Они разомлели от весны, от благости природы. По вечерам подолгу не могли заснуть. Лежали часами в светлых сумерках надвигающейся ночи и вспоминали Лышегорье, всякие оказии, случавшиеся с ними в пору молодости, деревенскими веснами.
И почему-то чаще всего говорили о Лиде. Возможно, оттого, что Селивёрст болезненно переживал разлуку с женой. Да видно по всему: вспоминать им Лиду было обоим приятно, приятно было говорить о красоте ее лица, волос, рук, о ее нежных, незабываемых песнях, которые она звонко распевала на вечеринках.
Иногда, уж совсем распечалившись, они потихоньку, вполголоса, запевали тягучую, грустную лышегорскую песню, самую любимую из Лидиных. «Дозволь, тятенька, жениться, дозволь взеть кого люблю» Начинал Селивёрст, Егор легонько подхватывал, и на два голоса пелось им безмятежно свободно, слова лились как признание, полные таинственного и радостного смысла.
Бывало, что с песней на устах, облегчив души, они неожиданно засыпали. И томительно сладко и возбуждающе тревожно текли эти майские сны Они вновь гуляли по Лышегорью, любили своих любимых, и все являлось к ним, чего они только желали наяву.
Закончить работу они не успели. Генерал решил переехать раньше назначенного дня. Их сначала задержали помочь разгрузить повозки. А при встрече оказалось, что хозяина имения они знали в лицо, видели его не однажды на армейских учениях в Бессарабии. Работой их он остался доволен. И повелел еще отделать флигелек в саду, предназначенный для семьи генеральского врача.
Флигелек этот передними окнами выходил на пруд и был в стороне от господского дома, в дальнем, затемненном углу огромного парка. В одной из неотстроенных комнат они поселились и опять споро взялись за работу. Им нравилась вольная жизнь на природе и это тихое, уютное место. Сердца их были по-мирски покойны, может быть, впервые за все годы разлуки с родным домом.
Семья врача приехала вместе с генералом и временно, жила в большом доме. Но каждый вечер заждавшийся постоялец Анатолий Сергеевич Клочков придирчиво осматривал, что они сделали за день и сколь хорошо. Иногда высказывал просьбы, что еще нужно подделать в той или другой комнате.
Случалось, что вместе с ним приходила его дочь Надя. Миловидная барышня лет семнадцати, возможно. Особо примечательного, пожалуй, в ней ничего не было. Разве что молодость и та свежая привлекательность, что бывает у девушек в ее годы, когда мягкий нежный пушок только-только явственно обозначит в лице застенчивую, стыдливую, но уже зрелую женственность, скрытую в припухлых, чуть-чуть увлажненных губах.
Прохаживаясь по комнатам с отцом, она, смущаясь, поглядывала на них из-за его спины и мило улыбалась, если он хвалил их за чистую работу. Но делал это, как правило, мимоходом, особо не задерживая своего внимания и не проявляя особого интереса к работающим.
А однажды, также похвалив их за отделку крутой винтообразной лестницы, ведущей на второй этаж, мягко погладив рукой теплое дерево резных стоек, неожиданно спросил:
А вы, собственно, откуда, из каких мест?! Дерево в ваших руках очень податливо. Искусно работаете
Да, мы с топором в руках родились. Селивёрст улыбнулся.
Если для хорошего дела, для добра, ну, и слава богу, у нас в России чаще для разбоя рождаются с топором, сызмальства бузят, то разинцы, то булавинцы, то пугачевцы Россия без топора уже немыслима!
Папа, ты же не о том хотел спросить, вмешалась дочь.
И верно. Так из каких вы мест и чьи будете?
А. разговор дальше вышел памятливый и, оказалось, на целую Селивёрстову жизнь.
Лышегорские мы, деревня наша на Мезени стоит, поспешил объяснить Егор, ему не нравился и разговор, и чванливый врач.
На Мезени, задумчиво повторил Клочков. Так вы из старообрядцев-раскольников?
Ну, какие мы раскольники, неуверенно возразил Селивёрст, так ни в бога, ни в черта не верим. Живем, святость природы уважая.
Аввакум-протопоп в ваших местах проповедовал, кликушествовал, чуть резко произнес Клочков.
Почему же кликушествовал? Селивёрст повернулся лицом к врачу. Аввакум был муж дюжий, стойкий, его вон и огонь не взял, умом-то народ наш по-прежнему тянется к вере его, истинной, имя его славит.
Интересно-интересно, Клочков оживился, в упор, внимательно посмотрел на Селивёрста, а в Пустозерске вам бывать не приходилось? Это далеко от вашей деревни?
Не бывали, ответил Егор, место неближнее, да и в стороне от нашей жизни Это ведь, если представляете, в низовьях матушки-Печоры, а мы, можно сказать, живем в верховьях Мезени Как вам нагляднее представить, это как от Москвы да подалее чем до Киева, только через болота и безлюдье
Клочков вдруг рассмеялся:
Что же, это убедительно сказано
Но сам Аввакум был в нашей деревне, добавил Селивёрст, и обоз его ссыльный несколько недель стоял в Лышегорье в ожидании первых заморозков, чтобы болота было легче одолеть И Аввакумов крест у нас в деревне уже более двух веков стоит.
Ну, вот видите, опять весело улыбнулся Клочков, а вы говорите не раскольники? Да у вас в крови аввакумовская ересь Спасибо-спасибо, потешили, рад был познакомиться с живыми, как вы сказали, аввакумовцами истинной веры
Зря вы, господин Клочков, смеетесь. Селивёрст насупился. Аввакум был человек народный, правду искал для народной жизни, чисты помыслы его были и совестливы перед народом. Иначе бы костер для него супостаты не развели Чужой он им был, глаза правдой совестливой колол, народ защищал от ихнего лихоимства, вот и неугоден оказался. А вы смеетесь, потешаетесь, нехорошо как-то, будто и над нами смеетесь
Ну, это, батенька, вы переборщили, по-прежнему с улыбкой возразил Клочков. А, кстати, как зовут вас?
Селивёрст, Селивёрст Павлович Кузьмин
А вас?
Егор Кузьмич Лешуков
Очень рад, Селивёрст Павлович и Егор Кузьмич, познакомиться. Но ведь я, батенька, Селивёрст Павлович, тоже к супостатам отношусь Да-да, и приведись мне судить вашего Аввакума на патриаршем суде, как знать, может быть, одним голосом было бы больше за его огненную смерть
Папа, ну зачем ты так? Они тебе все по сердцу, по душевной боли, а ты их пугать Право, нехорошо Ты же сам любишь людей честных и искренних
Вмешательство дочери было неожиданным и для отца и для солдат.
Хорошо, доченька, хорошо. Ты же знаешь, я заядлый спорщик и увлекаюсь Однако, «Аввакум совесть народная» это интересно, это мысль. Я так не считал. Страдал за совесть, сгорел за совесть, а не за церковную казуистику?! Есть, есть над чем подумать Спасибо, солдаты, спасибо. Пошли, Наденька.
И сразу повернул к выходу, на второй этаж не пошел, заспешил, увлекая за собой дочь
Егор и Селивёрст еще несколько дней провозились со всякими доделками. Клочков заходил к ним, может быть, раза два, бегло осматривая, что они успели сделать, но разговоров никаких больше не заводил. Когда же флигелек был закончен и семья врача уютно расположилась в комнатах, Егор и Селивёрст собрались в полк. Но генерал задержал их еще велел почистить пруд.
Обыкновенно в полдень к пруду выходила дочь Клочкова, садилась в сторонке и подолгу наблюдала, как они тянули сетку, чистили ее от мусора и снова закидывали. А если случалось, что кто-нибудь из них сваливался по неосторожности в воду, но особенно если Селивёрст, она вдруг, не скрывая тревоги, охала, сочувствовала, невольно смущая их своей участливостью, и бежала в дом за стаканом горячего чая и стопкой водки.
Они всякий раз отговаривались, мол де, неудобно им принимать такое внимание, но в конце концов она настаивала на своем, и дело завершалось искренними благодарностями. С тех пор они стали называть ее Наденькой и как могли заметить, ей доставляло это немалое удовольствие.
Вскоре их наконец откомандировали в полк. Они благодарно попрощались с хозяевами и особо тепло, с сердечной признательностью, с дочерью Клочкова.
Вновь началась служба. Иногда они вспоминали Перхушково, как им хорошо и ладно там работалось, опять же вспоминали, конечно, и воздух пряный, и лужайки, и соловьев, что пели по утрам под окном, и так близко, так звонко, словно пушки палили, бывает же вот такое! Но как-то ни разу не в шутку, не всерьез не произнесли вслух имя Наденьки, будто напрочь забыли ее
«Удивительно, думал теперь Селивёрст, ведь этим могло бы все и закончиться. Светлое облачко мелькнуло на небе и проплыло мимо. Глазом его запомнил, но уж никогда больше оно не повторится, а вот в жизни людской может тебе выпасть и еще встреча, и может иметь продолжение, и даже определить твою судьбу Велик мир, велика земля, а и на ней тесно бывает, как в деревне, не разминешься Удивительно»
Он встал с постели, чувствуя, что вряд ли уж уснет, и сел к окну, долго смотрел в поля, на медленно катившееся за лес солнце, смотрел неотрывно на медно-раскаленный, со светлыми прожилками шар и умиленно шептал:
Ах, это диво белые ночи Красота-то какая, неужто на земле есть еще такое место, как наше Лышегорье, и сам своим мыслям в лад качал головой, приговаривая: Вот диво так диво. Свет круглые сутки, и никакой тьмы и черни мрачной. Свет вот диво природы нашей северной и души человеческой. Могу ли я вновь оставить красоту такую, могу ли.
И почувствовал, как неприятно изнутри вырвался сдавленный, отяжелевший недуг и бесовой дрожью потряс все его тело. Слезы застлали глаза, он оперся головой о косяк окна и замер, ожидая, когда пройдет приступ.
Ночь незаметно растопилась в первых лучах солнца, и он совсем успокоился, когда оно, на миг спрятавшись за дальним лесом, снова пошло в гору, на восход. Неожиданно почувствовав себя бодрее, тут же захотел он заняться каким-нибудь делом. В поисках занятия наткнулся на ящик в углу, о котором ему говорили что-то еще в первый день его приезда. Но за болезнью он забыл обо всем, и, конечно, о ящике с книгами Лидиного постояльца.
Ящик был не заделан. Селивёрст легко приподнял крышку, откинул ее, снял легкое домотканое покрывальце и озадаченно посмотрел на книги в старинных толстых обложках, аккуратно и плотно уложенные одна к другой, по самую верхнюю кромку. Он мягко скользнул ладонью по шершавым переплетам, стирая давнюю пыль, и заинтересованным взглядом пробежал по вспыхнувшим золотистым названиям: «Сочинения Пушкина», Гомер «Илиада», «Сочинения Платона», «Сказания русского народа» Ему показалось это последнее название несколько неожиданным, и он, подтолкнув книгу в сторону, легко извлек ее из ящика.
Вернулся к окну, сел поудобнее и открыл титульный лист: «Сказания русского народа, собранные И. Сахаровым». Перевернул страницу, другую и наткнулся на слова, поразившие его: «Все здесь описано с подробностью, как было в старые годы, прежние, во те времена первоначальные»
Эко, как было?!-Да ведь по-всякому было, раздумчиво повторил он про себя, а взгляд его скользнул дальше по строкам:
«Наши предки любили более чудесное, поражавшее их воображение, любили более великое, поражавшее их ум, любили более ужасное, оцепенявшее их чувства» Он невольно вернулся к началу этой фразы и прочел еще раз, наслаждаясь могучей внутренней силой, заключенной в ней. «Какое, однако, светлое, ясное наблюдение! И верно ведь, поубавилось в нас простодушия сердечного Поубавилось, куда ни кинь, но горечи ему эта мысль не причинила, не ранила, он спокойно размышлял, углубляя ее. А простодушные-то сердца, они мягки и податливы и на горе, и на утешение, и на радость, и на легковерный вымысел. Тогда и душа натруженно страдает, открывая для себя и чудесное, и великое, и ужасное Во всем, что исстари проживал народ наш, в страхах его, суевериях, видениях и игрищах во всем жила, проявлялась и множилась его духовная сила. Особенно у нас, на Севере. Точно подмечено, точно», размышлял он, бегло оглядывая книгу, пока не попал на страницу, заставившую его суеверно вздрогнуть.
Черно-кни-жи-е, медленно прочел он, словно еще не смел сложить слова эти вместе.
Мягкое тепло волнения хлынуло изнутри, как это бывает, когда мы прикасаемся к чему-то вроде бы таинственному и навсегда сокрытому от нашего глаза, а тут нечаянно, в оказии, явившемуся.
Неужто колдовство тут описано? Да бывает ли такое? Кто же чужие секреты им для книги открыл?
Он на миг замер в нерешительности и перевернул страницу: «Народ никогда не любил чернокнижников, как врагов семейной жизни, за их жестокое вторжение и способность наводить порчу между людьми»
Эх ты, порчу?! А верно, порчу, согласился Селивёрст. Вон, наш Лука Кычин, разве добро кому сделал?! А может, сделал, почем я знаю?! Да-а-а, вот те и книжка, да как же никто про нее не дознался, и удивленно оглядел ее, приглаживая обветшавшие обложки. А может, поскольку она писаная, то и силы волшебной не имеет, потому к ней интереса нету?..
Он перевернул еще страницу-другую и наткнулся на конверт. В нем было письмо, рассказывавшее о смерти Шенберева в госпитале. Селивёрст внимательно прочел его и был поражен словами Шенберева о Лиде, о своей любви к ней. Это место он перечитал несколько раз, и каждый раз будто заново. «Да ведь как сказано, с какой нежностью, дивился Селивёрст. И слова эти слышала Лида. И слышала еще раньше, здесь, от живого».
Он почувствовал легкое головокружение, усталость в теле, руки заломило в суставах, и, положив книгу возле себя на табуретке, а письмо под подушку, он лег в постель и, размышляя о чувстве Шенберева к Лиде, долго ворочался, прежде чем уснул.
Его разбудила Маша легким толчком в плечо и предложила попить молока.
Егорушка наказал мне кормить тебя чаще.
Она улыбнулась ему светло и радостно, поставив рядом с книгой кружку молока и положив ломоть свежевыпеченного хлеба.
Оставь, Маша, поем, обязательно поем, раз Егорушка наказал.
Он снова чувствовал себя разбитым, в голове шумело, и все предметы постоянно ускользали из его поля зрения. Это раздражало и утомляло его еще больше, он силился вновь закрыть глаза, но какая-то жгучая резь тут же слепила, и огненное марево больно ломило глазницы.
Да что за чертовщина такая?! устало пробормотал он и, откинув одеяло, стал медленно подниматься с постели.
Нет-нет, лежи, ты всю ночь не спал, вот и кружится у тебя голова, торопливо заговорила Маша, пытаясь удержать его.
Ты разве еще здесь? удивленно спросил Селивёрст.
Здесь-здесь, а где же мне быть? Она потянула его за плечо, предлагая лечь. Я дам тебе сейчас попить навару, у меня уж все готово, и сразу тебе легче станет.
Какой навар?
А вот глотнешь чарочку и узнаешь, она поднесла к его губам деревянную стопку и опрокинула в полуоткрытый рот, придержав голову.
Ну и зелье, будь оно неладно.
Хорошо-хорошо. Зато в кровь сразу пойдет. Марфа-пыка сама вчера принесла и шепнула мне: «Селивёрсту Павловичу попить это надо». Навар-то на свежих травах настоян, вот тебе и сразу полегчает.
Марфа?! Это чья же будет?!
Да ты знаешь ее, она росла вместе с тобой и Егорушкой, даже говорят, если бы не красота Лиды, то Марфа наверняка бы тебя присушила, она засмеялась весело и по-девичьи звонко. Любит вот тебя до сих пор. Да она же приходила, может, тогда ты в беспамятстве был.
Селивёрст от неожиданного озорства ее тоже улыбнулся.
Так это дочка Луки Кычина?!
Она-она, Маша продолжала смеяться все так же заразительно.
Да хотя бы раз я на нее глянул. Селивёрст невольно смутился, почувствовав, что произнес вслух очевидную несправедливость, и, прячась от глаз Маши, откинулся на подушку.
В молодости-то Марфа была неказистая, невидная, так себе, девчонка и девчонка, но что-то такое бисовое, притягательное в ней, верно, было.
Да я пошутила. Маша вновь залилась смехом. Я хотела, чтобы ты хоть чуточку развеселился, а то как октябрьская ночь, черно лицо-то, сквозь не проглядишь.
А какая она теперь? оживленно спросил Селивёрст, и правда ощутив облегчение во всем теле.
И теперь такая же неказистая, только власть у нее в деревне после смерти отца стала большая.
А что так?! Чем она всех взяла?
Отец-то у нее черный маг был, таинственно, полушепотом заговорила Маша.
Чернокнижником его называли в наше время.
А что это, не одно и то же?
Одно-одно, согласно закивал Селивёрст, один вред порчу на людей наводить.
Какая же это порча, дядя Селивёрст? У них просто тайна большая от людей есть.
Какой я тебе дядя, Маша?! Я ведь брат Егора, стало быть, ты мне сестра. Так или не так?