Обрести себя - Анна Павловна Лупан 18 стр.


Заметив на поле женщину, он сначала подумал, что она полет. Только когда подъехал ближе, увидел нечто несуразное  женщина срубала табак. С дикой яростью ударяла она сапой по толстым стеблям, давшим уже шесть листков. Это был дивный табак, а она отчаянно ударяла сапой направо и налево, словно уничтожая заклятого врага. Срубленные растения отлетали далеко в разные стороны, как бы опасаясь попасть под удар вторично.

Ошеломленный увиденным, Никита бросил вожжи и кинулся к ней, крича еще издалека:

 Что ты делаешь, сумасшедшая, остановись!

Женщина обернулась к нему, опалила его ненавистным взглядом и устало сказала:

 Подойди-ка поближе.

 Иду,  сказал он.

Никита наспех подготовил в уме речь, надеясь убедить обезумевшую женщину. Чего только не пришлось ему перенести, пока удалось вырастить рассаду, которую она сейчас так безжалостно рубит. Хотел рассказать, как закладывал парники, когда земля еще не оттаяла, а сама она, эта крестьянка, грелась где-то на печке. Рассказать, как руки сводила судорога от усталости. И как рабочие вставали до рассвета, рассыпали навоз, чтобы удобрить землю, дать тепло, без которого рассада погибла бы. Как люди, дрожа от холода, плели рогожи, чтобы согреть рассаду. Как ее поливали и пололи. Как ее рассаживали и ухаживали за ней, словно за ребенком. И лишь потом увидели такой, какой она стала сейчас, когда доверили крестьянкам высадить ее в поле. Еще хотел Никита рассказать ей о войне и о своей племяннице Наташе. Он чувствовал постоянную потребность рассказывать о девушке с двухцветными глазами. Еще хотел сказать, что зарождается замечательное новое, а всякие роды тяжелы и болезненны. И она  ведь она мать  должна понять его и помочь. Никогда еще он не готовил такой обоснованной и убедительной речи. Он спешил к ней со словами:

 Брось сапу, видишь, я с пустыми руками!

Смерть он представлял себе уродливой и далекой. А женщина, стоявшая перед ним, была молода, и, если б у нее не горели так странно глаза, можно было бы сказать, что она красива. Женщина взмахнула сапой, ему показалось, что она хочет опустить ее на землю, и он добродушно улыбнулся. Когда же понял, что удар нацелен в его голову, рванулся в сторону, взмахнул рукой, надеясь схватить сапу. Удар пришелся по темени и сразу свалил его с ног. Он упал лицом вниз, на землю, которую обрабатывал и украшал целые полвека. Умер, так и не узнав, что именно в этот день в оргеевских лесах наши начали решительное наступление, которое окончательно уничтожит гитлеровцев на его земле. Не узнал он и того, что ударившая его женщина день назад потеряла мужа.

Из цветов, которые он любил, свидетелями его смерти были только несколько диких маков, томившихся на меже и оцепеневших от случившегося. Упав на колени рядом с ним, рыдала перепуганная женщина, напрасно пытаясь уловить его дыхание. А на дороге ждала запряженная лошадь, готовая везти его.

Степан Степанович, новый директор, был смуглый, приземистый, с двумя вихрами на макушке. Поэтому казалось, что волосы у него всегда взъерошены.

Как он крутил, как вертел, сколько ездил в районный комитет партии и в райпотребсоюз и таки добился своего  получил материю и сахар, обещанные в свое время Никитой, и разделил между теми, кто заработал их. Более сложным оказался вопрос с мужьями.

 Хотел бы я повидать того мужчину, который согласился бы покинуть фронт и приехать помогать жене нанизывать табак!  язвительно говорил он.  А на кого же останется фронт? Или вы не слышите, как гремят орудия в оргеевском лесу? Если кто-нибудь посмеет срубить хоть один стебель табака, составлю акт и отдам под суд. У вас есть договор с государством. Так что прекратите эту игру в «хочу-не-хочу». Фронт не только там, где немцы, но и здесь. И тот, кто станет саботировать, будет наказан, как на фронте. Эх, знали бы мужья, с какими муками и горем выращен здесь табак, который они курят в траншеях!

После того как немного приутих шум с посадкой табака, новый директор принялся подбирать кадры. Организовал специальный кружок для агротехников. Занимались два раза в неделю. Кружком руководил сам директор. Кое-кого из агротехников он перевел в кладовщики. Из наиболее смекалистых работниц он выбрал группу и направил под начало Василия, чтобы тот научил их работать на счетах. И запретил бывшему псаломщику муштровать свою жену.

 Если ты не бросишь этой комедии, выгоню,  предупредил он.

Василий взгрустнул. Поразмыслив с минуту, ответил:

 Тогда выгоняйте сейчас!

 Как так?  удивился Степан Степанович. Подобного ответа он не ожидал.

 Я не вытерплю,  пожаловался тот.  Только это утешение и осталось мне. Привык. Да и Ефимия знает мой нрав и не сердится. Эх, Степан Степанович, две вещи были мне дороги на этом свете: военная служба и чистота.

Степан Степанович оценил откровенность Василия.

 Твое дело,  наконец сказал он.  Только прошу тебя, не выводи ее на балкон, потому что видят люди. Некрасиво.

 Это можно, почему бы и нет,  быстро согласился Василий, но через секунду с сожалением прибавил:  Правда, на воздухе совсем другое дело. Но если нельзя  Он развел руками в знак понимания и быстро стал щелкать на счетах.

Степан Степанович опустил голову. За левым ухом сильно забилась жилка. Нервный тик  последствие контузии  донимал его. Нервничая, он тряс головой, словно отмахивался от мух.

 А с тобой что будем делать?  остановился он в конце концов перед Илиешем.

Высунув язык, паренек старательно составлял список тех, кому следовало получить мануфактуру. Вопрос застал его врасплох. Он немного смутился. Как так «что делать»? Разве у него мало работы?

 Сколько тебе лет?

 Пятнад  начал он, но ему показалось мало, он запнулся и сказал:  Шестнадцатый год.

 Маловато для службы. Откуда родом?

 Из Валурен.

 Кто у тебя есть дома?

 Никого.

 Как так?

 Его родители в Кишиневе,  вступил в разговор Василий.

 А так, хорошо.

 Хорошо?  Илиеш пожал плечами.

Смущение директора было ему непонятно. Его ожесточила жизнь. Кроме того, он слишком сильно был привязан к Никите, чтобы симпатизировать человеку, заменившему его. Тем более что Илиеш мысленно обвинял его  на все готовенькое пришел. Возможно, будь здесь Степан Степанович с самого начала, Никита остался бы в живых.

Илиеш понимал, что так думать глупо. Никто не виноват в том, что случилось, кроме этой проклятой войны, которая все не кончается. Его разрывала на части тоска по родному селу. Фабрика без Никиты сделалась чужой. Хотелось уехать куда глаза глядят.

С тяжелым сердцем глядел Илиеш на цветы, на живую изгородь, которую всего год назад подстригал садовник. Однажды он даже разбил одного из гномиков, чтобы тот не смеялся. Осколки рассыпались по траве, как лепестки. Новый директор заметил их, когда они захрустели под его ногами. Остановился и сурово спросил:

 Зачем ты его разбил? Разве мало разрушила война?

Он легонько схватил Илиеша за руку и повел в канцелярию. Илиеш шел следом без сопротивления.

 Зачем разбил?

 Потому что из его рта вытекала вода и Никита поливал ею цветы,  ответил в конце концов Илиеш.

 Никита? Какой Никита?

 Товарищ Никита,  поправился подросток,  директор, которого убили.

 А-а!..

Степан Степанович наугад взял один из карандашей и принялся постукивать им по столу. Может быть, он думал, что находится на собрании. Илиеш поднял голову и с недоумением посмотрел на него. За ухом у директора опять билась голубая жилка.

 Сколько ты закончил классов?  спросил новый директор.

 Пять.

 И сколько получаешь в месяц?

 Двести восемьдесят.

 Хватает?

 Как когда.

 Ты родственник товарища Никиты?

 Нет.

 Собери осколки в парке и выбрось их в мусорный ящик.

 Хорошо.

 И чтоб больше не делал глупостей.

 Хорошо.

Мало-помалу жизнь налаживалась. Раз в неделю все до одного выходили наводить порядок на фабричном дворе. Чистили парк, подметали аллеи, садили цветы, чинили заборы, убирали камни. Табак на складах кончался. С каждым днем уменьшалось количество приезжавших за ним машин. Двери были раскрыты настежь. Помещения проветривались, высушивались. Готовились к приемке нового урожая. Фабрика снова начинала жить.

В один из летних дней, в субботу, после обеда, Илиеш принес с пруда охапку осоки и стал плести кнут, сидя на скамейке у ворот. Сторож Еремия попросил его покараулить, пока он вымоется в бане. На липе у ворот гудели пчелы. Давно не было дождя. Земля потрескалась и высохла, как корка кукурузного хлеба. По дороге мимо фабрики двигался цыганский табор. Медленно скрипели немазаные повозки, запряженные худыми мулами. Из-под рогожных навесов выглядывали смуглые ребятишки с неумытыми бронзовыми рожицами. Одетые в цветные лохмотья, с монистами на шее, цыганки равнодушно потягивали трубки или грызли семечки. Подсолнечная шелуха, которую они даже не пытались сплюнуть, висела у них на подбородках. Позади повозок были привязаны котелки и ведра, гремевшие на ходу.

Цыгане возвращались из Заднестровья, куда их выслал Антонеску, желая очистить нацию. Окутанные пылью, они напоминали призраков, забредших из детских сказок. Глядя, как они карабкаются к вершине холма, Илиеш затосковал по родному селу, по колодцу в центре Валурен, с его вкуснейшей прозрачной водой, равной которой не было напитка на всем белом свете. Там, у источника, ежегодно останавливались цыганские таборы. Он утаскивал из дому кусок хлеба и тайком относил какому-нибудь пацану, чтоб тот станцевал ему тананику.

Одна из повозок остановилась у ворот. Какой-то верзила с черной, как ночь, бородой соскочил с козел и стал стучать в ворота, прося табаку. Илиеш насобирал в карманах горсточку табачных крошек, протянул в щель ворот. За бородатым потянулись и другие. Илиеш пошел звать Еремию.

 Пошли они к чертям,  сказал тот.  Даже не показывайся им, сиди в холодке на траве.

Стук в ворота скоро прекратился, табор снова отправился в путь. Вместе с ним скрылось за вершинами и солнце. Жара спала. Вьюнки, карабкавшиеся на крышу клуба, стали распускать свои лиловые платьица.

Клуб находился в запустении. Он оживал только тогда, когда проводили собрания, да и они чаще всего устраивались во дворе, на чистом воздухе. Оркестровые инструменты, приобретенные на деньги рабочих (а оркестр был в свое время гордостью фабрики), однажды ночью были погружены в вагон с табаком и увезены за Прут. Осталось только пианино. Большое, черное, запыленное, оно было оставлено словно для того, чтобы в нем гнездились древоточцы. Никто не открывал его. Клавиши, покрытые пылью и упавшей с потолка известью, походили на желтые испорченные зубы. Кто только не прогуливался пальцами по ним. Не раз пробовал и Илиеш. Однако, испуганный жалобным, продолжительным стоном струн, оставлял инструмент. Он был уверен, что пианино безнадежно испорчено и никому теперь уже не нужно.

В тот вечер двери и окна клуба были открыты. Изнутри вылетело несколько протяжных звуков. В ожидании Еремии Илиеш растянулся под яблоней, не обращая внимания на эти звуки. Снова кто-то балуется. Но звуки не утихали. Они перешли в легкую гамму. После этого они медленно, несмело стали собираться в быструю, немного грустную, но живую мелодию. Он зажмурился, чтобы полностью насладиться музыкой. Ему казалось, что он лежит в лодке, которую несет попутная волна к давно желанному берегу. Вскоре к звукам пианино присоединился тихий, приятный и проникновенный голос. Илиеш открыл глаза, чтобы убедиться, что это не сон. Над ним простирался небосвод  беспредельное море голубизны. Вечерние тени несли прохладу. Слышно было, как падают божьи коровки с листьев сирени, как прыгают в траве кузнечики.

Где-то далеко за олишканским лесом гудели орудия.

В последние месяцы Илиеш часто слышал их голос, иногда совсем близко, у Распопен. Тогда от каждого выстрела дрожали окна фабрики. На этот раз канонада удалялась, и Илиеш предчувствовал  уходила навсегда. Он ощущал в груди несказанное облегчение: А жить-то вовсе неплохо, даже замечательно жить!

В приливе радости он рванул воротник рубашки. Пуговки рассыпались по траве. Рубашка была грязной, заскорузлой от пота. Он снял ее, бросил на одну из парниковых рам, и сразу стало свободно и легко, как птице. Вечерний ветерок приятно ласкал кожу. Давно ему не было так хорошо. Подталкиваемый каким-то игривым желанием, он несколько раз перекувырнулся в траве через голову. В самом деле, большая радость слышать, как за холмами умирает голос орудий и в запущенном клубе растет песня.

 Фронт отступает!  закричал Илиеш.

Поняв, что никто его не услышал, он встал и помчался туда, откуда неслась музыка.

Полы в клубе были только что вымыты, местами даже еще не просохли. Прислонившись в дверному косяку, с веником в руке стояла Аника Пынзару. Ее маленькие глазки, окруженные морщинками, были устремлены на музыканта.

 Фронт отступает!  крикнул он еще раз, но она остановила его жестом.

Освещенный слабой лампочкой, клубный зал был погружен в сумрак. Скрытое в полутьме, взволнованно и звучно вздыхало пианино. Едва различалась фигура человека, воскресившего его к жизни

По растрепанным волосам Илиеш узнал Степана Степановича. Склонившись над черным чудовищем, он пытался подчинить его себе, гладя по белой гриве. Затем, разгоряченный, смело бил по нему, заставляя дрожать, плакать, волноваться. Пятна света, пробивавшиеся в этот темный угол, метались, ожесточенно борясь с темнотой. И зарождавшаяся здесь, под руками человека, песня, казалась нежным ростком, явившимся из этой борьбы между светом и тьмой.

Илиеш молча остановился рядом с Аникой. Он чувствовал, как в нем растет что-то могучее, значительное, несущее его к неизведанной вышине. Изголодавшийся по песням, в клуб стекался народ. Люди толпились в дверях, не осмеливаясь вступить внутрь. За спиной слышался шепот:

 Кто играет?

 Директор. Говорят, что до войны он играл в оркестре Кафтаната.

 Значит, он музыкант?

 Музыкант.

Пианист ничего не видел и не слышал. Он пребывал в только ему известном мире, переходя от одного мотива к другому: от грусти к радости, от горя к любви.

Снаружи вдруг послышался сердитый голос:

 Эй, нет ли там Илиеша Браду?

Это был голос сторожа Еремии. Паренек вспомнил, что у него ключи от ворот, и выскочил как ужаленный.

 Где ты пропадаешь?  рассердился Еремия. У него было угловатое, неулыбчивое лицо. Не ожидая объяснений, он буркнул:  За воротами тебя ждет женщина.

Женщина! Ему стало жарко. Наконец она пришла. Пришла с той стороны фронта, пришла сквозь шрапнель, чтобы увидеть его. Не помня себя от радости, он бросился к воротам, преследуемый единственной мыслью: «Пришла». Она соскучилась по нему. На этот раз они никогда не расстанутся. Он был уверен, что это мать, и когда увидел не ее, потерял дар речи. Он не сразу узнал эту женщину, улыбающуюся ему сквозь слезы. Только когда охранник впустил ее и она обняла его своими сильными руками, он, пораженный, забормотал:

 Крестная, вы ли это?

 Я, Илиеш, я

Он, стесняясь, неловко поцеловал ее и все глядел в родное лицо, не веря еще, что это она, его крестная, добрая, разумная, всегда с полными карманами орехов. А ведь он думал, что ее навсегда поглотил водоворот войны, и не надеялся уже когда-нибудь увидеть. Все же она вернулась. Вернулась, принеся с собой горячие воспоминания его беспокойного детства, закончившегося так рано. Лимпиада почти не изменилась. Не постарела, не поседела. И все же было в ней что-то новое. Странно, ему казалось, что она помолодела. Вместо широченной юбки со скрытыми в складках карманами она носила платье из зеленого сатина, которое придавало ей девичий вид. Прошло почти три года с той поры, как они расстались, три тяжких вечности. Они стояли рядышком, не зная, о чем говорить.

 Вот вернулась и я, Илиеш!

 Хорошо сделала, крестная.

 Ты вырос, Илиеш,  глотая слезы, добавила она.

Позже он заметил, что улыбка, постоянно освещавшая ее лицо, стала совсем другой. Под глазами собралась сетка морщин, которые лучами тянулись к вискам.

Они пошли в парк, туда, где несколько часов назад он сидел в одиночестве.

Трава казалась сырой от вечерней прохлады. Лимпиада села у подножия карликовой яблони, которая распростерла свои ветви над самой землей. Пахло свежескошенным сеном. Над ними, вырываясь из окон клуба, неслась стая чудесных звуков. Лимпиада хотела сказать что-то, но вместо этого, чуть вытянув шею, склонила голову к плечу и долго напряженно вслушивалась.

Назад Дальше