Утренний свет - Надежда Васильевна Чертова


Утренний свет

ТРЕТЬЯ КЛАВДИЯ

I

До вечерней смены оставалось совсем немного времени, и Клавдия уже принялась подсчитывать выручку, когда в полукруглую дверцу телеграфного окошечка торопливо постучали.

 Привет, товарищ Сухова,  услышала она, открыв дверцу.

Голос был очень знакомый, но она даже не взглянула на клиента: надо было сложить пачку ассигнаций и сунуть их в стол.

Убрав деньги, она взяла протянутый ей серовато-синий бланк телеграммы и стала жирно подчеркивать слова, пока еще не вникая в их смысл. Потом определила, сколько следовало получить с клиента, и внимательно, чтобы не пропустить ошибки, прочла:

«Станция Лес Н-ской дороги Анне Качковой».

Ниже шла четкая строка текста:

«Беспокоюсь здоровье целую детей. Павел».

У перегородки телеграфа стоял секретарь горкома комсомола Павел Качков. Он неловко пригнулся к окошечку и, вынув бумажник, ждал, когда Сухова назовет причитающуюся с него сумму.

Но тут произошло нечто странное: маленькая телеграфистка смешалась, побагровела и, перечитывая слова, так медлила, что Качков даже принахмурился.

Наконец Сухова порывисто пометила на бланке: «19 марта 1941 года»  и затем что-то сказала, вернее  прошептала.

 Сколько?  спросил Павел, не расслышав.

 Два рубля семьдесят копеек,  повторила девушка и придвинула к себе квитанционную книжку.

Качков, вытащив из бумажника три рублевых бумажки, ближе склонился к окошечку. Клавдия смотрела исподлобья, в ее темных, прямо устремленных на него глазах он прочел такое откровенное и горестное изумление, что совершенно растерялся и даже уронил рублевки к ней на стол.

 Извините! Пожалуйста, извините!  смущенно сказал он.

Клавдия отодвинула деньги, аккуратно подложила листок копирки и принялась писать квитанцию. Худенькое чернобровое лицо ее теперь не выражало ничего, кроме служебного усердия.

Павел, конечно, знал Сухову не хуже, чем других девушек из привокзального поселка станции Прогонная. Большеглазая, с толстой, туго заплетенной косою, в своем темном платье, она резко отличалась от остальных девушек и запомнилась секретарю горкома как-то сразу, как-то по-особенному: при всей молчаливой скрытности Клавдии во взгляде ее Павел легко прочитывал,  не только вот сейчас, но и при других, прежних встречах,  нечто невысказанное, стыдливо-пылкое и, что удивительнее всего, обращенное именно к нему

Павел взял из ее рук квитанцию и нерешительно сказал:

 До свидания.

Клавдия кивнула головою. Густые, какие-то тяжелые ресницы укрыли от Павла ее взгляд. «Может, и свое у нее что-нибудь. Не так-то легко понять. Однако какие глаза!..»

Клавдия сидела неподвижно, сведя тонкие, вразлет, брови. До нее донесся четкий звук шагов Качкова.

Протяжно скрипнула входная дверь. Подвинув к себе бланк, Клавдия положила пальцы на ключ аппарата. Руки вдруг ослабели, телеграфный бланк, шелестя, соскользнул на пол.

Кто она такая, эта Анна? Анна Качкова. «целую детей» Впрочем, какое ей дело до всего этого?

Да, какое ей дело!

С преувеличенной поспешностью она кинулась поднимать бланк, но тут дверь опять заскрипела, и Клавдия стремительно выпрямилась. В аппаратную вошел ее сменщик Яша Афанасьев, распаренный и запыхавшийся. Он покосился на часы и виновато пробубнил:

 Опоздал немножко.

Не дав ему даже раздеться, Клавдия торопливо сдала кассу, квитанционную книгу. Яков сбросил пальто, и тут только Клавдия заметила, что ее сослуживец, несколько тучноватый для своих двадцати лет, вырядился в серый, отлично разутюженный костюм. Светлый кудрявый чуб его со щеголеватой расчетливостью был спущен на брови.

 На свадьбе, что ли, сидел?  спросила Клавдия, насмешливо разглядывая нарядное одеяние сменщика.

Яша фыркнул и сказал с обычной своей грубоватой откровенностью:

 Н-ну да! В бане распарился. А это  он осторожно провел рукою по пиджаку,  в гости пойдем с матерью. Сразу после смены.

Почему-то он покраснел и опустил глаза. Бланк все еще валялся под столом,  Яша, пыхтя, наклонился, чтоб его поднять.

 Частная депеша,  объяснила Клавдия.  Не успела отослать.

Она уже стояла у порога, в своем длинном, не по росту, пальто, которое Яков называл «монашьим».

 Качков?  спросил Яков, заглянув в телеграмму.  Кому же это он?

Клавдия только махнула рукой и прикрыла за собой дверь.

Чуть прихрамывая, она перебралась через пути, миновала старый, прокопченный корпус депо, возле которого пыхтел паровоз, и вошла в широкую улицу,  здесь по обе стороны темнели низенькие и прозябшие сиреневые палисадники.

От этой улицы, самой старой и как бы главной в поселке, шли боковые улочки, называемые здесь «линиями».

Все улицы и «линии» небольшого поселка при станции Прогонная устремлялись в просторную, перемежавшуюся реденькими перелесками весеннюю степь с набухшими колеями дорог и черными проталинами земли, которые с каждым днем все заметнее оттесняли подтаявшие островки последнего снега.

От станции к далекому горизонту, утонувшему в синеве лесов, стремительно убегала железнодорожная линия  невысокая насыпь с сизыми, холодно поблескивающими рельсами. По главной улице поселка,  она, как и площадь, называлась Вокзальной,  тянулось вымощенное крупным булыжником шоссе, по-местному именуемое «дамбой». Дамба связывала поселок со старинным городком, лет двенадцать тому назад ставшим центром района. На середине дороги, между вокзальным поселком и городком, возвышалось новое, стройное, ребристое здание элеватора.

Клавдия шагала по тропинке, проложенной вдоль домов с палисадниками. Навстречу, со степи, летел упругий, порывистый ветерок. На улице никого не было. Клавдия замедлила шаги, крепко, обеими ладонями, вытерла сухие глаза (так в минуты волнения делала мать, Клавдия бессознательно ей подражала) и, вспомнив о своем сменщике, невесело усмехнулась. Яков любопытен, как последняя девчонка. Но что, собственно, может она сказать о Качкове? Она знает Качкова ничуть не больше, чем Яков

Клавдия приостановилась возле чьего-то палисадника, осторожно забрала в ладонь глянцевую безжизненную веточку сирени, нагнулась, хотела понюхать  и вдруг тихонько засмеялась. Неправда, неправда! Она так много знала о Павле Качкове, но только для себя знала. Никто на свете  и сам Павел  не подозревал, сколько она успела о нем всего передумать, сколько перечувствовала и, главное, навоображала!

Она зашагала медленнее, перебирая в памяти встречи с Павлом. Было это совсем не трудно,  такими мимолетными случались и встречи и разговоры. Куда чаще, богаче, ярче «встречалась» она с Павлом в своем потаенном воображении!

Качков появился на станции Прогонная недавно, уже после Нового года. Суховатый, подтянутый, в своем кожаном пальто и пушистой ушанке, он сначала представился Клавдии каким-то проезжим дорожным инспектором. Она постоянно видела через широкое окно аппаратной, как этот «инспектор» проходил по перрону, и провожала его «кожаную» фигуру рассеянным взглядом.

Так было вплоть до того собрания поселковой молодежи, на которое ее позвали. Она недолюбливала собраний и всегда томилась где-то на последних скамьях, как самая заправская «молчальница»,  при одной мысли, что она может появиться на трибуне, ее бросало в дрожь.

Но на этот раз, войдя в темноватый зал деповского клуба, она сразу увидела нездешнего парня в полувоенном костюме с белейшим подворотничком. Широкоплечий и светловолосый,  одна прядка у него упрямо торчала на макушке,  он стоял спиною к ней, но обернулся на стук двери и внимательно, из-под тяжелых век, глянул на Клавдию. Именно в это мгновение она ощутила нечто вроде острого толчка в сердце и оттого смешалась и побагровела до слез. Ей пришлось даже спрятаться за широкой спиной молодой стрелочницы. Оттуда, из своего убежища, она принялась разглядывать Качкова. Без громоздкого пальто и ушанки он оказался молодым, не старше Якова, стройным, сероглазым парнем. По-военному подтянутый, с медлительной и как бы неохотной улыбкой, он решительно не был похож ни на одного поселкового или деповского парня.

Собрание началось ровно в назначенный час, Павел рассказал молодежи о годовщине Красной Армии, не произнеся ни одной из тех примелькавшихся «ораторских» фраз, которые проходят мимо ушей. Клавдия впервые не только «отсиживала» собрание, а слушала и глядела прямо в белозубый рот Павла. Своим глуховатым голосом он рассказал о Ворошилове, о Фрунзе, о Чапаеве и Буденном, о страшных боях на Волге, в Сибири, в Крыму, о величии и бессмертии славы нашей армии.

После собрания молодежь, особенно парни, плотно окружили нового секретаря, и он, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, оживленно говорил, объяснял, поглядывая на парней внимательными, весело поблескивающими глазами. Клавдия, не узнавая себя, упорно толклась тут же.

 Во, язык у личности подвешен,  попробовал подшутить Яков.

 Помалкивай, галантерея!  сурово оборвал его парень, крепко сжимавший папиросу в темных от деповской копоти пальцах.

«За мать, что ли, дразнят?»  подумала тогда Клавдия, мельком оглянув крупную фигуру Якова: мать у него торговала в галантерейном ларьке на вокзале.

Вот с того все и началось у Клавдии. Она следила и боялась пропустить момент, когда Павел появится на вокзале; стала узнавать его быстрые, отчетливые шаги по каменному полу зала ожидания, и все в ней замирало и останавливалось, если Павел приближался к окошечку телеграфа.

Скоро Клавдия вызнала, что Качков квартирует на тихой улочке, совсем неподалеку от дома Суховых. Вот тогда-то она и начала мысленно «встречаться» с Павлом. Вдвоем они бродили по Вокзальной площади или в путанице снежных улиц, а то шагали по железнодорожной насыпи, вплоть до самого синего леса.

Но она знала: если Качков и в самом деле подойдет и о чем-нибудь спросит, она потеряется до немоты, до беспамятства. При нем она смущалась, краснела, мучительно стыдилась и своего «монашьего» пальто, и старенькой, сохранившейся еще от школьных лет, котиковой шапочки, и даже едва приметной хромоты своей стыдилась.

Павел был только немного старше Клавдии, но она почему-то робела перед ним и никак не могла хотя бы мысленно поставить его в один ряд с другими станционными парнями.

В конце концов она смутно поняла, что Павел, ничего для того не делая и, казалось, только стесняя ее и как бы дразня, властно вошел в ее жизнь.

Однажды он догнал Клавдию на Вокзальной улице и прошел с нею целый квартал. Он о чем-то говорил, спрашивал, а она отвечала путано, несуразно, и ненавидела себя, и боялась, что вот сейчас умрет со стыда.

И все-таки тот морозный день, когда улица из конца в конец светилась от солнца и снег протяжно скрипел под валенками,  тот день стократно повторялся потом в ее воображении, значительный, необыкновенный до замирания сердца.

Вот сегодня она во второй раз увиделась с ним с глазу на глаз,  и что же, собственно, случилось? Какое ей дело до Анны, той самой, которую он «целует» в телеграмме? И еще там дети Его дети, должно быть Его и этой Анны?

Клавдия фыркнула, зашагала быстрее. Скорее, скорее домой, чтоб укрыться от всех!

Издали увидела она бурый, высоко спиленный пень,  стоял он как раз напротив ворот усадьбы Суховых. Когда-то рос тут могучий дуб, ствол его распилен был и положен на матицы в двух домах кондуктора Сухова. А пень безжизненно затвердел, и мертвые его, узловатые корни, выступившие из-под земли, казалось, подернулись пеплом. Дети кондуктора хорошо знали дубовые матицы: на обеих темнела отметина  глубоко выжженный крест.

Клавдия открыла широкую, осевшую калитку. Пустынный, чисто выметенный двор встретил ее обычной тишиной. Черный пес звякнул цепью и проводил Клавдию круглыми, горячими глазами. Она остановилась на крыльце, откинула косу за плечо и насильно улыбнулась.

 Мне-то что за дело!  громко сказала она, укоряя себя и в то же время подбадривая.

Тревога все-таки не уходила. Но вместе с тревогой, не заглушая ее,  вот странное дело!  росло острое ощущение счастья, может быть лишь угадываемого, желанного. Оно шло, это непреоборимое счастье, наверное, просто от неба, которое бывает таким далеким и синим только ранней весною, от ветра, пахнущего прелой прошлогодней травой, от седых бревен родного дома, что молчаливо берегли и горе и нещедрые радости семьи Суховых.

II

Клавдия смутно помнила то время, когда родительский дом был наполнен детворой, ревом, ссорами. Утром, бывало, мать ходила по комнатам в толстых шерстяных чулках, и дети говорили шепотом, пока из спальни не доносилось сонное кряхтенье отца. Мать, раздавая по пути шлепки, торопливо шла на кухню, чтобы приготовить завтрак. Отец после завтрака уходил в своей черной кондукторской шинели с начищенными пуговицами, и в доме сразу становилось как-то просторнее. Маленькая Клавдия боялась и не любила отца. Его квадратное лицо, оправленное в рыжеватую квадратную же бороду, было исполнено холодного равнодушия. Только в минуты гнева он весь наливался бурой кровью и глаза становились у него неподвижными и как будто белесыми.

Тогда между отцом и детьми вставала мать.

Она неизменно говорила:

 У тебя, Диомид Яковлевич, тяжелая рука,  и молча принимала на себя бешеные удары.

Клавдия была самой младшей в доме. Она знала, что до нее родились в семье Суховых две девочки, две Клавдии, и умерли в младенчестве. Она, значит, была третьей Клавдией.

Совсем маленькой девочкой, по несчастной случайности, она упала в открытый подпол и сломала ногу у самой щиколотки. Нога срослась неправильно, и девочка стала прихрамывать.

«Третья» Клавдия была какой-то особенно несчастливой и беззащитной в суровой отчей семье. У Суховых, правда, все дети росли без особой ласки, но старшие были увереннее, драчливее Клавдии. Частенько они говаривали младшей сестре с нескрываемым равнодушным презрением:

 Ну, ты, третья Клавдия!

Мать любила дочь неспокойной, жалостной любовью.

 Горькая ты моя,  шептала она, нет-нет да и поглаживая крупную, неровно постриженную голову девочки.

Клавдия всегда резко отличала мать от отца. Сначала она делала это бессознательно, но потом, подрастая, начала понимать, что мать действительно умнее, лучше и куда добрее.

К тому времени, когда Клавдия поступила в школу, в семье Суховых все переменилось. Двое старших братьев Клавдии, Сергей и Димитрий, навсегда покинули родительский дом. Сергей потом служил в Красной Армии где-то на Дальнем Востоке, а младший, Димитрий, комсомолец, работал на линии, на станции Лес, в часе езды от Прогонной, и, по слухам, недавно женился. Отец, получив небольшую пенсию, уволился со службы и присмирел.

Домом теперь правила мать.

Она кормила семью шитьем и выручкой от продажи молока. Высокая, на целую голову выше отца, она легко носила по дому и по двору свое крупное, слегка располневшее, но крепкое тело. У нее был русский, вздернутый, мясистый нос, серые пронзительные глаза, которыми она смотрела не мигая прямо в лицо собеседнику, и большой красивый рот в горьких складках. Была она очень молчалива, и Клавдия часто почти со страхом наблюдала, как в широко раскрытых глазах ее тлел скорбный огонь или вздымалась и гасла темная волна гнева.

Клавдия ловила каждое слово, оброненное матерью, запоминала его, взвешивала, иногда совсем не понимая, почему тишина в доме казалась особенной, немирной, наполненной смутным ожиданием, как будто гроза в этих стенах еще не отшумела. Что стоит между матерью и отцом, темное, молчаливо-непрощаемое?

Ей казалось, что она никогда не задаст этих вопросов матери,  так она робела перед ней и не умела попросту приласкаться, поплакать, выспросить.

Клавдия видела, как изнывает в скуке и одиночестве отец, как, молчаливо тоскуя, о чем-то думает мать. Иногда они скупо переговаривались, но разговоры выходили недобрые: старики не то упрекали в чем-то друг друга, не то раскаивались. Только каждый раз они недовольно замолкали, и мать как бы переставала замечать отца: неторопливо, уверенно управлялась по хозяйству, стучала на швейной машинке, уходила куда-то, возвращалась и снова уходила.

Вот и сейчас, открыв дверь, Клавдия подумала, что матери нет дома,  такая стояла мертвенная тишина. Оправив волосы, девушка шагнула через порог и тотчас же увидела мать,  она сидела у окна, надвинув на глаза белый платок.

 Где пропадала?  негромко спросила она.  Ужин-то, поди, простыл.

Клавдия только тут разглядела грузную, неясную в сумерках фигуру отца: он пристроился на другой скамье, возле печи. Старики, значит, ждали дочь в полном молчании, может быть каждый по-своему думая о ней?

Мать разлила по тарелкам лапшу и неторопливо сказала:

 Ждешь  прощенья попросят, вернутся? Да, может, ты для них только прах ненадобный!

Дальше