Можете вы с меня и с моей супруги портрет спять?
Могу.
Вот оба разоделись. Палаша с ребенком. Пока самовар кипел, он и портрет на стену сделал. В клети четвертная вина стояла. Раньше к четвертной кружечку давали. Живописец за красками туда часто ходил. Раз Палаша пришла, в четвертной пусто. Она Ершу. Ерш на Семена пьяницу: «Я, говорит, хотел и твой портрет на стену за свои деньги заказать, а ты вон что делаешь». Начали ругаться. Живописец говорит:
Хозяева, не ищите вора. Вор тут рядом с вами сидит. Это я выпил. Пойду краски разводить, а у меня сердце не терпит.
Хмурый такой был. Девицу он обманул, она страдала. И самого, видно, совесть мучила.
Ершу это удивительно.
Что, говорит, ты за человек: сам взял и сам сознаешься. Я тебя никак не пойму.
Вы на меня не пеняйте. Я вам деньги выдам. Вот, пожалуйста.
Ерш деньги спрятал и больше о четверти ни слова. И о портрете брата с женой больше не вспоминает. Так все стены живописец и развел деревцами разными.
Семен все молчит, боится, что отделят. Работать идут украдкой. Вот и догадывайся, куда ушли. Он в пожню, она в другую. Люди скажут, найдет, да уж поздно. Детки родились. Умирали. При этой при жизни не плакала.
Мы очень с ней в лес любили ходить. Как бы ни измучились, как бы ни устали, в лес зашли отдых. Ходим и думушку думаем, плануем. Ведь у нас как! И елка с сосной, и осинка, и черемушка, и береза, и волчужник, чего-чего нет. Грузди лохматые краюшки, подосиновики красные головы, подберезовики темная шапочка, дуплянки синие, сыроежка лиловая, красная, которая синяя. А в бор зашел там моховик. Во мху возле сосенки стоит. А то за ягодами пойдешь ступить некуда. Клюква крупная, челночком, клюква плоская, колесиком, и земляника, и черника, и брусника всякого сословия. Ходим мы по лесу и по пожням за волнушками и к реке уйдем. И вот как всякая трава по-своему пахнет, не ушел бы!
Пришла осень. Стал лист на березке падать, стали рыжики родиться, а она голову под крыло. Забил ее кашель. Вышла раз вечером за ворота, хрипит, платком закрывается. Идет бабушка и спрашивает:
Кашляешь?
Кашляю.
Попей травы трефоли. И мокроту отбивать будет, и грудь обмягчит.
Где ее взять-то?
Приходи ко мне.
И указала деревню. Она к ней украдкой пришла. Старуха ей дала травы четыре сорта. Вот этой трефоли три рогатки такие растут на болоте, три листа. Потом трава мать-мачеха. Эта по реке растет, по бережку. Потом трава иван-да-марья. Потом можжевельные ягоды. И вот эти четыре сорта от всех болезней. Знала она много. Говорят, умела питье приготовлять из сорока трав от всех болезней и усталости Дала и велела три раза в день пить. Татьяна ей заплатить хочет, а она не берет.
Это я тебя жалеючи.
А разве ты меня знаешь?
Я, матушка, все знаю. У меня три ангела: один слышит, другой видит, третий все мне скажет. И смеется: Как же не знать в одном приходе! Я знаю, о чем ты и думаешь.
Татьяна испугалась.
О чем?
Тебе из семьи уйти хочется.
Тебе как известно?
Старуха ей тихонько руку на плечо:
Для этого ума на грош не надо. А я тебе помочь могу. Есть у меня в Твери один знакомый человек, поклонюсь ему, он тебя устроит. В номерах прислугой будешь.
Татьяна ей спасибо. А старуха задумалась.
Подожди радоваться, как уедешь.
Вот пришла она домой, к мужу с поклоном:
Отпусти, дай паспорт.
Ты меня бросишь.
Нет, не брошу, только отпусти. Денег заработаю, и отделиться не страшно.
Подожди до весны, дай подумать.
И стала ждать весны.
Ну вот, это действие все. Иду. А этот парень строит да все поет, на тебя похож. Такой же сутулый и губастый, только на лицо покруглее.
Глава третья
Все пишет, что сделаешь! Приезжай лучше сам. Всего насмотришься. У меня в огороде всю красоту увидишь. Калина зацветет, черемуха. Тут, глядишь, одуванчик назначается, там ревень кудрявится, там мать-мачеха пошла, ромашки гибель целая, хоть косой коси. Одолень-траву мы с тобой найдем, эту, говорят, для счастья иметь надо Увидишь, как и яблонька одевается. Она, как коленкором покрытая, все белым, все белым. Ну прямо живой, живой цветок неописанный. Все-то я тебе покажу. И мужиков наших увидишь, этих котов-мурлыков
У нас вешнего Егорья празднуют. «Батюшка отец, покропи моих овец». Егорья носят на высоком шесте, с конца деревни видно. Вот народ к часовне собрался. Семен видит Егорья, а она не видит. Да и замешкалась со скотиной, с людьми не успела выгнать. Схватил в сарае, стал волочить. Вырвалась, заметалась да в дыру на лестницу. Ну, понятно, руку сломала, грудь повредила. Привел в чувство, запряг лошадь да а больницу. До больницы десять верст. Мостки да овраги. Ее трясло. Все стонала. В лес заехали, ему потребовалось выйти. Стал потихоньку слезать с телеги. Татьяна смотрит на него, потом на дорогу, да задрожала и шепчет:
Ты подальше. В сторону отвези. Никто не узнает
Он догадался, шапку снял, начал креститься, да, не слезая с телеги, и погнал дальше.
Доктор-то Михайло Петрович Бороздин, молодой, голосистый, в костях широкий. Все покрикивает, а лицо у него доброе и взгляд хороший. И с ним все хожалка. Голову набок, как пристяжная. Семен на его халат смотрит, а в глаза посмотреть не смеет.
Вот привез. Стало быть, ледащая. Все хворает
Доктор все на Татьяну да торопит ее нести. Он оператор и по этому делу очень горазд был. Семен из кабинета шмыг. Ну потом ему передают, чтобы ехал домой.
В палате еще две бабы. И почему-то у доктора взгляды на Татьяну другие, чем к этим двум. Вот придет вечером в обход, сядет к ней и смотрит.
Муж-то бьет?
А то нет.
Часто?
Нет, не часто, когда раз в день, когда и ни одного.
Он помолчит и снова:
Тебе сколько возрасту?
Ну двадцать семь.
Ты совсем молодая.
А вечером ей хуже. Тут и к сорока. Тут и сорок. От тяжелого страдания у ней уста запеклись. Чулком с губ кожа лезет. Он опять к ней и сидит. Татьяна глаза откроет, а он:
Здравствуй. Узнала?
Узнала
А потом пришла хожалка, она ее не узнала. Думает, Палаша, сноха, эта земляная лягушка.
Она говорит:
Доктор, я умру?
А тебе не хочется?
Да уж все равно. Если бы как в девках. Сейчас меня не интересует ничего. Как идет день, как идет ночь все отпало.
Ничего, ты поправишься.
Может, поправлюсь, только когда же лучше будет?
Этого я не знаю
Да с тем и из палаты пошел. На другой день опять идет. Руку берет, пульс проверяет.
А глаза у тебя, Татьяна, хорошо смотрят.
Нет, нехорошо, хуже. Умру. Смотри на лицо: пятно белое, пятно красное, а нос синий.
Это ничего, ты поправишься.
А дышала усиленно. Не по череду стала дышать, а с отрывом. И сознание теряла. Потом как-то очнулась, приоткрыла глаза он стоит и еще другой в халате. Тому другому:
У нас в России баба вымирает. Веку ей совсем нет
Видят, что очнулась, да к ней. А Татьяна говорит:
Михайло Петрович, я нервничаю, не могу с собой совладать.
Что с тобой, Корсакова?
А я слышала, как вы обо мне говорили.
Нет, это мы не о тебе.
С тем другим переглянулся.
Это мы о других. А ты встанешь. У тебя глаза хорошо смотрят.
По глазам определил. Встала. В честь благодарности ему полотенце вышила: береза лежала поперек, а вокруг березы дуб обвился, тоже сваленный, с желудями. На мылах был рисунок взят. С обертки. Рисунки раньше на мыле печатали, который хороший, бумажку эту обдерешь, а то бросишь. И вышивала Татьяна хорошо. Ну вот поправилась. Пришел опять.
Прощай, Корсакова. Будь здорова. А я тебя, говорит, запомню.
И я запомню. За всю бабью жизнь свет увидела впервые в больнице.
Тут у нас случились событья. Тот Татьянин дядя, Менцифей, что письма писал, соцким ходил. Вот он рестанта вел. Руки у рестанта напереди скованные. Он этими руками размахнулся да дядю по уху. Тот пал.
Сначала просил:
Отпусти в лес!
А там чего, в лесу-то?
Птичков хочу послушать, пташечков.
Дядя-то рот открыл, а он ему и заехал.
Мы с Татьяной по ягоды ходили. Были тут у нас в лесу кто его знает, с кех пор: с литовского разоренья или как ямы нарытые, и стоял как бы памятник белого камня. У этого камня мы все отдыхали. Вот пришли, сели, он и выходит из леса. Мы бежать, а он кричит:
Не трону. Дайте поесть.
Мы остановились, смотрим, и он смотрит. Совсем молодой, из себя тончавый и в плечах узкий. По личности и обряду из мужиков. На одной руке цепь висит, а на другой нету. Рубаха на нем ситцевая и пуговицы суровыми нитками пришитые.
Чего боитесь? Я вам вреда не сделаю.
И к нам. Сел на корень, руки опустил и нам рядом показывает. Сели и мы. По куску пирога отломили. Ягод давали, да не берет. Татьяна спрашивает:
Ты за что взятый? Убил кого аль ограбил, аль еще как?
Нет, никого не убил и не ограбил. Я за землю страдаю.
Мы больше спрашивать не смеем. Он ест, торопится и по сторонам смотрит.
В деревне расскажете?
Мы с Татьяной переглядываемся.
Если расскажете, меня поймают и повесят.
Татьяна к нему:
Ты скажи, что с землей-то сделал?
Ничего не сделал. Как земля лежала, так она и лежит. Только я подбил своих мужиков отнять ее у барина.
Как так можно? Ведь это его!
Нет, земля не его, богова, и никто ее купить не может.
Мы с Татьяной не понимаем, а он торопится.
Меня искать будут.
А потом к нам:
Расскажете?
Нет, не расскажем, иди с богом.
Он нам руку подал, поклонился и в лес пошел. Мы все стоим. Не то приснилось, не то въявь видели. Пошли домой да все молчим и рестантика вспоминаем. Не убил и не ограбил, а покою ему нигде нет. Тут Татьянин сосед Филимон навстречу.
Что носы повесили? Аль кого видели?
Нет, никого не видели
Политический в лес сбежал, вы разом не на него ли попали?
Нас обоих в краску. Филимон домекнул. Пристал, грозить начал. Ну, мы и сказали. Пошли всей деревней, а к вечеру его и ведут. Вот приехал урядник, с ним два стражника. У старосты в избе сидели. И беглый тут. Дядя сидит завязанный. Урядник-то по столу стучит, его спрашивает. Ну, он одно:
Затмение пало и упустил
Потом за нами пришли. Рестантик на нас из угла смотрит, лицо туманное. Потом урядник подозвал нас к столу:
Спасибо
Не помним, как из избы вышли. В угол так и не взглянули. Вот сойдемся после:
Рестантика-то повесят?
Повесят.
И все-то этот рестантик. И нам покою от него нет.
Душа-то его плачет, Татьяна. Иди к знакомой бабке.
Она к бабке. Со слезами: «Бабушка, рестантика-то не повесят?» «Не знаю, солнышко, может, и повесят. А тебе жаль?» «Жаль». «А ты не тужи. Ему там, может быть, лучше будет. Ему бог все грехи простит». Нет, она все плачет. «Что делать, бабушка?» «Сходи к заутрени. Свечку поставь. Помолись». «Я не знаю, как его и звали. За кого молиться-то?» Бабушка подумала, да и говорит: «Как ни помолишься, все равно бог услышит». Мы с Татьяной к заутрени. Две свечки купили. Поклоны бьем. «Спаси и сохрани рестантика, дай ему на том свете светлое место». А все легче нет. Долго мы о нем думали. И даже во сне снился. Сидит на корне, наши пироги ест, а лицо синее
Прошло так с полгода. Ходит по деревне нищая старушонка. Ну, ходит и ходит. У Татьяны в избе на коник села, ночевать просится. Изба большая, отказать неловко. Снохи дома нет. И мужа Татьянина нет. Один Ерш на печке лежит, брюхо греет. «Да ты чья будешь-то?» «Я, матушка, дальняя, из Подолов». Татьяна к ней. «Не знаешь ли там такого-то?» Рассказала, какой из себя. Старуха молчит. «Знаешь, чего не сказываешь?» Старуха шепотом: «Он сосланный». «Да жив?» «Нет, не жив. Говорят, повешен. Об этом говорить, матушка, не полагается, ведь он политик». А Ерш-то не спал. Все слышал. Слез с печи, на старуху покосился, прошел к столу. «Ты, бабушка, кто ее знает из каких, шла бы в другую избу. С тобой греха наживешь». Старуха говорит: «И на том спасибо». Оделась, да и из избы вон. Татьяна за переборку, да каравай в подол. Догнала старуху, насильно ей в котомку сунула. Старуха не понимает, смотрит. Татьяна котомку поправляет да, ничего не сказав, пошла. С тех пор она Ерша отравить готова. А виду не показывает. Сердись не сердись, жить-то в семье надо. Сойдемся вместе, погорюем. «Ехать надо, Александра». «Просись у своего ворона» Вот она снова к Семену: «Отпусти». «Нет, не пущу, ты меня забудешь». И больше говорить не стал.
Ты как там написал? Он напишет в Архангельской губернии событья были. Нет, в Тверской. Село можно назвать Переслегино. У вас таких и названьев нет. Что ж, я тоже требую своего. Говорила-говорила, и нашу деревню не упомянут! По-теперешнему в Калининской области, а район Тургиновский. Так и пиши, а то не поверят.
Глава четвертая
Есть душица-трава, под кустиком растет. Она курчавая, на ней цвет коричневый, а будылки, на чем растет, тоненькие. Когда родишь, она нужна. В кувшинец воды нальешь, былочки три положишь, оттопишь, она темная, она душистая. Когда она не созрела, она все равно, как серенькая, а будет стареть, на ней цвет темный-темный, коричневый. Не один цвет, а много, цветы россыпные, вроде зонта. Все отросточками, отросточками. Она без листьев. Может, они осыпаются, может, такой природы. Расцветает поздно. Бывало, едем на поле, увидишь душица стоит, нарвешь. Ущипочками, урывочками идешь и рвешь на ходу, а он тихо едет
Стану я тебе о травах, о всяких цветах рассказывать хошь слушай, хошь нет У меня сегодня настроение такое. Вот череда-трава, невысокая ростом, на макушечке цветок желтый. И все листики, листики, на одной былочке. Вот полынь горькая, душу затыкает, лезет в рот. Есть трава-цыганка. Она мягкая, суковитая, толстая, в палец, будылка. Макушечка лохматенькая, потрешь зернышки и черные и красненькие, на макушечке махончики, зеленые лохматки У каждой травы цвет к петрову дню. Ландушки, незабудки те к троице. Каждая трава, каждая былочка где-нибудь из земли, из-под камня, из-под стены, где она сможет, там и выйдет. Цыпленок выводится, отсидит, проклюется и тикает, уж голосок подает. Почка на дереве, придет время, скорлупка лопнет, одной минуты лишней не будет сидеть, и уж листик развернулся, как цыпленок. Так и всякий цветок.
Вот они копны носили. Татьяна душицу подбирает да на кочки складывает. И все молча, молча работают. Семен увидал, глядит на нее и хмурится. Пошли домой, он говорит: «Что не сказала?» «А разве этим поможешь?» Легли спать, ей не спится. Трое как-нибудь, а этот еще в утробе нежеланный. Будет с пеленок не мил, станет ходить грязный, неумытый, чужой, привыкнет смотреть исподлобья, может, будет проклинать ее за то, что его родила. А может быть, он будет и хорош, и умен, и всю природу их прославит, будет с ним много радости. Вспоминает, как те росли. «Мама, я сам вырос?» «Сам. Знать, на лозинке. Был ветерок сильный, ты и скатился с веточки». Вспоминает, как они хворали. Так не вырастишь. Ребенок, как утренняя роса, то ничего, то заболеет, то опять ничего. Лучше бы самой так-то, чем видеть, как мечется дите, как оно страдает.
Вот как она все это подумала и реветь. На другой день воскресенье, бабы ходят наряженные, столько песен, а она больна. Поговорить ей не с кем. Пошла на другой день в пожню, стала копны носить, она и встала наперед. «Чего ты?» «Так надо». Сказал бы еще одно слово, не взялась, промолчал, она копну подняла, охнула, да тут и повалилась
Горьки родины, да забывчивы, а этого никогда не забыть.
Ведь на бабьи слезы не смотрели. У каждой такое свое было. Первые детки соколятки, последние воронятки.
Лето было сухое, везде горели леса. По деревне дым стоит. Хлеб на корню сохнет. Все от него отпадает. Какая-то ржавчина нападет на него. Ни зерна, ни соломы. Бывало, полеток хороший, сноп-то не подымешь. Набористый. Амбар полнехонек набьешь битым, все равно-как водой нальешь. Овес зерно под зерно. А просо ни соринки, ничего нету. Она ведь какая кисть-то! Отвисла до самой земли. Чистая, ядреная, как золото, как ожерелье. Хоть на иголку нижи. Кистистая, тяжелая, весистая. Так и нагнулась. Из одной кисти намолотишь пригоршню не нарадуешься. А тут одна трава уродилась. Зерна как маковинки. Рожь, бывало, буйная. Начнешь косить не прорежешь. Стеной стоит, матушка. А тут маленькие былочки на полосе, зернышко вот такоечко. Подсыхает лен, конопель, нет ничему ходу. От сухого пыльного сена скотина стала болеть. Кони худо едят, у них в горле червяки завелись. У коровы язык точит ящур. Все беда и невзгоды. Стали люди замечать, колдун Тимоха Холодок по полосам ходит. Колоски былочки в кулак перевязывает, а перевязывает со словом. Ходит по загонам и в елочку, в горсть берет. В этом хлебе, говорят, не будет спорости.