Через сердце - Александр Никанорович Зуев 24 стр.


 Годи!

Заговорил мерно, тяжело, точно рубил топором:

 Власть должна быть наша во всем. Как положим  так и делай. Как поставим  так и сполняй.

Замахал кулаком тайболе и сразу поднял голос, аж кровью налился белый лоб:

 А не са-мо-воль-ни-чай! А не и-ди на-поперек!

 Верна-а!  перебили криком.  Вот верна-а!

Поводил бровями и кончил угрюмо и тихо Епимах:

 Я так понимаю, довольно мы глядели на то изгилянье! Пускай теперь стариков послушают. Мы Шуньгу строили, не они! Нами и стоять будет!

Вздохнул, обмахнул волосья и слез.

 Пошли, старики?

 Пошли заедино.

XI

Шли тихо, степенно, задами прошли к берегу, к председателевой бане,  видели: сидит в окошке Естега, притулился горько на подоконнике, закивал бороденкой.

Пока сбивали камнем замок, затоптался беспокойно Пыжик:

 Бежит, х-оврю, председатель-то!

Оглянулись все,  верно, бежал Василь Петрович, махал издали рукой. Обернулись, подождали, что скажет.

Растолкал, вшибся с разбегу в середину, прикрыл дверцу спиной:

 Чего пришли? По какому праву? Ну?

 Спусти пастуха стадо собрать!

 Не спущу. Пускай посидит до завтрева.

Поднял тут Пыжик бороденку к небу, рукой за бани показывал:

 У-у, ххх гусей-та, гусей-та сколь летит!

Отбежали сразу охотники, уставились все в небо.

Хотел Пыжик на обман взять председателя  не зазевается ли, отшибить от двери думал. Да не сплоховал и Василь Петрович  крепким плечом высадил Пыжика далеко из толпы.

Смех пошел кругом сразу. И заворчал грозно Епимах:

 А не шутки зашучивать мы сюда пришли! Ну как, председатель, спустишь  нет пастуха?

 Сказал, не спущу, какой может быть разговор!

 Ой! Твердо слово, председатель?

 Твердо.

И пробился тут наперед Епимах:

 Ну-ко, пусти!

Сунул корявый перст в пробойчик, выдернул и схватился быстро за скобу:

 Выходи, Естега!

Прижал дверцу председатель и высоко замахнулся, повел сторожко глазом:

 Ну, уберешь  нет руку?

Дверь в предбанник с тягучим скрипом подалась, и в ту же минуту с хряском ударил в руку Епимахову председатель. Так и замерли все, а опомнясь, побежали выдергивать из огорода колья. Оторвал руку Епимах и, потемнев сразу, пошел напролом, навалился брюхом, скатились оба на глинник, накинулись тут и другие, молча колошматили, подтыкали, пинали, пока не застонал председатель. Оставили отлежаться на глиннике.

Снял тут с петель дверцу Епимах и скинул подале под угор. Обсосал содранную руку и сказал:

 Наперво поучили.

Крикнул в баню:

 Душа с тела вон, выходи, чего сидишь! Труби выгон!

Выскочил из-за каменки Естега, рукавицы надел, в испуге обежал лежавшего председателя. Затрубил у околицы на писклявой дуде, забегали бабы опять, сгоняли скотину.

И разошлись старики. Потом прибежала, заревела баба Марь, и поднялся Василь Петрович. Завернул сперва в баньку, смочил водой из ушата больно заломившую голову и пошел не выдерганным еще конопляником прямо к дому.

XII

А к вечеру, еще до доенья задолго, пригнал пастух стадо, гнал со страхом, с криком великим, звякали не враз ботала коровьи, как на сполох. И побежала ему навстречу вся Шуньга  чего не в срок скотину гонит? Выбежали за деревню, где старый крест стоит, и трясли долго Естегу за распластанный ворот, пока опомнился пастух и сказал все.

Сказал он, что на дальней новине отбил у него зверь черную телку Герасимову. Шаром выкатился из тайболы, стадо распугал, едва собрать привелось.

Долго молчал народ. Только слыхать было, как залилась тоненько Герасимова баба о телке-чернушке. Потом вышел к пастуху Епимах Извеков, хрястнул Естегу меж лопаток о косой крест, задымилась опять черная борода на ветру, угольем загорелись усаженные вглубь глаза:

 А отпуск?

И весь народ встрепенулся. Надвинулись сразу на пастуха, завопили:

 Что с Балясовым отпуском сделал, паскуда? Сказывай! Куды отпуск девал?

Задергался, закидался в стороны Естега, замотал бороденкой, захрипел под тяжелой рукой Епимаховой:

 С-сами отпуск порушили Почто кровь спустили?

Не выпустил Естегу Епимах, не поверил:

 Неладно врешь, пес! Ну-ко, сказывай, кто спускал кровь?

Обернулся к народу:

 Резал кто скотину али нет? Бабы?

Переглянулись бабы:

 Не-ет! Уж знали бы!

 Эко, неловко соврал-то!  засмеялся жидко Епимах, ловя пастуха за бороденку.

Натужился Естега и выкрикнул, задохнувшись:

 Уй-ди! Твоя корова подрезана, вот что!

Сразу опустил руки Епимах, сбелел весь. И весь народ затих.

Взбодрел тут пастух, порты подтянул, ворот застегивает и сказывать торопится:

 Утром, гляжу, твоя Белуха спорчена, по хвосту кровь бежит, кто ножиком, видать, чиркнул. Думаю, быть беде, со стада кровь спущена, отпуск сойдет. Так и вышло, как думал. Вота!

Надвинулся к нему Епимах, дохнул горячо, по-звериному. Зажал зубы и пропустил в нос:

 М-м? М-м?

И тяпнул так о плечо пастуха, аж шатнулся, хрястнув в седле, старый крест.

 А ежели ты сам чиркнул-то, а? Чтобы Балясов отпуск свести? М-м? Тогда вот как: беги, парень, прямо в тайболу, беги  не гляди, не быть живому!

Помертвел пастух, не ждал, что на него же беда обернется. Опустился ко кресту наземь, заревел по-ребячьи.

 Лучше по миру ходить, в куски, чем тут водиться с лешаками. Пропадите пропадом, коли так, сталоверы окаянные!

А народ за Епимахом в деревню пошел. Смотрели все во дворе Белуху: верно, на хвосте косой порез  ножиком, видать, и кровь засохлая. Отпади злые руки,  испортили скотину.

Потом кинулся народ в избу Епимахову, заслышав тонкий бабий вой. Сгрудились у дверей, смотрели все, как Епимах младшую сноху полосовал о весь размах охотничьим двойным ремнем, прошитым жилой. Билась баба на полу, хваталась ногтями за половицы, визгом исходила до безголосья. А в углу, у подпечка, по-овечьи в стадо сбились и кричали бабе на голос белоголовые ребятенки. Только бабка Маланьюшка, слепая и глухая, как сер-камень, не знала ни о чем, все толкала в углу ногой зыбку и пела непонятно древнюю свою песню.

Уж после узнал народ, за что постегал Епимах сноху. Выпарила она вечор подойник в вересовом наваре, поставила посушить на печку в горячее место, а верхний обручок и развелся. Пошла утром Белуху доить и мальчонку постарше с собой кликнула, чтобы подстругал да свел опять обручок. Сидит, доит, а мальчонка рядом  чирк да чирк ножишком.

И случилась беда незнаемо как: хлестнула корова хвостом и прямо об ножик, а ножик-то вострый, и вышел порез.

Оно, пожалуй, и не виновата баба, а поучить надо. И с пастуха вина снята.

Как только быть теперь? Кто изладит отпуск на зверя?..

О ту пору пришла на Шуньгу весть, что переняли рыбаки с Устьи утопленника и признали в нем Баляса. И лодку переняли с жестяным носком  Балясова лодка.

Ревела вся Устья, что такой матерой на Гледуни колдун кончился, где другого возьмешь? Ругали Шуньгу и на Устье, и в Ряболе, и в Ундском посаде, почто пьяного отпустили старика в дорогу, не справил, видно, на Крутом падуне, перевернул водяник по дороге.

Ругали Шуньгу по всей Гледуни и даже понасердке обещали не гоститься боле у шуньгинцев,  пускай знают обиду Гледуни за последнего матерого колдуна Илью Баляса.

Заревели на Шуньге бабы  некому теперь отвести зверя, пришла великая напасть, за чьи грехи  неведомо.

Вышли бабы на угор, завели плачею, запричитали на тонкие голоса, ветру жалобу свою отдавали.

 Ох ты, горе-горюшко, ты откуда нашло, почто накатилося?..

XIII

У Василь Петровича шибко болела от давешнего боя голова, будто шилом кололо за ушами и гудело в голове, что в заведенном самоваре. Отлеживался пока на лавке, мочил из рукомойки полотенце, прикладывал на горевший лоб.

Скоса было видать, как Аврелыч плавил свинец для пулелейки, раздувал ручным мехом на шестке красное уголье. Было у Аврелыча тяжелое зверобойное ружье, у норвежина куплено, делал ружье старый мастер Андерсин из Тромсы. Сам лил для него пули Аврелыч, тупые, мягкие свинчухи, которые хорошо шлепали зверя из осьмигранного андерсиновского ствола.

В те поры прибежал с жалобой на медвежью обиду старый Герасим: одна была телка, растили, выхаживали, от себя отрывали, и вот хоть бы мясо как выручить!

Отвернулся сразу Василь Петрович к стенке, трепыхнулась в нем злоба: сам видел давеча Герасима у бани, а тут вот и прибежал,  где совесть у человека? Отвернулся, не стал говорить.

Один слушал Аврелыч горькую Герасимову жалобу, капал тугие свинцовые слезы в горлышко пулелейки и усмехался себе под нос.

 Хым не спомог, видно, Баляс-то?

 Ну его, плехатого пса!

 Во-о? Да ведь ты ножик-то втыкал?

 Чего втыкал! Кликнули старики: «Пойдем»  вот и пошел. Как все, так и я.

 Хым Свои-то шарики не работают?

Завиноватился Герасим от такого покору, вздохнул тяжко и смолк. Тенькали за стеной быстрые часишки, картинки висели в простенках, густым теплом несло от печки, туркали в щелястой загородке тараканы. И еще вздохнул Герасим, спросился:

 Пойду, не то, с вами я на зверя?

Сразу сел Василь Петрович, не стерпел:

 Сукин ты кот! Лесопят дикой! Тут вот и пойду! А где был, когда я охотников звал?

Обиделся Герасим:

 Так ведь и другие не шли?

 Тьфу тя!..

Помолчали все, только слышно было, как булькает свинцом Аврелыч.

Потом поднялся Аврелыч, пулелейку поставил под лавку.

 А драться-то на него полез хым тож за других? Бедняк, а на бедняцкую власть с колом идешь! Хорошо ли?

Помялся Герасим, за бороденку себя дернул, вздохнул:

 Ошибочка, ишь, вышла, дорогой!

Покрутил головой Аврелыч, засмеялся:

 Тебе ошибочка, а парню чуть не смерть. Э-эх, беззадые! Хым Ну, сряжайся, довезешь хоть до места, что ли.

Как раскинулся в небе кровавый осенний закат, выехали они из деревни. А за околицей, у тяжело размахнувшегося на стороны креста, вдруг выскочила кобылка с колеи круто на сторону и села. Схватился сразу за бердан Василь Петрович.

 Тьфу, куда высела, не к добру, лешуха!  выскочил со злобой Герасим из телеги.

У дороги, на холмышке под крестом, сидела извековская младшая сноха.

 Ты чего?  подошел председатель.  Аниска, ну?

Молчала баба, уперла лоб в колени, сцепила руки и не двигалась.

 Свекор ремнем отполосовал. Да не больно, видать, коли зад держит!  засмеялся Герасим.

И затряслась вдруг вся в горе-горьких слезах Аниска, забила зубами, визгнула по-дикому  аж отозвалось в тайболе  и бежать снялась в сторону, скакала по кочкам, по пеньям, как подбитая галка.

Шмякнулся опять председатель на солому, тряско покатила тележка, застучала на кореньях мелким дробным стуком, потом вошла мягко в глубокую колею, в грунт. Поехали тихо. Лес надвигался гуще, глуше,  посерели сразу лица.

 Под суд его отдать?  спросил тихо Василь Петрович.

 Не-е!.. Не полезно! С суда придет  забьет на все бабу.

 Ну, как окоротить? Скажи!

Аврелыч молчал долго, высосал всю цигарку и бросил в колею, посветлевшую сразу от рассыпанных искр.

 Хым Коли у бабы силы нету, пускай перетерпит. Что сделаешь!

 Вот верна-а!  обернулся Герасим и засмеялся.

 Тебя спросили!  ткнулся ненавистно в солому Василь Петрович и больше не поднимал головы, пока доехали.

Оставили Герасима в лесной избе, где зачиналась новина, сами прошли поближе к логу. На сухоборье выбрали полянку скрытую, костерок завели, привалились вздремнуть, пока месяц пойдет книзу.

Спала уж тайбола глухим сном, спал всяк зверь лесной и птица, тихо было.

Завели охотники беседу, чтобы время провести. Доставал Аврелыч из огня черные обгорелые картохи и вел медленный сказ:

 Народ наш глухой и слепой, Маланьюшки вроде, и тихой да дикой. Ты за то его не суди и не тесни,  не полезно. Хым Я вот скажу: ходил прежде на промысла на Святом Носу. Как сопрет в море лед ветрами, зверю-то осыпаться некуда, а мы тут и подлезаем Тут и подлезаем. Лежит тебе зверя черноглазого, гладкого белька видимо-невидимо, мы и ружья бросим, а бьем палкой-хвостягой. Зверь видит, податься ему некуда, завизжит один тут чисто, тонко, и все за ним заголосят и, ты подумай, начнут сразу валиться в большую груду, чтобы лед проломить. Валятся один на другого, давят нижних, пыхтят на остатнюю силу, мы только успевай бить! Зверь смирный, и голова у него мягкая, с одного тычка валится носом в лед. Хым А бывало, что и проламывали, и вся добыча под лед уходила  живая и мертвая. Вот как!

 Ну?  не понял сразу Василь Петрович.

 Да вот и ну! Это тебе не сказка  только присказка, сказка будет впереде, на той неделе в середе, поевши мягкого хлеба да похлебавши горячих штей Вот как!

Лесной мохнатый мизгирь вылез на тепло из-под валежины, да испугался набежавшей Аврелычевой тени, скакнул  прямо в горячий котелок. Вынул Аврелыч сучком сразу обвисший его труп и бросил в огонь. Потом слил в сторону заигравшие радужные пятна из котелка и стал нить.

 Не скачи, значит, в кипяток  ноги сваришь!

Посмеялся Аврелыч и вытер губы рукавом.

 С народом, говорю, надо терпенье, он те сам в руки пойдет. Люди бают: народом заправлять  не репу обрезать, не мутовку облизать. Ты как думаешь?

И посмотрел на Василь Петровича с веселым от костра подмигом. Не скоро ответил председатель, смотрел долго еще в огонь, и в запавших глазах будто шевельнулся пепел.

 Видишь я все думаю так. Кабы живы были мои ребята, перевернули бы мы Шуньгу наново. Епимах-то у нас сидел бы тихо, не мутил бы. А то вот старики-то опять и слезают с печек. Только не бывать по-ихнему! Прошло то время! Я с дороги не сойду.

 Верно?

 А то нет?  загорелся Василь Петрович.

 Хым Ну-ну!

Аврелыч снул под бок ружье и привалился вплотную к нагретому боку валежины. Смолкли оба.

Костерок только потрескивал, сыпал ворохи искр, шипела на огне и крутилась в черные трубки береста. Подбиралась из темени, из узловатых корневищ, из моху холодная поземка, обегала стороной костерок и подбиралась сзади  леденила спину, текла за ворот, как студеная вода.

Василь Петрович зябко ежился и подтягивал к огню ноги. Посмотрел через костер на Аврелыча,  тот уж спал, и закопченное лицо во сне кривилось от дыму, неспокойно ползали мохнатые брови.

Птица большая налетела из тьмы, низко опахнула крыльями костер и взмыла в дыму, в искрах кверху. Было долго слышно, как свистит в полете растрепанное крыло.

Ломило по-прежнему голову, будто лежал в надбровьях тяжелый железный венец, и все гудели в ушах кузнечные мехи. Василь Петрович протянул руку, нащупал ведерко и положил на лоб мокрую руку. Забила сразу в зубах мелкая знобь, не мог остановить никак, и стала будто отходить голова. Закрыл глаза, забылся.

Когда проснулся, видел  высоко стоит новый месяц, ели вокруг темны и сонны. И показалось вдруг: лежит он утопленником на дне морском и смотрит вверх сквозь глубокую воду. И оттого в светлой ряби так двоится и дрожит месяц. Раскрыл широко до рези глаза и смотрел долго, пока не стал чистым и ясным месяц. Тогда понял, отчего воют псы на луну, никогда не думал прежде и засмеялся простой отгадке. Темен и страшен зверю ночной мир, как глубокая яма, одна вверху светлая дырка  месяц, вот и воет в нее зверь с великого страху и той ночной тоски. И опять засмеялся Василь Петрович своей отгадке.

Потом завидел Аврелыча, стоял тот на коленях над костерком, подкидывал сучья, дул снизу и кашлял от дыму. Спросил, не двинувшись:

 Не время?

Аврелыч перескочил костер и склонился тревожно.

 Нет, высок месяц. Хохочешь, брат, ты во сне не по-ладному. Болит все?

 Нет, легше.

Только будто завел глаза, слышит  толкает уж в плечо Аврелыч:

 Вставай, надо идти!

Раскидали головешки и двинулись в лес по белым лунным стежкам. Впереди тихо шел Аврелыч, за ним близко, заслоняясь локтем от бьющих веток, Василь Петрович. И месяц скакал за ними по вершинам, как юркая белка.

XIV

Зверь хитер и опасен; соображались с ветром, с холодной надземной тягой, идущей с дальних болот по лесу,  как бы не услышал, шли молча и сами слушали подолгу. Спала еще тайбола. В темных лесных падях перелезали часто через сваленные гнилухи, проседала нога в трухлую середку. Стоял здесь тяжелый дух, тленом отзывалась тайбола, сырой, осклизлой плесенью. Было трудно дышать, кружилась голова у председателя, едва несли ноги  стягивала в подколенках непонятная тягость. Опять вздымались на гору, отдыхали недолго, шли дальше.

Назад Дальше