с Иршей. Оба вышли, сопровождаемые десятками взглядов, Тищенко и потом, на улице, придерживал Иршу под руку, вел его, как слепого. Они перешли улицу, свернули влево. Два пожилых человека с мешками, возвращавшиеся, как видно, с базара, посмотрели им вслед, один сплюнул и сказал:
Живут же люди
Тищенко захохотал. Это «живут же люди» относилось к их светлым, длиннополым габардиновым макинтошам, которые уже выходили из моды. Сергей откладывал деньги на плащ полтора года, у него и костюм был один темный в серую полоску. От институтских сплетников через свою жену Ирину, работавшую с Иршей в одном отделе, Тищенко слышал, что Сергей на ночь завертывал свой костюм в простыню, а брюки надевал стоя на стуле, чтобы не запачкать о пол. Уж очень не шло это «живут» сейчас к ним, раскритикованным, разгромленным. Тищенко хотел, чтобы и Сергей посмеялся, но тот, пожалуй, не очень и понял, почему хохочет его шеф. Шефом они все называли Василия Васильевича. Не директора, хотя уважали и его, а главного инженера. Это слово тогда только входило в моду и очень нравилось Сергею.
Весна выдалась поздней и дождливой, шли уже последние дни мая, а каштаны только расцветали. Воздух, хотя и напоенный их запахом, был тяжелый, густой, словно спертый, а Тищенко хотелось простора, раздолья, ветра, он еще не успокоился, в нем все клокотало, хотелось разрядки.
Давай пройдемся по-над Днепром, предложил он. Пускай ветер охладит голову.
Василий Васильевич вел Сергея неизвестными тому тропками мимо Зеленого театра, между огромными наваленными плитами, мимо каких-то памятников. Они то спускались по склону тяжеловесный Тищенко сбегал легко, как озорной мальчишка, то поднимались на взгорье, все выше и выше, и вот уже город остался далеко внизу; под ногами справа золотились куполами церковь Спаса-на-Берестове, часовенки, а впереди, зелеными террасами резко ниспадая к широкой синей ленте Днепра, молодо и ярко зеленел лесопарк, возвышались еще не покрытые листьями, напоминавшие искалеченные руки ветви дубов. Простор манил к себе, над Заднепровьем серебрилось марево и в этой сизо-сиреневой дымке утопали сочные луга и высокие трубы электростанции, построенной по проекту Тищенко. Вполне вероятно, что он пришел сюда не случайно, возможно, любуясь своим творением, чувствовал себя уверенней, тут ему легче и свободней думалось. А возможно, потому, что сюда больше никто не приходил, место было пустынное, поросшее бурьяном, бузиной и акацией, но вид с холма открывался необыкновенный. Здесь человека охватывали восторг полета, ощущение перспективы, безбрежности. Наверное, эта тайная мысль и вела Василия Васильевича, ведь сегодня он шел сюда не ради себя ради Сергея. Но тот устало ступил на край угора, посмотрел на зеленую пену листвы и тихо сказал:
Омут! Впереди темный омут. Прорва!
ГЛАВА ВТОРАЯ
До Куреневки доехали автобусом. Дверь им открыла Ирина жена Василия Васильевича. Он по-старомодному поцеловал ее в лоб, а она подалась вперед, вытянула шею, сказала:
Я стояла в коридоре, слышала все!
В этом гибком, нежном движении была вся она, порывистая, нервная, немного экзальтированная, немного смешная. Такая во всем. Предпочитала туфли на низком каблуке (чтобы не казаться выше мужа), носила большие круглые роговые очки, и даже Тищенко до сих пор точно не знал, то ли она и вправду была близорука, то ли решила, что очки ей к лицу, выбирала странные, как ни у кого, юбки, одной из первых в городе надела брюки, бегала на все концерты, литературные вечера. Это ее проникновенное, стремительное движение навстречу мужу означало: я с тобой, я с вами и еще что-то значительно большее.
Ну и хорошо, что слышала, устало сказал Тищенко. Не придется рассказывать.
Когда он, обернувшись к вешалке, стал снимать плащ, Ирина с Иршей встретились взглядами, даже не встретились, а прикоснулись друг к другу, и тихо, неслышно для Тищенко что-то прозвенело, отозвалось в их душах.
Квартира у Тищенко была большая три комнаты, одна из них настоящая зала, но мебель сборная, кое-что и вовсе обветшало, только сервант новый, на гнутых ножках, с инкрустацией, и новые книжные шкафы в кабинете. На стене несколько картин: желтая верба, будто летящая за ветром, синий вечерний сад и в нем одинокая белая фигура женщины, пейзаж с аистами.
Шутят тогда, когда больше ничего не остается, думая о своем, сказал Сергей и тяжело опустился на зеленую, в розовых разводах папоротников тахту.
Не люблю похоронного звона. Возьми себя в руки, строго сказал Тищенко. В этот момент старинные часы на стене пробили восемь раз. Василий Васильевич поглядел на них и улыбнулся: Соседи за стеной жалуются, что будят по ночам, а я не слышу. Особенно когда лежу на правом боку. Левое ухо после ранения у меня немного того
Привык, сказала Ирина. Меня иногда тоже будят. Но думала она о другом. Это выдавали брови: тонкие, нервные, они то и дело вздрагивали. И лицо, продолговатое, красивое, было напряженным и переменчивым. Оно отражало ее мысли, как чистая поверхность тихого плеса каждое облачко.
Жалко выбрасывать, подарок все-таки. Да и соседи зануды, торговцы базарные. Он хотел отвлечь Иршу от горестных мыслей, но это ему не удавалось.
Тот не слушал, сидел, прищурив глаза, крепко, до белесости сжав губы, медленно потирал под пиджаком грудь. Тищенко, заметив это, спросил обеспокоенно:
Что с тобой? Сердце?
Да, немного. Переболел в детстве, и когда что-то такое Не обращайте внимания.
Тищенко заволновался, стоял расстроенный, не знал, что делать.
Это же может быть серьезно. У меня и язва, и печень, но сердце Что тут нужно? Валидол? Капли? Ирина, вызови «скорую».
Ирша закрыл глаза.
Ничего не нужно. Пройдет. У меня бывает, сказал он и попробовал улыбнуться.
Погоди, я сейчас, заторопился Василий Васильевич. Аптека рядом. Я мигом!
Он прокричал это уже из коридора. Хлопнула дверь, по лестнице пробухали шаги. Ирина стояла около стола бледная, растерянная, без очков, вид у нее был беззащитный. Казалось, она даже стала ниже ростом, голову держала, словно подраненная птица, набок. Вдруг она вздрогнула, бросилась к Ирше, схватила обеими руками его левую руку, прижала, поглаживая, к груди, в глазах было отчаяние.
Очень больно?
Уже отпустило. Ирша высвободил руку, сжал узкую и гибкую Иринину кисть обеими ладонями.
Что я наделала! прошептала она отрешенно и отстранилась от Ирши. Страдание изменило ее лицо, оно словно увяло, постарело, стало некрасивым.
Прохрипели часы, сбросив в пропасть пятнадцать минут, и вновь принялись отстукивать секунды так громко, что ей подумалось, будто стучит больное сердце.
Это мне наказание, так же тихо добавила она. Я знала: что-то должно случиться. С первого дня знала.
Иринушка! Рука Ирши безвольно опустилась. При чем тут ты?..
Как «при чем»? удивилась она. Василий он такой необыкновенный, такой чистый, благородный. Он так тебя защищал! А я
Нет, это я, Ирина я во всем виноват. Я! Все тебя упрашивал не говорить ему, подождать, все оттягивал. Ну вот снова потер под сорочкой рукой, будто катком проехали по груди, сказал, и левая бровь, едва заметно дрогнув, опустилась.
Ей нравилось в нем все. Нет, она не была ослеплена любовью, наоборот, постоянно пристально приглядывалась к нему, подмечая любую мелочь, и каждая новая открытая ею черточка тревожной радостью касалась души.
Молчи! приказала она, прижав ладонь к его губам: она запрещала ему говорить, спасалась от его слов, потому что никакие слова не оправдывали, а только сильнее обвиняли ее. Если бы не сегодняшняя беда Мы бы ему сказали. Она жалко склонила голову. Но все равно мы должны сказать! Прижала ладони к щекам, крепко сжала веки. Что же будет? Он нас простит? Хотела спросить твердо, но вышло униженно и жалостливо.
Сергей стоял, опершись о спинку стула, и сложное чувство наполняло его душу. Он снова, как и прежде, удивлялся этой женщине, ее искренности и наивности, граничащими с чудачеством. Она была странной, но не во всем и не всегда. Проработав с ней вместе год, он знал это. Временами делалась проницательной и придирчивой, могла докопаться до самой сокровенной истины, угадывала малейшую фальшь, умела трезво смотреть на вещи и сказать правду в глаза, как бы горька она ни была, а временами становилась беспомощной и жалкой
Такого не прощают, сказал он как можно рассудительнее. Разве ты не понимаешь? Мы об этом говорили уже сто раз.
А может, пока его нет, уйдем вместе? снова сказала она, но было видно, что не верит собственным словам. На побег, на трусливый обман она была неспособна. Хотя и изменяла мужу вот уже несколько месяцев. И не раз поражалась себе, своему искреннему голосу, когда рассказывала Василию Васильевичу, где и у кого была; она до сих пор не могла понять, как это у нее получалось: будто не она, а кто-то другой, хитрый и изворотливый, подсказывал нужные слова.
Часы ударили снова, и Сергей вздрогнул.
Иногда бьют, когда им вздумается, пояснила Ирина.
Они боялись встретиться взглядами: обоим казалось, что Василий Васильевич присутствует в комнате.
Если бы мне когда-нибудь сказали, я бы не поверила, что можно быть одновременно безумно счастливой и в такой же степени, до полного отчаяния, несчастной. Я то будто лечу на крыльях, то падаю в пропасть. С тобой забываю все, а приду домой
Есть правда, которая хуже лжи, тихо проговорил Сергей. И страшнее. Сейчас не обо мне речь. Ну выгонят из института пойду в кочегары или в грузчики. Но мы погубим его! Сергей подошел к Ирине, обнял за плечи, прижал к груди и надолго замолчал, чувствуя, как стихает сотрясавшая ее нервная дрожь. Он будто переливал в нее через тепло своих ладоней уверенность и спокойствие. Давай подумаем трезво. Откровенность твоя добьет Василия Васильевича. Ну подумай, прошу. Ты же умница. Будет он защищаться тогда или нет?
Она пристально посмотрела на Иршу, хотела проникнуть в его мысли и снова была как встревоженная таинственным шорохом птица, которая чувствует опасность, но не знает, откуда ее ждать. Она ощущала в Сергее что-то незнакомое, настораживающее, но не могла понять, что именно. А может, подумала, таким его сделал нынешний день. Мы никогда не знаем себя до конца. Он подчинялся ей весь, без остатка, никогда не настаивал на своем, выполнял все ее капризы, женские прихоти покорно и с радостью, но она давно убедилась, что любовь не ослепила его, он размышляет над чем-то своим даже в те минуты, когда она в его объятиях. Поначалу это ее обижало, а потом примирилась. Разговорчивый, открытый, он вдруг замолкал, задумывался. Было видно, что в нем идет борьба, что он превозмогает себя, и она с какого-то времени начала бояться уступок такой ценой. Сейчас же было что-то другое.
Ты меня опять не поняла. Мы расскажем Через некоторое время. Василий Васильевич утвердится, и тогда я
Ее глаза вспыхнули отчаянием.
Нет, я! Моя вина!
А ты знаешь, мне пришла в голову странная мысль, вдруг сказал он. За такое ведь не судят.
За что?
Ну, за это что мы с тобой перед Василием Васильевичем. Такое суду неподвластно. Выходит, человек неподвластен никаким судам. Только суд сердца. А что это значит?
В этот момент хлопнула дверь.
Вытри слезы, сказал Ирша. Мы не должны показывать ему. В его голосе прозвучала властность.
Вошел Тищенко, волосы у него были мокрые.
Чтоб им пусто было точат лясы, сказал он, по всей вероятности, имея в виду аптечных работников.
Напрасно вы, Василий Васильевич, беспокоились. Я же говорил, уже отпустило. Вот даже встал
Я бы не сказал, судя по твоему лицу. Он подал таблетки и вернулся в коридор, чтобы раздеться. А ты чего нюни распустила?
Она за вас боится, поспешил на выручку Ирине Сергей. Говорит, что теперь на вас все набросятся.