Так.
Или уж в дедушки готова меня записать по хворобе-то моей проклятущей.
Ну что ты! засмущалась Маша. Ты даже больной красивый, все наши молодухи только и спрашивают о твоем здоровье.
Ну вот, шутливо откликнулся Селивёрст, спрос на меня еще есть, молодухи, говоришь, интересуются, а ты все «дядя да дядя».
Вот встанешь на ноги, отбоя не будет. Только Егорушка говорит, что ты командировочный и как выздоровеешь, тебе надо возвращаться в Москву. Ну, так тоже ничего, лышегорку в Москву повезешь.
Селивёрст посмотрел на нее долго, внимательно и подумал, что в ней мало что от Егорушки, видно, она в Кузьму Петровича пошла, тот ведь тоже скор на слово, все в глаза выпалит, и шутейник неуемный.
Лышегорку, говоришь, может, и лышегорку, и грустно улыбнулся чему-то про себя. А Лука-то Кычин давно умер?
Давно, еще до пожара. Я маленькая была, дома сидела, нянчилась с братом.
Маша, тебе сколько лет-то будет?
Считай, когда вы с Егорушкой в солдаты ушли, мне четыре года было, я даже помню, как у нас все плакали, хотя и не понимала, почему это все плачут, когда вы живые, а не в гробу лежите А теперь уж что, я большая, женихов пора принимать, да никто не сватается, и застенчиво улыбнулась, пряча стыдливо лицо в концы платка.
Так что же, тебе пятнадцать?
Скоро будет!
И в сознании его промелькнуло, что ведь столько же лет было и Лиде, когда он посватался. «Но Лида была взрослее, видно, порода другая, ранняя, что ли. А эта совсем еще девочка».
Так что же с Лукой-то было?
Страх божий был. День-то выпал злющий, стужа, нас даже из дому не выпускали, снегири на лету замертво падали. А мы с Федькой, братом моим средним тоже теперь уж покойничек, от испанки умер перед вашим возвращением, потихоньку, задами возле дворов, и утекли из дому. Все ж колдун умер! Сколько страху мы через него натерпелись. Мама или отец, чуть что, сразу: «Луки на вас, дети, нету». Когда он приходил к нам, мы на полати шмыг и носа не показываем, чтоб только не забрал с собой. А тут он вдруг помер. Вот мы и сорвались посмотреть. Прибежали, его уж выносят. Гроб открытый, без крышки. С левой стороны передним его несет Тимоха.
Что-то он совсем глаз не кажет.
«Не кажет». Он бы круглые сутки сидел возле тебя. Это ему Егорушка и Прокопий Васильевич строжайше запретили приходить, пока ты не поправишься. А то он разговорами своими бесконечными, долгими совсем уморит тебя. И опять душа твоя пойдет вразлом.
Ты скажи ему, пусть зайдет.
Нет-нет, и не проси, круто, совсем по-взрослому, возразила Маша.
Ладно, посмотрим, как будет завтра, согласился Селивёрст. Что дальше-то было у Кычиных?
Так вот Тимоха опять был у всех на виду. Крыльцо у Кычиных, помнишь, высокое, ступенек много, поставлены круто. А Тимоха-то ведь косолапый как медведь, у него на ровном месте ноги заплетаются, а тут кто-то придумал еще впереди его поставить, так что вся тяжесть гроба на него пошла
Как же так?
Да кто-то пихнул его туда на беду Вот он, окаянный смехотворец, и споткнулся, гроб-то разом и завалил. Лука из гроба выскользнул и через голову-то Тимохи полетел вниз, ох темнеченьки, все так и ахнули. Ну не беда ли, колдуна опрокинуть. И молчание, никто рта не откроет. И к Луке никто не бросился
Ты, Маша, боязлива больно, улыбнулся Селивёрст.
Как не испугаешься тут, дальше-то ведь еще чище было Лука-то полетел вниз, да на нижней-то ступеньке и встал в полный рост, ну, матерь божья, до чего страху на всех нагнал. А Тимоха не видит Луку-то и кричит: «Мужики, держите Ерофеевича, выпадет худо нам будет, эка примета-то недобрая» А никто ему не отвечает, все на Луку во все глаза глядят. И тот молчит, только повернулся к Тимохе, поджидая, когда он из-под гроба вынырнет. Ну и вылез наконец, сел на ступеньку и глаза в глаза встретился с Лукой.
«Так ты что, Ерофеевич, не помёр-р-р, оказывается, тогда чего на кладбище собрался?» ничуть не удивившись, спросил Тимоха.
Да что же Лука-то, и правда живой был? опять улыбнулся Селивёрст, явно с недоверием восприняв рассказ Маши.
Про то никто не знает, живой он был или мертвый. Только ведь разговаривал. Страшно скрипучим голосом своим Лука-то и отвечает: «С тобой, Тимоха, не то что жить, умереть спокойно нельзя. Что зеваешь-то, окаянный, неумытая твоя душа, а если я тебя на всю твою оставшуюся жизнь в колечко согну, а?»
Тимоха, вот бедовый, и глазом не повел: «Пошто, говорит, Ерофеевич, бранишься, давай не гневайся, пойдем в избу по чарке выпьем, ежели смерть тебя не берет».
«Не ярись, Тимоха, не ярись, будто не страшно тебе. В черный день, когда у тебя от горя зрачки внутрь обернутся, вспомни этот час, вспомни, что ты лишил меня покоя без надобности, по простоте своей шутейской», угрожающе сказал Лука и упал замертво.
Мужики хотя и нерешительно, но все же подступились к Кычину поближе, повертели его, послушали мертвый. Возвращаться в избу не стали, положили в гроб да и понесли на кладбище.
Ну, Маша, и страхи же небесные ты рассказываешь. Селивёрст рассмеялся неожиданно громко. И что же вышло из угроз Кычина?
Да пока ничего. Если не считать, что Тимоха у беляков в плену к расстрелу был приговорен, да вот как-то спасся, убежал.
Так, может, Кычин и спас его.
Ладно тебе шутить-то, все так и было, как я говорю, Маша подала Селивёрсту кружку с молоком и настойчиво сказала: Пей, а то с Кычиным и про еду забыл.
Марфу в наследницы Лука сам выбрал?
Сам, кто же еще.
Вот те и раз, у него же сыновья были, помню, и постарше меня, и годом-двумя помоложе.
Он собрал всех, Кычин-то, и говорит им, мол, всех вас, детки дорогие, я люблю и как детей своих не разделяю на плохих и хороших, всем вам и дело в руки идет, и смышления хватает. А вот призвание наше родовое силу колдовскую, что у людей страх и уважение вызывает, могу передать только дочери моей, сестре вашей Марфе Лукиничне.
Чего это он?
А вот так. Сынки-то, выслушав его, набычились. Лука им, оглядев каждого внимательно, и говорит, мол, лишь одна Марфа в душе имеет огонь внушения. Неистовостью своей колдовской она уж теперь, мол, в деревне посильнее его самого. «Никому из вас дар такой не дан, ей, стало быть, и призвание родовое наследовать, она лишь отмечена страстью такой, стало быть, и не мной выбрана. Я лишь волю ту высшую по необходимости выполняю».
И что же?!
На том всех и распустил. Умирать собрался. Целую неделю умирал. И ту последнюю неделю Лука и Марфа провели взаперти вдвоем, премудрости ее учил он. И на руках у нее крепко уснул как мертвый. Бездыханный, а она одна, по его завету, сутки возле него еще просидела.
Сутки, говоришь?
Сутки его берегла. А после оживления Луки стали в деревне говорить, не умертвила ли она его, будто бы сыновья по злобе слух такой пустили
Воно как?! А замужем-то за кем она?
Уж дважды вдовица, с первым, говорят, лет пять-шесть жила, и умер неожиданно, со вторым лет, наверное, тоже пять, и вот тоже неожиданно умер, с полгода, может, назад.
И ребят нет?!
Беременела и от первого, и от второго, да все мертвые рождались и преждевременные.
Вот несчастье.
Того никто не знает, счастье это или несчастье. Только сказывают, что детей она не хотела и во чреве своем умерщвляла их сама.
Это почему же?
Всякое говорят. Я слышала, как отец наш однажды в разговоре с Ильей Ануфриевичем сказал: «Чернокнижница, и вдруг добрая, шутишь. Дети пробуждают в женщине добро, а власть над людьми иссушает душу и делает своекорыстной, алчущей, беса в нее вселяет. Так зачем Марфе дети?!» Маша замолчала и, помолчав, добавила: Вот они и рождались у нее мертвыми.
Возможно-возможно, как-то совсем отвлеченно и безучастно согласился с ней Селивёрст.
Опять же люди говорят, что Лиду на смерть отправила она. Глазом-то черным своим уперлась в нее и вела до самого огня. Не будь Пыки на пожаре, глядишь, Лида дрогнула бы перед лицом страшноты такой.
Не дрогнула бы она, Маша, не дрогнула. Если она что-то решила, да еще для людей, так устоит перед любой бедой, такой всегда была. Пыка тут ни при чем. Это сама Лидушка по своей охоте да воле добро творила, и, помолчав, неожиданно спросил: А ты Лиду-то помнишь?
Помню, особо когда она бедовала, с узлом на дорогу ходила, у реки заклинала. Как же, хорошо помню. Только дикая она тогда была, совсем ополоумела, и красота вся ее куда-то пропала.
Боль в голове Селивёрста улеглась, и сдавленность отступила, лишь слабость и сонливость вызывали еще легкое головокружение.
Знаешь, Маша, а навар-то ведь помог.
Он заметил, что Маша неожиданно замолчала, а ему хотелось, чтоб она еще говорила и говорила. Разговор успокаивал его.
А я вижу, что помог, глаза вон как посветлели, и хмарь с лица спала, удовлетворенно согласилась она. В этом Марфе-пыке не откажешь, зелье справить любое может, и в рай отправить, и в ад спустить.
Что, и такое бывало?
Отдохни, Селивёрст Павлович, хватит о ней говорить, а то она послушает-послушает да и сама пожалует.
И мягко улыбнулась, чем-то напомнив ему вроде бы очень знакомую улыбку, но чью он так и не мог вспомнить
Маша, ты бы почитала мне книжку, а?
Селивёрст, не допив, поставил кружку с молоком. И подал Маше книгу сказаний.
Чувствую, что самому мне трудно будет и страницу прочитать, а вот не терпится услышать, как они книжно-то звучат, все эти магические слова.
Чтица-то я плохая, Маша чуть покраснела и нерешительно взяла у него книгу, всего две зимы училась, а потом отец отдал меня в няньки к Михею-лавочнику, как раз перед революцией. Вот я у них и работала за еду.
Ну, попробуй, не спеши только. Открой, где закладка, и начинай кряду.
О, господи-беда! воскликнула вдруг она, открыв книгу на закладке.
Не пугайся, Маша!
А про себя повторил «о, господи-беда» да так же Лида говорила, вот как эхо долетело до меня с ее голоса и улыбнулся.
Не пугайся.
Нет-нет, так, от неожиданности. Это книга Димитрия Ивановича ссыльного?
А ты откуда знаешь?
Димитрий Иванович выписал ее из Петербурга, чтобы доказать Кычину, что заговоры и ворожба его обман, вымысел, которым он обольщает людей. И когда книгу привезли, у Димитрия Ивановича вот здесь, в этой комнате, собрались Прокопий Васильевич, Тимоха, Илья Ануфриевич, наш отец, Татьяна жена Егорушки, Лида и еще много других полный дом был. И Кычина позвали, мол де, разговор мирской есть. Тот что-то побычился-побычился, но пришел. Видно, заинтересовался, что ли. Ну, расселись по лавкам, как полагается, Лида с Татьяной чай разносят, а Димитрий Иванович читать начал. После первых же слов его все так и замерли в страхе.
Маша, ты-то откуда знаешь, рассказываешь, будто сама сидела и слышала Дмитрия Ивановича? Он даже не заметил, как просто и естественно произнес имя ссыльного. Не выдумываешь ли ты, девушка, все?..
Это вся деревня знает. До сих пор как сядут в застолье праздничное, выпьют, ну и давай рассказывать, как Димитрий Иванович «чернокнижье» читал. Рассказывают да смеются.
Так смеются. А ты говоришь замерли все в страхе.
Это потом, уж как все случилось. А когда Димитрий Иванович читал, тогда все замерли, оцепенели и сидели не шелохнувшись, пока он до конца не дочитал.
Что же, целый вечер так и читал?
Целый. И все молчали, и Кычин сидел мрачный, насупленный, но не ушел. А когда Димитрий Иванович, усталый, закончил читать, то и спрашивает у Кычина, что, мол, скажешь, Лука Ерофеевич? А тот спокойно, словно уж давно к вопросу такому приготовился, отвечает: «Слова, Димитрий Иванович, в твоей книге те же, что и я людям говорю, да только книжные они, в буквы уложены, и силы не имеют, пустые слова». «Как же так?!» удивился Димитрий Иванович. «А вот так, не в обиду тебе будет сказано. Каждый дохтур говорит слова, и часто одинаковые вроде бы, да не у каждого дохтура слова эти лечат. У меня, дорогой Димитрий Иванович, власть другая, нежели у вас, книжников. Ваше дело мысль, она умом владеет, а ум дан не всем, он у избранных, а сердце, душа у каждого. Тут никто не исключен из человеческого круга. А власть сердечная выше и сильнее вашей, книжной». Встал и ушел, не сказав больше ни слова. Вот и спору тому тут конец был.
Чу́дно-чу́дно, все это чу́дно
А что тут чу́дного?!
Кычин-то, гляди ты, умен как бес, эко лихо вывернулся. Селивёрст улыбался и качал от удивления головой.
Это еще что. А вот когда Димитрий Иванович собрался уезжать, то позвал попрощаться Кычина.
Что же они, в приятельстве состояли?
Нет, такого не было. Но Кычин любил заходить к Димитрию Ивановичу и вести всякие мирские разговоры. Мужики-то лышегорские очень хвалили Димитрия Ивановича за простоту в разговоре и ясность мыслей.
Гляди, у нас ведь человек не сразу приходится ко двору, с ревнивым чувством произнес Селивёрст.
А он пришелся, характер, говорят, у него был покладистый, и больно добр был, к людям душой расположенный.
Что же Кычин к нему вдруг тянулся?..
Душу человеческую хотел понять глубже так мужики судили
Да-да задумчиво согласился с ней Селивёрст, вспомнив опять письмо Лиде.
Так вот позвал он Кычина и говорит ему, мол, Лука Ерофеевич, не примешь ли дар от меня, книгу-то хочу тебе оставить. А он ему в ответ: «Ты, Димитрий Иванович, человек хороший, душевный, добрый, но как есть еретик ни в силу божественную, ни в силу чудодейственную, ни в силу царскую ты не веришь. Ни во что такое не веришь, чтобы не от ума нашего Во всем ты разумом живешь, оттого и страдаешь. А душе, какой-никакой, ведь и отдохнуть надо, замереть иногда в изумлении или страхе и очиститься, чтоб потом опять сквернь всякую и суетность мирскую терпеть. Потому принять от тебя дар это как причаститься у еретика. Не могу. Взять у тебя книгу эту значит усомниться в собственных силах. Мои же силы духовные, стало быть, вечные, а твои пусть и полезные, да суетные, скоротечные, и уходят без остатку, как вода в песок, ни в теле, ни в душе не задерживаются. И человек ветшает, хиреет и умирает в бесполезности своей. К тому же подарок твой есть лишь хитроумное намерение твое среди лышегорцев сомнение посеять в кычинском предвидении дел людских. А я скажу тебе, Димитрий Иванович, чтобы ты не сомневался в силах моих, что жить нам с тобой на этой земле совсем немного осталось. Моя жизнь после смерти твоей и трех месяцев не продлится». Тем и разговор их закончился. Книгу Лука не взял.
Бес, ну сущий бес восхищенно повторял Селивёрст. А как со смертью-то вышло?
А так и вышло. Осенью где-то умер в госпитале Димитрий Иванович, а зимой и Лука преставился Говорят, что после смерти Луки Марфа-пыка просила Лиду отдать ей книгу, но уж не знаю, как там было, только осталась она в ящике Димитрия Ивановича. Татьяна, жонка Егорушкина, видала, что книгу эту Лида почитывала, и частенько, особенно когда уж не в себе была
Ну, читай, Маша, читай, нетерпеливо сказал Селивёрст.
Он грузно повернулся, поудобнее приладив голову на подушке, и закрыл глаза.
Читай, Машенька, слушаю тебя, повторил он тихим голосом.
Маша села возле самой постели, открыла первую страницу и запришептывала вполголоса слова, пытаясь для пробы вчитаться и хоть чуточку пообвыкнуть, чтобы вслух читать не сбиваясь.
А откуда начать? несмело спросила она.
А где глаз твой обопрется на звуки чудные и ладные, чтоб и мягко, и светло было, оттуда и начинай, нам ведь с тобой не ворожбу творить надо, а интерес удовлетворить.
И опять они молчали, и опять пришептывала Маша, отыскивая опорную строку. И, словно нечаянно споткнувшись, она произнесла:
«Звезды ясные, затемните свой светло-яркий свет», и замерла на миг, ожидая, что скажет Селивёрст.
Хорошо-хорошо, Маша, тут же откликнулся он. Повтори только эти слова еще раз, уж больно ладно сказано.
«Звезды ясные, затемните свой светло-яркий свет, чтоб без вашего светушку не было ему ни ходу, ни проходу. А ты, единственный мой, любил бы меня от роду до веку, по всю мою жизнь, чтоб тосковал, горевал, плакал бы и рыдал». Маша неожиданно смолкла и побежала глазами по строчкам, боясь, как бы невоздержанными словами вновь не обеспокоить Селивёрста.
Ты что смолкла?!
Он открыл глаза и внимательно посмотрел на нее и только теперь неожиданно, словно ненароком догадался, на кого она похожа. «Как же я это сразу не понял, подумал он. Да ведь Наденька лицом с ней схожа. Экая напасть. Уж не чудится ли мне, не придумываю ли я в утешение себе. Нет, схожа она именно с Наденькой. И глаза, и взгляд тот же продолжительный и сосредоточенный. Она сидит тут рядом со мной». Он ладонью утер пот со лба и вновь припал к подушке.