«Как же хочется спать! подумалось Орфею. Мне должно быть больно, а боли отчего-то нет. Надо бы заржать. Была же боль. Какая скользкая гора! Нет сил остановиться». Последнее, что он услышал, грохот отброшенного настила, о который ударили кованые копыта. А еще он почувствовал холод, ветер задувал в щели, и поток студеного воздуха скатывался по окружью ребер.
Его разбудила тишина, а может, запах дыма, замешанный пополам с туманом, застывший над сухим жнивьем. Борт машины откинут, и он хорошо видит кусок серого поля, тени деревьев. Они становятся то больше, то меньше, словно пританцовывают на месте. Это огонь. Ветра нет, но пламя все равно вздрагивает, и тени вздрагивают, и желтые пятна человеческих лиц вздрагивают. И вообще все плывет в желто-красноватом тумане. Встряхнул головой. Движение вызвало нестерпимую боль. Перед глазами поплыли оранжевые круги. Голова вернулась в прежнее положение. Боль сразу утихла. «Сплю или не сплю?» Закрыл один глаз танцуют, теперь другой танцуют. Попробовал подняться. Ноги не слушаются. Ползут в разные стороны. Орфей стоит раскачиваясь, и поле качается, и люди на нем, и изгородь.
Сидящие у костра о чем-то заспорили. С кряхтеньем поднялись с насиженных мест и, продолжая переругиваться, гуськом двинулись к машине.
Впереди шел волосатый старик. Старик высок, костист. На нем какие-то разладившиеся шаровары, наскоро заправленные в яловые сапоги. На одном плече висит затертый до лоснящегося блеска пиджак, висит косо, рукав задевает голенище сапога. На оба плеча пиджака явно не хватает. На шее красная тряпка, повязанная на манер платка.
Старик стоит и улыбается. Во что одеты другие, не видно.
Ругань разом стихает. Все ждут слов старика.
Иди сюда, мой ласковый, пропел старик, и Орфей увидел, какие у него белые зубы. Доски! выкрикивает старик.
Те, что застыли поодаль, опрометью бросились в кусты, и через минуту у машины образовалась своеобразная лестница.
Ковер!
На доски постелили ковер.
Лело!
Перед машиной вырос курчавый Лело.
Сведи.
Лело, коротконогий подросток (непроясненная улыбка тронула края губ), раскачиваясь угловатыми, неоформившимися плечами, стал подниматься в кузов.
Старик и лошадь стояли друг против друга. Их головы вровень. Старик принимает повод, ласково треплет шею, кладет горячую, сухую руку на лошадиную морду.
Темные, с желтоватыми белками глаза притягивают так сильно, что их хочется лизнуть языком.
Старик зевает, жмурится.
Сорок, говорит он ласково, ни к кому не обращаясь.
Семьдесят, глухо откликается шофер, разглаживает спутанные волосы рукой от нерешительности или желает показать, как крупны и наверняка сильны эти руки.
Очумел! Сорок.
Семьдесят.
Сорок.
Семьдесят.
Грузи назад.
Еще чиво?!
Сорок три.
Семьдесят.
Лело! Скажи ему: нас тут нет, мы его не знаем. Пятно видишь?
Ну?
Как продавать буду, думаешь?
Какое мне дело?
Тебе дела нет, мне есть. Сорок пять.
Семьдесят.
Упрямый человек. Без денег домой поедешь. Лошадь повезешь. Что будешь делать?
В милицию заявлю.
Плохо думаешь Сам вез, сам деньги просил. Называется соучастие. Не заявишь. Пятьдесят, или забирай коня.
Жулье зло бормочет шофер, смахивая выступивший пот.
Старик медленно поворачивает свою тяжелую голову в сторону обидчика. Улыбка блуждает по лицу. Старик поднимает руку, и гвалт людских голосов разом глохнет.
Василь, говорит старик, глядя в упор на водителя. Отсчитай этому человеку деньги и скажи ему: табор устал, пусть уходит.
Ну подожди же, бормочет водитель.
Ты слышал, что сказал отец? Смуглый цыган небрежным щелчком сбил лоснящуюся велюровую шляпу на затылок и, устремив сонный взгляд куда-то мимо водителя, замер.
Шофер, человек с плоским лицом, черточками белесых бровей, глазами-норками, зло засопел, набычился. Его глаза нацелились на пачку денег, которую чернявый цыган по имени Василь с виртуозностью ярмарочного фокусника выбросил на ладонь.
Хоп, сказал Василь и убрал вторую руку за спину.
Шофер недоверчиво покосился на отсвечивающие глянцевой новизной трешки.
Можешь не считать все твои. Гуляй.
Заткнись. Шофер зло сплюнул, дернул пачку денег из рук цыгана, зашевелил губами. Был виден пот на висках, и неуклюжие пальцы хрустко мяли, старались расслоить непослушные ассигнации. Гони еще трояк. Хапуга!
Жадный человек, с сожалением вздохнул Василь. В землю смотришь, упасть боишься. Звезд не видишь. Возьми.
Шофер со всех сторон оглядел недостающий трояк, сравнил его с теми, что были в пачке, сунул в карман.
Поехал я.
Дорогу назад сам найдешь или показать?
Обойдусь. Он хотел еще что-то добавить, но скосил глаза на стоящую чуть в стороне ватагу цыган, передумал и быстро пошел к машине. Его проводили бессловесно, недвижимо, словно вытолкнули из себя инородное тело. Дождались, когда машина вползет на рыжий бугор, где и дорога, тоже рыжая, была неразличима, перевалит его, и лишь тогда толпа дрогнула, захороводилась, двинулась к старику. Цыгане не угомонились, пока каждый из этой разноцветной, говорливой толпы, и женщины, и даже дети, не обошли вокруг коня раза по три, то и дело приседая на корточки, угадывая на свой манер достоинства пришельца. Они делали круг за кругом, а старик так и стоял рядом с лошадью, давал ей принюхаться к себе, понять, кто ее новый хозяин.
Старик молчал, улыбка выдавала спокойную уверенность. «Теперь надо доспать эту идущую на убыль ночь, думал старик. А завтра будет новый день, новые думы». Через три дня его разыщет уполномоченный Пантелеев и станет делать вид, что ничего не случилось. Расспросит про жизнь, про сыновей, пожалуется на заботы. Забот никогда не становится меньше. Пантелеев все время на них жалуется. Старый Семен уже привык к этому. А потом он скажет, что, мол, пропала лошадь, и скажет это таким тоном, будто лошади пропадают каждый день, и в том нет ничего особенного. И говорит он Семену об этом просто так, старик выслушает, выслушает внимательно, засвидетельствует свое уважение Пантелееву. Дел много, всех не переделаешь. А что касательно лошади, он слышит об этом впервые. Ну а насчет помочь, это можно. Хорошему человеку он завсегда помочь готов. Справится у своих людей. Может, и знает кто.
А Пантелеев будет слушать и разглядывать его, Семена, библейское лицо. Семену он вот ни настолечко не верит. И затеял он всю эту кутерьму ради профилактики.
«Ты вот что, друг любезный, оборвет разом Пантелеев. Верни коня, добром прошу Конь этот принадлежности особой, ученый конь. Его в твои дроги не впрягешь. Он к этому делу не приучен. Да и потом приметный он. Завтра из Москвы фотографии пришлют».
Все это старый Семен знает заранее. Зря они время теряют. Коня он завтра к вечеру продаст где-нибудь в Армавире. А там ищи-свищи, кто увел, кто продал. Есть один человек кто купил, его и найти можно, с него и спрос.
А вообще, с этим делом надо кончать. Годы не те. Шестьдесят четыре. На пенсию бы ушел. Да кто ж ее даст, пенсию? Эх-хе-хе Осесть. А где? Ясно на юге. Юг большой. Ладно, спать пора. Будет день, будут новые думы
На кривые развилки деревьев брошены жерди. Стойло не стойло, загон не загон, в общем, место для лошадей. Сверху кто-то накинул кус мешковины, он так и висит, растопырившись на неуютных сучках. Похоже на полог. От соломы она разбросана по всему загону идет прелый запах плесени. Привели, хотели спутать. Старик сказал:
Не надо. Еще пару жердей подбросьте. Никуда не денется Сена дайте, пусть волю чувствует. В конюшнях еще настоится. Да и не один он тут. Смотрите, чтобы не подрались.
Старик ушел. Где-то гавкнула собака, разбуженная светом фар проходящей машины, и снова стало тихо. Сторожа, к ним обращался старик, бестолково потоптались на месте.
Ночь, какие жерди. Нехай так стоит. Спутать оно, конечно, вернее, да вот отец чудит чего-то.
Ладно, светать скоро начнет, продрог я, пошли, што ли?
Ага. Пошли.
Костер медленно догорал, подбирая раскиданное тепло под свои седеющие угли.
* * *
Занятия на открытой площадке. Последние команды. Разгоряченные лошади дышат громко, лоснятся покатые бока.
Ша-а-гом!.. Спешились!
Минутная передышка. Сейчас их поведут в конюшню. Надо успеть отдохнуть. Иные заявлены на следующий ездовой час.
У Орфея отгул. Казначей болен. В утренние часы он подменял Казначея. Блаженные минуты.
Кеша берет Орфея под уздцы, ведет его вдоль ипподромного поля, подальше от людских голосов, в тишину. И, может, от тишины становится прохладнее.
Всякая история имеет продолжение. Теперь, мой друг, ты знаешь, что такое любовь. А впрочем, нет. Кеша раскинул руки, подставил лицо вечернему солнцу, блаженно улыбается. Что такое любовь, не знает никто.
Почему? Все потому же любовь Разрешается произносить только шепотом. Тсс ясно. Любовь И я не что иное, как одна из ее составляющих.
Не понял? По глазам вижу, не понял.
Послушай, тебе ведь нравится Находка? Ага, вон уши как заходили волнуешься. И правильно делаешь. Так вот я это ты. Только в человеческом варианте, понял?
Ты хочешь знать, что было дальше?
Был страх. Да, да, житейский страх.
Мы боялись потерять друг друга. Смешно, правда? На часах без пяти семь, ее нет. Не нахожу себе места. И мысли в голову лезут самые ненормальные что-то случилось.
Задержусь я, мало ли причин: поругались с заказчиками, подбросили срочную работу, халтура подвернулась. Соседний завод нас балует: три стенда оформишь девяносто рэ в кармане. У них там вечно какие-то конференции. Всякое случается: и в десять, и в двенадцать, а то и в два ночи возвращаешься.
И первый ее вопрос: «Где был? Почему не позвонил?» И еще Я не могу молчать. Какая-то немыслимая жажда общения. Мне все равно, кто мой собеседник, я должен говорить. Раньше я был придирчив, меня упрекали в деспотизме. Куда все подевалось? Я ослеп, или мне подменили глаза? Мне все нравится. Я отчего-то вечно взбудоражен. Такое со мной бывало в детстве Мне четырнадцать лет, я живу ожиданием праздников. Так оно и есть на самом деле: приближаются каникулы. Самым замечательным тогда были не праздники, а их предчувствие. Я как зачарованный листал календарь. Остается неделя, пять дней, три дня. В четырнадцать лет чудес не ждешь. Открываешь дверь, не удивляешься, застав на пороге Деда Мороза. И на нелепый вопрос: «Вызывали?» отвечаешь рассеянно: «Вызывал». У тебя свои радости, свои секреты. Праздники и существуют для того, чтобы непременно вместить их.
Никто не подозревает, что ты любишь поспать, поесть мороженого, можешь посмотреть три фильма в день. У праздников есть чу́дное продолжение каникулы. И все-таки не в них радость. Радость в предчувствии, в ожидании.
Ты не станешь просить денег. Ожидание тем и прекрасно, что оно осмысленно. Ты готовишься, копишь, выкраиваешь, отначиваешь, меняешь марки, ты собираешь свой маленький капитал. Как же приятно прочитать на лице своего сверстника отчаяние: денег нет, а в кино сходить хочется. А уж как хочется выпить газировки в буфете, купить вафельный стаканчик с мороженым! И чтоб непременно смотреть кино и есть мороженое. Так вот, тут и есть болевая точка, вершина твоего торжества. Увидев на лице товарища отчаяние, ты скажешь равнодушно: «Пошли, у меня есть». Ты потряс его не щедростью, не великодушием. Когда тебе четырнадцать, у тебя свой реестр достоинств. Ты потряс, ошеломил его своей независимостью. Неподчиненностью привычным ограничениям.
Да Да, мой милый четвероногий друг. Я живу ожиданием. Просыпаюсь, вспоминаю, что завтра мы должны встретиться. И мне хорошо. Томительно хорошо. До праздника один день.
Наши встречи могли быть чаще, но мы будто испытывали себя, смиряли свое нетерпение на день, проживали его, этот день, томительно, повторяя неустанно: «Завтра, завтра будет иначе». Была какая-то расчетливость в нашем упрямстве, нежелании ускорить очередную встречу. Наивные странности: словно бы радость, разбитая на семь равных частей, становится меньше. Промежуточный день, день длинный, день вечных раздражений, будто он не день нашей жизни, а придан нам в наказание, дабы отдалить тот, следующий день, день нашего календаря, день встречи. Мы избегали говорить о своих чувствах, вряд ли знали наверное, когда, где и как произнесем те извечные слова, слова-символы, слова-побудители. Возможно, мы боялись этих слов, как боятся обязательности в еще не проясненных отношениях. Мы встречались в семь. На этот раз опоздал я. Увидел ее взволнованное лицо и уже издалека стал что-то говорить в оправдание.
Она спешит мне навстречу, решительно встряхивает головой, и волосы, как серебристое пламя, взметаются вверх, и их уже рвет ветер, отчего сходство с пламенем еще больше. Она, как и я, говорит на ходу:
Знаю, вхожу в твое положение, ты прощен.
От быстрой ходьбы дыхание прерывается, она прикусывает губу. Надо перебороть волнение и уже спокойно спросить:
Сколько времени мы знакомы?
Я растерян, я не знаю, что отвечать на этот вопрос.
Мы знакомы, комкаю я слова, мы знакомы
Она понимающе кивает мне, сжимает мою руку:
Только, ради бога, не скажи, что мы знакомы целую вечность. Папа этого не поймет. Во всяком преувеличении должно быть чувство меры. Мы знакомы три года. Запомни: три года.
Голос у нее простуженный, глуховатый, и говорит она чуточку в нос.
Самое время познакомить тебя с папой. Поехали.
И мы едем. Когда-то надо знакомиться с папой.
Пока мы ловили такси, попеременно выскакивая на середину улицы с разных ее сторон, пока мы ехали в машине, нас засунули в грузовой «Москвич», и за нашей спиной перекатывались с грохотом два пустых бидона, пока поднимались на лифте в обществе мрачного владельца раскормленного черного терьера, пока Ада терзала дверной замок ключ отчего-то игриво проворачивался Так вот, пока все это в указанной последовательности совершалось, она вводила меня в курс событий. И мозг мой работал наподобие запоминающего устройства.
Папа обладатель окладистой бороды вразлет (явление по нашим временам редкое), не удивляйся, говорит она. Запоминай, говорит она. Смотри не перепутай, говорит она. Папа не любит болтливых, ироничных, суетливых, жестоких, апатичных, пьющих.
Папа любит скромных, гордых, умеющих слушать, хозяйственных, играющих в шахматы и преферанс. Папа интересуется литературой, политикой, садоводством, выписывает «Иностранную литературу», журнал «Вокруг света».
Папа равнодушен к футболу, хоккею, боксу. Терпеть не может курящих женщин, лотерею, ненакрахмаленные рубашки. Пьющих умеренно папа не любит тоже. Стеснителен, вспыльчив
Дверь внезапно открылась, я провалился в темноту прихожей, свистящий шепот преследует меня.
Но главное не папа. Папа вол, он тянет арбу. Главное сестра Лида. Деспот, истеричка, умная, коварная, красивая. Все!
Папа в дверях. Надо здороваться с папой.
Обладатель окладистой бороды вразлет стоит в темном проеме дверей, не зажигая света. Присутствие папы выдает белая рубашка. Настолько поздно, что резонно удивиться приходу гостей и не чувствовать за это удивление неловкости. Но папа интеллигент. Папа застенчиво улыбается:
Наденька, ты грешна. Могла бы предупредить Очень рад.
«Наденька?! Это что-то новое». Повторил имя про себя, попробовал принять его: не выговаривается, надо привыкать к другому образу. Оказывается, не всегда важно, как зовут, важно как хочется себя назвать!
Сестры Лиды дома нет. Папа встречает гостей сам. Папу в доме чтут и по возможности оберегают. Папа заслуживает внимания. О любви говорить не приходится. Папу любят. Константин Аверьяныч Петров проректор крупного института. Однако не в этом суть. Папа филолог, автор солидных трудов.
Прошу.
Большой кабинет. Тяжелое кресло, приземистый стол, под стать ему стулья, тяжелые, неповоротливые. Ковер на полу. Массивная лампа и конус света, стоящий, как желтая пирамида, прямо на столе.
Пахнет пылью, старыми переплетами. Книг много. Их просто не видно. Шкаф во всю стену. Это только начало, за ним еще шкаф, еще дальше полки. В кабинете не принято зажигать верхний свет. И вообще книги лучше смотреть днем.
Все испытывают чувство неловкости. Папу шокирует его собственный, излишне домашний вид, меня позднее вторжение, а Аду обыденная мужская несуразность: чего ждем, почему стоим Вроде как познакомились и в то же время нет. Что-то сбивчиво пробормотали в передней. А теперь вот стоим и не знаем, повторить все заново или оставить все как есть. Крутимся у самых дверей, кто кому должен уступить дорогу: я гость, папа старше, Ада женщина.