Дни зимой все равно как воробей пролетит. От зорьки к зорьке свежеет. Мороз от морозу как загвоздит! За нос цепляется, за руки хватается. И уж росту никому нет. Лес, листья опадут, стоит голый. Только дуб с листьями зимует. Он только желтым станет, с дуба листья не падают. Настоящий снег мягкий, теплый, морозец легонький. Мороз ударит, и снег скрип-скрип, хруп-хруп. Зима так не проскочит, как вести. Придет, моя матушка, будет тянуться, не знаешь, когда растает, не дождешься.
Вот приходит к Татьяне этот сирота Сережка. Обрядка на нем плохая, рубаха длинная, рукава мотаются. Приходит, встает к печке. Руки у него синие, губы синие. «Холодно?» «Холодно». «Ты у хозяина теплое проси». «Нет, он ничего не дает». «Кормит-то как?» «Я по избам хожу, мне подают». Пошла она к старосте. Рассказала. Староста подумал-подумал, да и говорит: «Хорошо, хоть так держит, а держать не станет, куда мы с ним?» Так и ушла. Поговорили мы с ней и решили снова через Лызлова хлопотать. Она утром раненько поднялась, да и пошла в город.
Снег шел тихий, а такой спорый, все сыпет, сыпет. Тихо, а снег сыпет и тепло. Она идет да все на дорогу смотрит. Зашла в лес, за поверткой кто-то кричит мужским голосом. Она встала, стоит и ждет. Немного погодя выходит к ней навстречу в шинели, в папахе, крест-накрест на груди, борода русая Михайла.
Ты?
Я
И стоят друг против друга.
Чего кричал?
Так, в родные места зашел. Поцелуемся, давно не видались.
Нет, целоваться не стану, а руку подам. Здравствуй, Михайла.
Подала руку, на него глянула и плачет. Стал расспрашивать, как да что.
Наша бабья жизнь известная. Плохо не жила, а сердце на веревочке висело.
Я о тебе в окопах думал.
Напрасно. Думал бы о своей жене да о детях.
Нет, у меня к тебе сердце рвалось, я к тебе в гости приду.
Не надо. Ты мне чужой, и я тебе чужая. А в баловстве мало радости
Постояли, да и разошлись. Это прошло. Забыла.
Весной дорога насыхать стала, она на мельницу идет. Дело под вечер. По сторонам оглядывается. На берегу мелкий парусник. Листья появляются. Идет, посматривает. Опять Михайла навстречу. Она хочет мимо пройти.
Постой. Ты не сочувственная.
Что мне на свою шею сочувствовать?
Я тебя жалею.
Что мне от твоей жалости? Смотри, скоро борода будет седая.
И я не девушка. Наша с тобой жалость под серым камнем.
Нет, мне тебя до гробовой доски не забыть
На больное сердце все ложится. С этого стала она о нем думать. Сидит дома, его ждет. Куда пойдет, ищет встречи. А то снится ей, отгибает Михайла одеяло, к ней лезет. «Ты куда?» «Душа о тебе изныла» Проснется, да плакать, да его клясть.
Этим не кончилось. Летом в пожне одна работала. Пожня дальняя, лесная. Пришел Михайла. Отдохнуть ее приглашает.
Захочу, сама сяду. Ты что заботишься?
Да помолчала и идет к нему.
Я тебя, Татьяна, во сне вижу
Нет, я тебя не вижу. У меня о тебе и в уме нет.
Он к кустам идет, и она за ним.
Провались от меня, дух нечистый.
А сама к нему идет
Тебе что жена скажет? Ты ее обманываешь
Руки его оторвала, вскочила да на середину пожни. После мне рассказывает, хохочет. А я не знаю не то ругаться, не то хохотать самой.
Люди домой идут. Пришел Егор Брылястый. Шинель на нем новая, фуражка с кокардой, сапоги с ленточками.
Не видал наших?
Нет, не видал.
А вроде взгляд у него не настоящий, и веки открываются невольно. Он по деревне ходит, со всеми говорит, и все это замечать стали. И вот всё его куда-то гонит. По дороге в один край уйдет, версты за три постоит, подумает, назад идет. В другой край ударится, постоит, подумает, назад вернется.
Ты куда, Егорушка?
Да вот все посылают. Иди, иди, а придешь ничего нет!
В лес сходит, принесет кол, жердь, а что с ними делать не знает.
Люди идут и идут, а наших не видно. Тут весть получаю: «Ваш муж в таком-то месте, тогда-то был насмерть ранен». Как ни жили, а когда это узнала, все поплакала. Ну и со вторым мне не особая удача, а этот тюлень не под годы попал. Пришла весть и Татьяне. Товарищ пишет: «Корсаков загряз в немецком плену». Вот и все. Эта история самая печальная, потому что бабе одной, без мужика, жить тяжко
Глава седьмая
У тебя все праздник. Сколько дней я тут живу, а он ничего не делает, только мои сказки слушает. Это что же такое? Это удар господень! Мне уж и то невмоготу. К праздникам-то я не привыкла. У мужиков, бывало, землю сдают, дороги ладят все праздник, все пьянствуют. У баб один праздник пристрижь. Это после троицы овец стрижем, руны снимаем. Снимаешь волну не потеряй ни одного волоса. С одной овцы прямо одевайся, как тулуп. Тянешь вот так, и она не разрывается. Ножки овце свяжешь. Начинаешь с головы, прямо с затылочка, с шейки и прямо идешь кругом. Пустишь, стеганешь оборочкой, какой ножки связаны были, и так это шутя скажешь: «Иди, милая, сама друга».
А ведь их сначала мыть надо. Дрянь всякая в шерсти, и ножницы не идут. Погонишь на реку, всю дорогу с песнями, с присказками. Наряженные все. Юбки хорошие, подрубашные. И все больше красные, пунцовые, плисом обнесены, широко, на четверть. Рубаха и так и так вышитая. Рубахи белые, как кипенные, как искра лежит. Фартук розовый. Пояса широкие.
Теперь бабы свою моду бросили. Идешь, бывало, как атаман. Юбка в шесть полотнищ. А длина какая! А тягость в ней какая! А теперь три метра, и готово платье
Вот мы раз так-то овец моем, проезжает из города наш Белов, останавливает на берегу лошадь и говорит: «Бабы, я вам новость скажу». Мы говорим: «Да какую?» «Слышал я, будто бы Корсаков Семен из плена вернулся и находится в городе Твери. Только я его сыскать не мог». Татьяна, как это услышит, платьишко накинула, мне на руки овец сдала да домой бегом. Вымыла пол, самовар почистила, принарядилась. Ну, дело к темноте, а его все нет.
Тут рядом мужик был. «Чиновником» звали. Он, маленький, лбом к лампе приложился, болячка на лбу вроде кокарды. С тех пор и Чиновник. Этому Чиновнику захотелось посмеяться. Нарядился в шинель, набил большую сумку, постучался в окно. Отперла, дай бросилась ему на шею. Целовала, целовала. Этот, значит, фальшивый сосед с тем и в избу ее втащил. Ну, он отпихнул ее от себя немножко, подходит к старшей девочке, с той поцеловался, подходит ко второй, с той поцеловался, подходит к парнишке и с тем хотел, а парнишка:
Мама, я с ним не буду целоваться. Это дядя Михей!
Этот Михей от смеха повалился на пол. Они все набросились на него. Верхом. Колотить.
Окаянный, и что ты наделал!
А соседи смотрят в окно, что у них происходит, да тоже хохочут. Ну, с тем и дело кончилось. А потом через недельку времени пришел и муж, да уж остыла Татьяна и с ним-то целовалась похладнокровнее.
Понятно, был, не был раньше грешок, только дело получилось неладно. Спит и видит Семен Михея, а ее на глаз не пущает. И все-то ему Михей. В поле пойдут Михей. В лес пойдут Михей.
Ты на Чиновника сердца не имей. Он обманом подошел и жизнь нашу расстроил.
Нет, ему все неймется, и все Михей перед ним стоит. Бить ее не бьет, а прямо не смотрит.
Хоть был и злой, и бойкий, а все что-то нет-нет, да ляжет и лежит.
Что такое?
Дыхание спирает
Она ему припарки на грудь. Она с ним в больницу. Он валяется. Никуда не ходит. Одна во все края.
Один раз она у печки стоит, он подошел сзади да ей шею щекочет.
Что?
Ничего. Тепленькая.
Ей это удивительно. Сколько времени от него ласки не видала. Ушли ночью в клеть. Он на сундук сел, голову руками захватил и сидит.
Чего ты?
Так, что-то наскучило
Тут получилась революция. Едут в деревню всякие ораторы. Вот прибыл один, собрал народ, спрашивает: «Ну как?» «Да, говорят, ничего». Держал речь. Здорово говорил, только никто ничего не понял. Потом стал номерки давать: большая цифра 2. Этот наш Ерш говорит: «Два, нам это не подходит, тут больше показывали, до шести. Четыре разницы». Понятно, никто ничего не знает, а Ерш опять: «Два цифра маленькая». А номерки оставил. Ерш этих номерков набрал да горшечную заклеил, и потолок, и стены, везде двойки. Мужики придут, да все и смотрят на эти двойки и читают. Филимон пальцем надпись показывает: «Домовладельцы и землевладельцы». «Это, говорит, хорошо. Люди состоятельные». Я смотрю: «Лызлов, присяжный поверенный». Вот и думаю, откуда у него дом появился, ведь он в номерах жил? «Вот, говорю, тут Лызлов есть, он человек хороший». А Белов ко мне: «Почему ты думаешь?» «Он обоих Марфиных ребят в приют устроил». «Это ничего. По ихнему, по ученому положению так и полагается. А только он четыре дома имеет и фабрику». Филимон говорит: «Это хорошо, что четыре дома, не вертопрах». Ну, никто ничего не знает.
Дело к осени. Все люди с войны идут, и ораторы к нам едут. Тут много понимать стали. Ночи сидят на сходах. Филимон да Ерш красные ленточки на грудях носят. Выступают: «Товарищи, свобода». Ерш двух работников в горшечную нанял. Вывеску повесил во всю стену: «Свободный гончар, мастер Никон Корсаков». А мастер такой счет есть, а по горшку мочалкой не проведешь, взъерошенный. Филимон все кричит о земле: «Правительство нам отдает все земли, леса и недра!» И все ждет помещичьих земель. «Нам, говорит, своей недостаточно. Наши запашки смех, а не земля». Вот он людей нанял, бревен навозил, дом себе ладит крестовой. Ерш горшечную расширил. На крыше большую трубу поставил, как фабрика, и красный флаг на шесте повесил.
Все ездят ораторы. Тут является один. Собирает деревню. Так встал перед народом на бревнах. В шинели. Значок на груди. Хоть в бороде и постарше, а мы с Татьяной сразу узнали тот лесной рестантик. «Он, Александра?» «Он». «Не повесили?» «Нет, видно, не повесили».
И обрадовались и страшно. Что он теперь с нами сделает?.. Он говорит. Землю делить приказывает. Тут все зашумели. Он, этот приезжий, отошел к сторонке. Мы с Татьяной к нему. Смотрит, не узнает. Татьяна говорит:
А нам что будет?
Вам? Вам тоже наделят. Потом усмехнулся: Это вы меня пирогами в лесу кормили?
Мы.
Обе божимся: выдавать не хотели. Он рукой машет:
С вас взять нечего. А за пироги спасибо.
Мужики все шумят. Ерш на бревна встал, откашлялся, руки протянул:
Видите руки! Мозоли-то на них кровяные.
Ну, хорошо. Дальше что же?
А дальше, я очень нервен работать. На полу ногами топчу, с полу на лавку, потом руками. Потом обратно на пол.
Этот наш рестантик на людей поглядывает, не понимает. Ему кричат:
Он о своей горшечной рассказывает, как глину мнет.
А! Ты что предлагаешь, гражданин?
Тут у нас номерки давали, от двух и выше. Почему в этих номерках фамилии незнакомые? Почему в них ни одного трудового гончара нет?
Этих номерков давно нет. А выбирать людей в комитет вы сами будете.
Белов Ерша с бревна утянул. Приезжий осмотрел всех.
Народу много. Сейчас можно в комитет выбирать. Я по этому делу к вам и приехал.
Филимон кричит:
Мы быстро выберем. Такой народ у нас есть.
И вот оба с Ершом наперед лезут. Приезжий подождал.
Как они остались в кругу одни, говорит:
Только запомните, богачей в комитет не надо.
Ерш да Филимон в толпу ушли. Вокруг себя партию подбирают.
Я кричу:
Белова в комитет. Он на все руки мастер!
Белов стоит, голова опущенная. Видать, любо. Ерш да Филимон кричат:
Не надо!
Их не слушают. Голосовать стали. Белов попал в комитет. Выбрали еще двух, которые победнее. Потом приезжий к собранию обращается:
Вы должны женщин выбирать!
А, говорят, из женщин, так у нас кроме Татьяны да Александры некого.
Мы на крик кричим, а нас выбирают. Обе чуть не-в слезы: «Что мы там делать-то будем? У нас и грамоты чет!» Тогда приезжий с нами отошел в сторонку:
«Ваше дело на собраниях и в комитете правду говорить, бедноту в обиду не давайте». «А еще что?» «Вот это и будет ваша работа». Нам непонятно. «Что это за работа?» Приезжий снова: «Вот землю будете делить, вы смотрите. Кулаки могут на обман взять». «Ладно, что сможем сделаем». А обеих страх берет. «Я, говорит, у вас в волостном комитете буду служить, вы ко мне заходите почаще, беседовать будем». Он попрощался с нами, уходит и шепчет: «А все-таки землю-то делят» И смеется.
Хлопот, беготни печь топить некогда. Придет, наскоро ребятишек покормит да опять на сход. Делать не делаем, а наши голоса везде услышишь.
Семен обижается, брошен совсем. У него рана открылась, гноиться стала. И травы и лекарства, а все толку никакого. Высох. Одни кости. И ничего не ест серьезного: яички, молочко. В бане попариться хочет. Туда сбредет, а оттуда ног не подставляет. Потом совсем не может, а все в баню надо. Взяла на руки, понесла. Вот сидит он в бане на лавочке, руки у него трясутся.
Налила воды, взяла мочалку.
Так вот скажи, за что всю жизнь терпела?
Ни за что.
Прости меня
Простить не прощу, а вымыть вымою.
Три раза прощения просил, а она ему все:
Простить не прощу, а вымыть вымою.
И второй раз в баню носила. Опять прощения просил, опять мыла. Вечером, после бани, ребята спят, одна с ним. В изголовье сидела.
Корнячиха, подойди сюда!
Да ведь я не Корнячиха, а жена твоя, Татьяна.
Нет, ты Корнячиха.
Все не верит. Потом:
Дай руку-то.
Подала.
Что руку-то жмешь?
Всю ночь не спала, у него сидела. Утром печь затопляет, он:
Пить, пить, пить
Подбежала.
Посади меня.
Посадила, испил.
Ой, вали, вали, вали
Повалила. Пока чугун в печку ставила, умер
Глава восьмая
Гуси по-своему летят, наугольником. Глаголем. Вожак первый, а за ним две веревки. Вот когда молотишь, они га-га-га, в один звук, беспрестанно. И собираются они не один день. Неделю собираются. А потом у них есть станции где горох, где овес, чтоб от строения было дальше. И дежурные у них есть. Наверно, тоже смена бывает. Под крыльями набьют вот какие мозоли. Не знаю, куда летят. Наверно, тоже расселяются по разным местам. Не стаями. Ведь кормиться-то надо И вот как на меня в эти дни тоска нападает, места нигде не найду. На поле-то ничего нет. Трава-то вся скошенная. И лист осыпается. Вот мы с Татьяной часто у нее в огороде сидим, кручинимся. Кажется, весь мир во зле лежит. Все с ума посходили. Соберемся на сход, всю ночь крики, а толку никакого. В поле выйдем. У полосы остановимся. Начнем с этой. Постоим, постоим. Нет, пойдем к той. А половину народу уж и в слухах нет. Так день за днем и идет.
Нашему Ершу свобода уж надоела. Он ни в комитете, он нигде. «Свободу сделали только кошкам. Обещали сокровища, а на деле нет ничего. Как была у меня одна горшечная, так ничего и не прибавилось». Рассердился. Вывеску снял, флаг снял. И из горшечной не выходит. Кто-то сказал, что будут ходить по домам и номерки отыскивать. Вот его перепугало, он эти номерки отдирает да в горшечной стены строжит.
Крик, ругань. На десятки разбились Филимон да Ерш. Ну и все: кум, либо сват, либо дальняя родня которые побогаче. Весь день по полю ходили, а меры с плеча так и не могли снять. Вот вечером этот Филимонов десяток собрался. До утра сидели. Кто чужой зайдет в карты играют, сказки рассказывают. Утром надо в поле идти, они на деревне всех раньше. И на диво: все как один решают землю делить. Какой десяток добровольно на худое место пойдет? Как ни спорь, надо жребий бросать. Ерш кидает на землю две синие рукавички: «У кого белые есть, давайте!» Вот эти рукавички в ряд разложили. Все смотрят: «Такая-то земля идет на синий цвет, такая-то на белый. Как решат жеребьевщики. Согласны?» «Согласны», говорят. Выделили по человеку из десятка. Они между собой сговариваются, а остальные тянуть будут. От них Филимон пошел. От нашего пошла Аленка Махова. Вот они сговорились. Подходят. Все вокруг рукавичек встали. А Филимон-то мужик какой видный. Он бороду разгладил, губы обтер, крякнул и всех осматривает.
Покойная, говорит, моя матушка хорошо умела верховой квас делать. И вот если тебе дать выпить, так ничего бы другого не стал пить, ни чаев, ни кофеев. Стаканчик опрокинул, ну, и с лавки не встать. Вот сейчас, говорит, как перед этим квасом стой и думай, да губы обтирай, да бороду разглаживай.
Все хохочут. А он ухмыльнулся да свое:
И кто ее знает, чего только покойница не клала в этот квас. И мятной травы, и ромашков, и хмелю свежего бросит. Вот квас был! А сейчас что не квас, а синяя водичка. Дробина да дробина прополосканная, а у нее свежий солод шел!
Солод-то, говорят, это хорошо, а насчет трав ты пригибаешь.
Жеребьевщики отошли и отвернулись: тяните. У наших мужиков поджилки трясутся. На полосы-то смотрят, друг-то на друга посмотрят. Разве не страшно? Поле краем оврага хватило, краем кустов, а середина стоит муравейниками. В толпе говорят: «Пускай начинают бабы». Татьяна подошла и взяла белую рукавичку. За ней Ерш. Глаза большие сделал, крестится. Все хохочут. Берет синюю. На синюю лучшие полосы. И как ни тянут, все Филимонову десятку лучше. Ерш ходит как взнузданный. Нам с Татьяной: «Бабьего счастья на земле нет». Уходит и уходит земля к кулакам. Мы в комитет соберемся, думаем, гадаем, а придумать ничего не можем. Татьяна говорит: «У меня одна догадка есть, выберите меня завтра жеребьевщиком». Пошли на третий день, выбрали ее жеребьевщиком. Ерш подтрунивает: «На белый цвет бабам везет. Только не в рукавицах, а в платьях. Как белое платье надела, так и помолодела». «Ладно, смейся!» Отошли к сторонке, она Белова толкнула и шепчет: «Сегодня белый»