А болезнь не отступала, Селивёрст постоянно метался в бреду, пот градом лил с него, силы убывали. Все домашние уже не чаяли, встанет ли он на ноги. Вот тогда-то и появилась вновь Марфа-пыка.
Егор выслушал ее, но никак не мог взять в толк поначалу, чего она хочет. А когда уяснил, то высказал большое сомнение, надо ли это делать. «Как бы совсем мужика не загубить». Но в конце концов уступил настойчивым просьбам Марфы-пыки, доводы ее в чем-то показались ему обоснованными. Она действительно еще весной говорила, что после некоторого улучшения может быть ухудшение, и самое резкое. Так оно и случилось.
«А чего бы и не попробовать, вдруг хвороба-то сломится. Может, у него и впрямь огнёво, как говорит Марфа» решил, отчаявшись, Егор.
Рано утром, когда Селивёрст еще спал, Марфа-пыка вместе с Машей, Татьяной, женой Егора, и свояченицей Ириной Васильевной принесли тяжеленный ушат воды, полный до краев. И воды ключевой, холодной, из колодца. Внесли ушат в комнату, поставили за изголовьем Селивёрста. Тихонько, чтобы не потревожить, сняли с него одеяло. И в ту же секунду подхватили за края ушат, собрав все силы, подняли его на вытянутых руках да сверху и опрокинули весь на больного.
Селивёрст от неожиданности охнул надрывно, потом застонал глубоко, протяжно и, разом очнувшись, прытко вылетел из постели, запрыгал, заскакал, мокрый до нитки. А сам понять никак не может, что же, собственно, с ним произошло. Только увидев, как смеются жонки, тоже вдруг весело и беззаботно рассмеялся.
Его тут же переодели во все сухое и уложили в теплую постель, накрыв несколькими тулупами, на этот случай припасенными. И дня через три-четыре прояснилось лицо Селивёрста жизнь крепко взяла верх. Он стал поправляться. А еще недели три спустя Егор завел с ним разговор об отъезде в Москву, заботливо напомнив, что хорошо бы успеть до осенней распутицы, иначе придется ждать глубокой зимы, пока речки не встанут.
Никуда я отсюда, пожалуй, не поеду, Егорушка, сказал тихо и совсем спокойно Селивёрст.
Как это?! Ты что? недоуменно поглядел на него Егор.
Пошлялся по свету белому, помаялся, пора и честь знать Погляди, о чем люди думают, и протянул, вытащив из-под подушки, газету «Беднота». Серьезно думают И ткнул в левый нижний угол полосы.
Терпеливо подождал, пока Егор прочитал письмо небытковских коммунаров.
Ядрёно завернули, лекрень их возьми, Егор удивленно покачал головой, ядрёно
И, будто спохватившись, спросил:
Она, собственно, откуда у тебя?
Да разве в том суть «откуда»? Ты по делу говори, что думаешь.
Эко хватил, что думаешь. То ты не знаешь Да я всей душой.
Вот и я тоже всей душой. Ивановны, чтобы устроить это, на Алтай поехали, на свободные земли. А нам ехать так далеко не надо, у нас дома земли есть. Куда ехать, зачем?
Ты обожди, всполошился Егор, а как же Наденька, сюда ее позовешь?
Не знаю, уклончиво ответил Селивёрст.
Нет, тогда ты поезжай, коммуна дело хорошее, но и без тебя может состояться. А Наденька, как же она без тебя? Опять же, и я тут виноват кругом привез тебя в Лышегорье. Неужто все о Лиде думаешь всерьез? Брось, Селивёрст, брось, недобрую ты утеху себе нашел. Рассуди спокойно, без тяжких дум. Неужели тебе охота маяться видениями этими? Время ушло тебе не в примету. Ты не нужен ей, была вода талая, да канула в Лету, чего о ней говорить.
Не в одной Лиде дело, Егорушка, хотя и она причина для задержки не последняя.
Конечно, Лышегорью ты человек нужный. Но в нас ли, лышегорцах, вся новая жизнь?! Здесь ли судьба революции нашей?! С твоим умом и сердцем ты народу и Отечеству помощник, а мы и сами на ноги встанем. Новую жизнь надо построить там, в центре России, в сердце ее, а окраины куда они денутся. Ты уж там подмогни общему делу. Как было на гражданской
А здесь, Егорушка, уж не народ и не Отечество?! Вот Маша говорит, у революции нет углов и окраин. И знаешь, она ведь, пожалуй, права. Я об этом много думал Из бедности, нищеты и невежества надо одним махом, повсеместно подниматься, одним махом строить и перестраивать. Коммуна это может. А у революции, ты сам знаешь, все равны нет первых и последних. Так я думаю.
Возможно, возможно, да Наденька-то как же будет жить?! Тогда ее зови, озабоченно и настойчиво уговаривал Егор. Хотя она ведь долго думать не будет, тут же прикатит. Такая любовь, как у вас, на подъем легкая, он взволнованно покачал головой, ей-ей, прикатит. Зови тогда, зови! Раз все решил.
Но найдет ли она утешение в глуши нашей? возразил Селивёрст. Найдет ли?
А чтобы ей не найти? Вон в гражданскую еще не в такую беду под огнем за тобой носилась. Егор явно нервничал, не понимал, чего же хочет Селивёрст. Народ у нас хороший. И дело ей найдется. Больницу будем строить, она врач. Охрана здоровья первейшее дело после учения детей. Сам говорил Егор недовольно глянул на Селивёрста.
Возможно-возможно, несколько полуотстраненно согласился Селивёрст. Не сердись, Егорушка, есть затруднение, есть. Ведь я уж не тот, что уезжал из Москвы. Сердце мое теперь не целиком с ней, как прежде, понимаешь, не целиком. Вот оно как оказалось
Егор озадаченно и тревожно посмотрел на него и подумал, что, пожалуй, он еще не совсем здоров и рано было затевать с ним такой разговор.
Но Селивёрст решил выговориться и, помолчав, продолжил:
Видишь ли, жизнь так устроена, что никогда не знаешь, когда ты проживаешь свой самый счастливый день. Лишь память потом открывает нам глаза и как бы вновь обнажает давно затихшие чувства, но обнажает так, что вновь заставляет мучиться, тосковать, тревожиться, и мы открываем для себя всю полноту прожитого Селивёрст помолчал, словно собирался с мыслями. Вот я и думаю, что же тогда счастье?.. Оно миг, ровности и продления не имеет и нестерпимо жжет, когда уйдет от нас. Сердце мое, Егорушка, не с ней, лишь небольшая часть души моей еще живет Наденькой, а все остальное заняла Лида. Лишь о ней мне вспоминать и думать приятно, радостно. Живем мы, когда любим, когда все силы в нас на прибыль идут. Чего только человек не сделает, когда он любит. Да ты и сам это лучше меня знаешь.
Но Лиды нету, какая может быть любовь? О чем ты? Егор нервничал.
Не сердись, Егорушка, это не бред больного. И не требуй от меня невозможного, помоги мне выстоять. Умом-то ведь я все понимаю. Умом жалею Наденьку, умом мне кажется, что ее только и люблю. Но-о-о умом, он задохнулся вдруг от кашля. Переводя дыхание, помолчал. А ум все же плохой помощник в чувствах. Сердцем-то человек такое добро творит, на какое умом никогда не поднимется.
Быть с Наденькой вместе, любить ее разве это не добро?
Добро. Но сколько я об этом ни думаю, спасения не нахожу. Лида как солнце висит над моими мыслями и огнем лучей своих топит их, и они, эти мысли, рассеиваются, лишь душевное тепло живет в сердце моем. И тепло это мне дороже всего. Никуда, видно, не денешься от единственного выбора. Любовь, как жизнь, дается человеку лишь один раз. А любовь мою и счастье унесла с собой Лида, оттого ничего у меня и не клеится. О ней, Егорушка, я постоянно думаю, чувствую ее, будто она всегда со мной рядом
Грезы это, грезы, отчаявшись, повторял Егор, и добра от них не жди. Променять живое, чуткое сердце на видения? Ты что, Селивёрст, в уме ли?
Судьба, Егорушка, вещь загадочная, таинственная. Душа творит судьбу нашу
Егор был в явном затруднении, он не видел доводов выше и яснее тех, что уже привел Селивёрсту. И хотя внутри его все сопротивлялось этим грезам, он с грустью подумал, что сейчас, пожалуй, как никогда, бессилен вернуть Наденьку в жизнь Селивёрста. Конечно, он чувствовал, что душа Селивёрста за время болезни еще более от Наденьки отдалилась, она действительно не занимала его, как прежде, целиком и безраздельно. Как всякий простой человек, Селивёрст был особо чуток к переживаниям сердца, сопровождавшим его в страдании, радости, печали и наслаждении. И переживания эти ему всегда ближе, дороже доводов разума, они сильнее владеют им. Он легко отдается во власть их, не задумываясь порой, что его может ждать на этом пути
Тем разговор их и закончился.
Когда Селивёрсту совсем полегчало, он, не откладывая, написал Наденьке коротенькое письмецо и, не вдаваясь в подробности, объяснил, что принужден оставаться в Лышегорье. О Лиде и о болезни своей словом не помянул. А в Наркомат выслал все деловые бумаги с письмом, извещающим, что он остается в родной деревне строить новую жизнь, создавать коммуну.
А сделав это, успокоился, будто оставил позади что-то непреодолимо трудное и мучительное. Он подумал, что Наденька, гордая и независимая всегда и во всем, вряд ли напомнит о себе без его настойчивого зова. И это тоже его успокоило. Он твердо знал, что звать ее не будет
Время вовсю подвинулось на осень. Наступило последнее, запоздалое ненастье пошли холодные ливни, долгие, водяные. Разлились речки, набухли заболоченные низины на тракте.
По ночам молнии слепили глаза Селивёрсту. Он от неожиданности тихо вздрагивал каждый раз и чертыхался добродушно, размышляя, что жизнь новая, которую предстоит утвердить, это как могучая молния в непроглядном осеннем небе.
«А чтобы свет ее был постоянным и негасимым, сколько сил надо положить, думал он, мыслью вновь и вновь возвращаясь к коммуне. Но ведь если не мы, то кто за нас. Мы и есть жизнь. Живое в нас сильнее смерти, сильнее, раз мы способны переносить столь великие бури человеческие, как революция, гражданская война. Сильнее, вот и я теперь за гребень жизни, можно сказать, держусь крепко. Надо жить, раз во мне есть силы, рано подводить итог. Не настал еще тот день, когда умереть лучше, чем жить»
И размышления его были полны неподдельного юношеского порыва и озарены той особой реальной мечтательностью, чем всегда отличалась русская душа, даже в годы, казалось бы, беспросветной гибельности всей жизни, но как потом всегда выходило стойкость мечты и высота помыслов лишь укрепляли веру в русский идеал, поднимая новых стойких, самоотверженных поборников
А буквально через несколько дней, против всех ожиданий, ливни сменились затяжной осенней распутицей то дождь, то снег, то пронизывающий ветер. Дохнул порывистым холодом Ледовитый океан и мгновенно выстудил все кругом, затянув болотца, трясины обманчивым легким стеклом. Лышегорье надолго, до декабрьских морозов, было отрезано от мира. И теперь, заслонившись от всей своей прежней жизни, Селивёрст все чаще думал о том, что могло соединить Лиду и Дмитрия Ивановича, что могло так связать их, что до самой смерти оба они мучились, оторванные друг от друга. И уж в который раз он перечитывал письмо из госпиталя о смерти Шенберева, и о его любви к Лиде, и о мучительном прощании с ней
«В чем же тайна этого человеческого соприкосновения, что может причинить столь нестерпимую боль и незатухающие страдания?» И чем больше Селивёрст думал об этом, тем настойчивее возникала и укреплялась в нем мысль, что, видно, не знал он свою Лиду. Не знал в ней что-то весьма существенное, редкое, что скрыто, наверное, в каждом человеке и выплескивается наружу, поднимается, как лава из глубин земных, только при чувстве большом, сильном, когда все настоящее, пылкое приходит в движение. И стало быть, не он в ней вызвал это великое чувство любви и страдания, что кинуло ее на такие испытания Но тем нежнее он относился к ней, тем ласковее думал о ней и охотнее и настойчивее рассказывал Егору о летних встречах с Лидой.
И Егор все больше укреплялся в мысли, что потрясение, случившееся с Селивёрстом на гари, не прошло бесследно. Он потихоньку, сочувствуя ему всей душой, стал привыкать к чудачествам друга своего. Рассказы Селивёрста уж не повергали его в уныние. И, жалея его, он радушнее, чем прежде, стал поддерживать разговоры о Лиде, пытаясь душевным участием своим утешить, успокоить Селивёрста
А как только встали реки и по Печорскому тракту вновь двинулись почтовые подводы, в Лышегорье из Архангельска вернулся Семен Никитич Елуков. Он сразу же вместе с Тимохой заглянул к Егору и Селивёрсту. Они не видели Семена с тех пор, как их, солдат-новобранцев, в Архангельске направили в разные стороны. Семен поехал служить в Петербург, а они в Москву. Больше десяти лет с того дня пролетело.
Теперь не без удивления они оглядели друг друга, вспомнили солдатские проводы у Аввакумова креста, поговорили о гражданской войне, кто где был, чем занимался. Они искренне позавидовали Семену, что в решающий час революции ему привелось брать Зимний и даже с Лениным разговаривать.
Ну, мужики, тришкин кафтан, не удержался Тимоха, и везения у вас. То видели, тех знаете, будто с неба спустились. Мне, правда, тоже повезло. Я на рыбалку возил Ворошилова.
Неужели встречался? удивился Егор. Мы с ним воевали под Царицыном. А он и не сказал, что знает наше Лышегорье.
Вот тришкин кафтан, не одним вам козырять, горделиво улыбнулся Тимоха. Этакую мы с ним семгу взяли
А как он попал сюда, в Лышегорье? Я слышал, он где-то в низовьях Мезени был, не меньше удивился и Селивёрст.
Где-то в низовьях? За Усть-Вашкой он был в ссылке, в деревне Юрома. Что тут до нас, два дня хорошей езды А на постое он был у Рахманиной Устиньи Яковлевны, с дочерью к родне в Лышегорье наезжает. Неужель не помните?!
А вроде бы у политических режим был строгий, усомнился в словах Тимохи Семен.
Строгий-то строгий, то мне ведомо, тришкин вам кафтан, рассердился Тимоха, но что приезжал, истинная правда. И в твоем доме, Селивёрст, жил, спал в поветной избушке.
Ты давай все по порядку, одернул его Семен, не томи, по порядку
Ну, коли по порядку, то дело обстояло так. Димитрий Иванович Шенберев постоялец Лидушки твоей, Селивёрст, сильно заболел, аж при смерти был. Она, голубушка, хлопотала, места себе не находила. Димитрий-то Иванович и в жизни не больно жизнестойкий был, хлиповат здоровьем, а тут совсем худо. Вот однажды он призывает меня, просит срочно письмо в Юрому отправить. Я как есть мигом. Возвращаюсь, а у него сидит отец Василий Речь ведут тихую, осторожную, не вслушаешься. Как потом оказалось, тришкин кафтан, Димитрий-то Иванович умирать собрался и просил отца Василия похлопотать, чтоб разрешили приехать, попрощаться другу его старинному, ссыльному из Юромы, Климу Ефремовичу Ворошилову Отец Василий на человеческую беду человек ответливый, то все знают, письма, куда надо, послал, и дело-то быстро обрешилось. Клим сразу же приехал и прожил всю осень до ледостава, уехал обратно в Юрому по зимней дороге Ну, как, странники земные, тришкин вам кафтан, все ясно поведал?..
Уж куда яснее, рассмеялся Егор, а за ним Семен и Селивёрст раскатились смехом в один голос.
Не понял? насторожился Тимоха, словно ожидая какого-нибудь подвоха.
Ну, хорошо, а какой он из себя? все еще улыбаясь, спросил Егор, словно хотел проверить Тимоху.
Красавец. Молодой, глаза вострющие, смешливые, опять же усики, походка легкая, как у мальчишки Веселый, мы с ним всю осень, в дождливую-то распутицу по вечеринкам ходили. Жонки молодые, девки вокруг него гуртом, да нет, строг был в ентом деле Домой вдвоем идем, он шутливые истории рассказывает, а я заливаюсь, тоже ведь на смешном месте родился на святках, мать-то на сносях была, а тоже скоморошничала, в одежды смешные рядилась. Вот при оказии-то такой и родила меня
Ну, Тимоха, опять все перевел на свою персону, знаем, что выдающаяся, перебил его Егор, ты про Ворошилова рассказывай, нам интересно, как тут ему жилось
Ничего так жилось. Димитрий Иванович с его приездом на поправку пошел. Все же они люди городские, к жизни другой привыкшие, а тут им тоска горе да беда одинокая. Потому Димитрий Иванович попросил меня внимание к товарищу своему проявить, пока он сам в постели должен лежать. «Ладно, говорю, не тревожься» Потащил его на рыбалку, а в конце августа и охота приспела В остальное время он проживал с Димитрием Ивановичем и другими ссыльными. Их было до империалистической в Лышегорье много, у них даже организация своя была и печатка собственная. Димитрий Иванович исполнил ее еще до болезни. А с Ворошиловым они вместе что-то сочиняли, в то меня не посвящали, и часто ссорились, Ворошилов-то, тришкин кафтан, большой спорщик И неуступчив, вцепится в свое, как кремень. Вопрос у них был уж больно какой-то серьезный, заладят и гутарят. Сколько раз их слушал, а мало что понимал. Они все больше о партии своей говорили, когда и как ей надо поступать. Согласия у них в этом мало было. Клим все упирал на авторитет, личные разговоры с Ильичем, которого почитал выше всех. Шенберев относился к его авторитету спокойно, анализировал его книги и статьи. Клим горячился, тришкин кафтан, бегал по комнате, иногда и ругался, так круто, бойко А на рыбалке вдруг, будто про себя, без всякой связи и скажет: «Мозговит Митя, вот бы ему с Ильичем повстречаться поскорее и поговорить Ну, вернемся в Петербург, обязательно их познакомлю» Однажды вот так же он сказал, а я и спросил: «Да что за Ильич такой, вроде Христа для тебя?..» «А он и есть такой, только земной, невыдуманный, велик человек. Запомни, Тима, так он меня звал, Ульянов его фамилия» Вот так я познакомился с первым коммунистическим человеком, со слов его бойца-соратника.