Слово о солдате - Федор Иванович Панферов 13 стр.


У скверика, там, где цвел когда-то табак, сейчас стоял столб с перекладиной, и на перекладине невысоко от земли висел человек. Казалось, очень спокойно и грустно, сложив перед собой связанные руки, он наблюдал жизнь с высоты. Ветер неспешно раскачивал его, и Макеев успел увидеть, что это парнишка, ничуть не попорченный,  вероятно, не первый день он висел,  а только как-то ссохшийся, точно кожа его обтянутого лица плотно пристала к костям Холодный ветер пробрался под ватный пиджак и захолодил плечи. Но оба и на этот раз ничем не выразили своих чувств, точно привыкшие ко всякому жители. Словно чума прошла над городомон вымер. В щелях, выкопанных на скверике, стояла стылая вода,  некогда копали их жители, уповая на это ненадежное прибежище. Вдруг в громкоговорителе на столбе зашуршало, голос сказал что-то на чужом языке, и хлынула музыка, страшная в мертвом безмолвии города. Но они шли, как будто согнутые временем, старостью и несчастьями, как все жители города

На колхозном базаре возле забитых или растасканных на топливо ларьков и прилавков бродили люди. Макеев и Грибов перешли площадьони должны были все увидеть в мрачном разрушении недавно налаженной и шумной жизни большого южного города. Старики и старушки (или это были молодые женщины, ставшие старухами,  в неопределенности серых, земляных лиц нельзя было понять) продавали какую-то рухлядь, отрепья или жалкие остатки былой жизни. Ненужные подсвечники, пожелтевшие воротнички и кружева, мясорубку и большие плоские раковины, завезенные в портовый город каким-нибудь моряком Несколько таких же неопределенных людей торговали семечками, отмеряя зелеными, бутылочного цвета стаканами, и странной желтой трухой, в которой Грибов распознал раздавленные жмыхи. Он спросил цену:стакан тридцать рублей. Больше на этом торжище ничего не было. По другую сторону площади, где начинался бульвар, они увидели новое кладбище. Памятник Ленину, стоявший в начале широкой аллеи, был снесен, и вокруг постамента, заставленного досками с немецкими надписями, во всю ширину бульвара точно размеренно, на равном расстоянии друг от друга, словно на параде мертвецов, стояли кресты. Глубокие, тяжелые каски мутно-зеленого цвета были надеты на верхнюю часть креста. Могил было много, Макеев прикинулне меньше двухсот.

На бульваре их остановил часовой. Мотоцикл был прислонен к дерену. Они долго и обстоятельно доставали документы, как бы равнодушные к этой очередной проверке: печать о регистрации и явке к коменданту былачасовой их пропустил. Серый, низенький, штабной автомобиль быстро пронесся в пустынности улицы. На телеграфных столбах, ухватившись кошками, немецкие связисты тянули провода. Совсем синий, полумертвый или уже заживо умерший старик сидел на приступочке дома. Лысая его голова с ободком волос была непокрыта. В шапку, лежавшую рядом на ступеньке, точно для смеха, была брошена никелевая немецкая монетка. У бывшего здания городского музея стоял огромный желтый фургон, в каком перевозят мебель: фургон, очевидно,  был пригнан из Германии. Двери в музей с блистающими колоннами вестибюля были настежь открыты. Несколько солдат выносили стулья, аккуратно сплетенные соломой, чтобы не побились в дороге, такие же аккуратно сбитые деревянные рамы, в которых были картины и ящики с большими номерами. Фургон, вместительный, как дом, поглощал бывший музей. У входа на почту висел плакат с изображением зверского бородатого лица, не то в папахе, не то в кубанке.

«Всякому, кто окажет укрывательство партизану, смерть!»было написано по-русски под изображением.

Скоро они свернули в сторону Приморской, некогда поселка рабочих судостроительного завода. Дома были пусты, часть без окон, часть заколочена. Некоторые, обгоревшие, давно растасканы по бревнышкам, и только кирпичный четырехугольник фундамента или невыломанные изразцы печи определяли место недавнего жилища. Но в один из этих домов Грибов все-таки зашел. Только прежде, чем толкнуть калитку забора, он долго закуривал на ветру, оглядывая пустынную улицу. Нет, немцам нечего было делать на этой пустой и обезлюдевшей окраине. В глубине двора, двумя ступеньками ниже земли, была дверка в бывшую бондарную мастерскую. Старые ржавые обручи от бочек валялись во дворе.

Они были у цели. Их ждали. Долго, пробираясь балочками и глухими степными дорогами, шел сюда криворожский шахтер Семичастный. Он был здесь уже третий день.

Хозяин дома, старик Павлюченков, пока вели они свой разговор, вышел чинить прогнившие ступеньки приступочкиотсюда далеко была видна улица, если бы кто-нибудь появился на ней

Семичастный сказал: «Надо бить по железнодорожным путям, по всем коммуникациям немцев».

 Это мы понимаем,  сказал Грибов,  не думайте. Волку сухожилья перерезатьон никуда не уйдет. Только и немцы стали сейчас осторожны У них на путях чуть ли не на каждом километре посты. Собак привезли мы одну такую взяли, чистый волк, но умна!  Он хохлился в ватном своем пиджачке, в серебряных очках, только изредка недобро поблескивали из-за них его глаза.  Всякому, кто окажет укрывательство партизану, смерть!  сказал он с усмешкой.  Вот как у них написано. А страшными они партизан рисуют, видно, сильно напуганы.  Он вспомнил плакат возле почты.  Всех людей не перебьешь Это тоже время нужно. А мы не бараны, что убоя своего дожидаются. Тынашего одного, а мы твоих десять. Пять поездов сваливают в день партизанынужно сорок свалить.

Он на минуту стал прежнимлукавым и словоохотливым, если бы, только не старила и не меняла его уже с густой проседью борода.

 Передай,  обратился Макеев к Семичастному,  дело мы свое понимаем. И ответственность понимаем Мы себе радио раздобыли. Москву ловим. Родной голос слушаешь, легче на душе становится. А то немцы свою работу ведут их послушатьтак и Москвы уже нет, и в Ленинграде они хозяевами стали давно.

Они рассказали Семичастному, сколько людей в отрядах и что сделано за месяц.

 Скажи: крестов по немцам не ставим, как эти в городе а вся степь для них кладбище, каждая балочка. Сот восемь, может, за это время прибрали, два эшелона с боеприпасами полетели, одни колеса остались Ну и так повредили составов до дюжины. Только пути они быстро чинят, у них это дело поставлено хорошо.

Они долго и внимательно разбирали план предстоящей операции. Партизанские отряды становились как бы выдвинутыми глубоко вперед частями действующей армии. Немцы готовились в городе к пуску судостроительных мастерских, которые перед отступлением были плохо подорваны нашими: немцам нужно было море. На стапелях закладывались первые легкие морские суда. Привезенные лесоматериалы загружали половину заводской территории.

 Тут огонька пуститьпойдет. Материал сухой, это сразу прихватит,  сказал Грибов.  А ветерок наш, морской

Он прислушался: норд-ост громыхал железом крыши.

 А материалу у них свезено порядочно все тес, каждая тесина с клеймом. Тут при хорошем ветре пойдет! Есть у меня человечек один,  сказал Грибов в раздумье,  ему только на свет божий нельзя показаться нашлась сволочь какая-то, на него донесла. Он прежде на заводе в пожарной охране работал. Тут огонька пустить мало,  добавил он,  тут надо, чтобы море цельное бушевало

Он щурился и воображал это море в зловещей черноте ночи.

В тот же день Семичастный и Макеев ушли из города. А Грибов задержался для выполнения задуманного.

Посты охраны мастерских были прежние: пост у проходной будки, вышка с часовым у восточной глухой части территории, где были сложены лесоматериалы, и два поста по обе стороны стапелей на берегу лимана. Подача воды в пожарные колодцы производилась через насосную станцию. Станцию эту надо было подорвать одновременно с поджогом.

Глухой, ветреной ночью Грибов пробрался на заводскую территорию. Тихий лиман гудел и бросался на берег. На этом заводе Грибов проработал два года. Но территория, заново заваленная лесными материалами, изменилась, и он долго в тумане не мог определить направления. Он пробрался между штабелями и заложил в двух местах тол. Подорвать насосную станцию должен был пожарник, который с великой охотой и озлоблением взялся за это дело: немцы погнали его младшую сестру рыть окопы, и она пропала без вести. Зажечь штабеля Грибов должен был сейчас же после подрыва станции. Думал ли он еще год назад, что придется ползти ему в ночной тишине по мерзлой земле родного завода, чтобы жечь то, что он строил и что привык беречь. Но сейчас только на пепелищах могла родиться новая жизнь, и человек именно во имя ее превращал в пепел, в развалины самое дорогое и близкое Ненависть к немцам, сначала захватившая его, как всякая ненависть, теперь становилась планомерной, размеренной. Он вырабатывал график этого отмщения, как вырабатывал некогда график работы. Ему хотелось вложить в эти планы уничтоженные фашистские части, сбрасываемые с рельсов или подорванные воинские составы: десять составовэто план на месяц, двенадцатьэто перевыполнение плана. Он чувствовал себя почти прежним человеком, только служба была не завод, а война. Он ждал знакомого удара воздуха и перекатывающегося грохота, которые означают взрыв. Он ждал взрыва водонасосной станции. Но только лиман шумел и плескался внизу, и ледяная крупа шуршала временами по доскам. Время шло, а взрыва все не было. Удивительное томление вдруг овладело им, что-то случилось с пожарником: может быть, его захватили, и надо спешно выбираться отсюда. Давно уже непогода пробралась в рукава пиджака, и холодная дрожь, похожая на тоску, сотрясала по временам его тело. Но он все медлил и ждал. Только теперь почувствовал он, что устал за все эти месяцы напряжения, слишком много горя увидел он за это время В ту же минуту произошло что-то страшное. Прогремел взрыв. Огненным заревом вспыхнула водонасосная станция. Грибов точно очнулся. Теперь очередь была за ним

Тишина. И снова черную глухую ночь разорвали два чудовищных взрыва. Огромные багрово-красные огненные столбы встали над верфями.

Минуту спустя тревожные свистки хлестали уже на территории завода.

На рассвете Грибов был уже далеко. Позади него был город, встретивший его отчаяньем и разореньем, родной город, страшный, как смерть.

Алексей Силыч Новиков-Прибой

Волга

Из обширного полузыбкого болота струится едва заметный ручеек. Непроходимые трясины, одетые мягким моховым покровом, тянутся на километры. Опустите шестик в этот ручеекон углубится только на один метр и остановится на мягком илистом грунте. Если вы увидите на другом берегу приятеля, то смело протягивайте ему руку: он сожмет ее в крепком рукопожатии.

Здесь рождается Волгародная и любимая река русского народа, его «матушка», «кормилица» и его «красавица».

Из малого ручейка, стремясь по лесам и болотам, то погружаясь в озера, то сторонясь их, она пробивает себе верный путь. Кропотливо и бережно вбирает она каждый ручеек, каждую речку и хранит их и песет, как мать своих детей. Как дети, они тянутся к ней и доверчиво отдают ей свои волны. Все крепче и глубже становится ее русло, все шире и дальше раздвигаются ее плодородные берега С высокого Урала несет ей свои воды Кама, из гущи старорусской земли вливает в нее свою силу Ока, и невообразимой великаншей, величественной красавицей, разбившись на рукава, она течет навстречу седому и бурному Каспию

Не так ли собиралась и росла русская земля? Не так ли из мелких племен и княжеств, враждовавших и истреблявших друг друга, она слилась в одно русло и, раскинувшись на шестой части земного шара, выросла в единое, крепко спаянное великое содружество народов?

Волгалюбовь наша, наше раздолье, наше богатство, наша многовековая история, колыбель нашей свободы!..

Нет в русском языке ласкательных эпитетов, которые не приложил бы народ к своей любимой реке. Нет красивее легенд и ярче сказок, которые не рассказывал бы он о ней. Нет горячее и задушевнее песен, передающих нашу любовь к ней, веками распеваемых по всей необъятной нашей Родине

Великая русская река! Она символ нашей вольности, нашего раздолья и нашего богатства. Для нас она не великое водное пространство от Валдая до Каспия, не простое географическое понятие и не только источник неисчерпаемого богатства. Мы очеловечили ее своей любовью, а ее имя вознесли, поставили рядом со священным именем матери и гордимся ею сыновьей гордостью

Пароход идет плавно, рассекая широкую водную гладь. Я стою на палубе, не отрывая глаз от необозримых просторов великой реки, от ее простоты, от ее уютной теплоты, похожей на теплоту материнской груди. Солнце, рассыпаясь золотыми искрами, рябит в глазах, но глаза не устают, а еще пытливее, еще жаднее впитывают красоту ее течения, ее величия. Я стою часами, днями, но в душе моей нет скуки, нет тоски однообразия, как не бывает их дома, в кругу своей семьи Здесь все родное: и небо, и луга, и леса, и звуки песен, и энергичные, здоровые лица людей.

Все, что я вижу на пути, близко мне и дорого. Каждый городгамма народных преданий, страница нашей истории, памятник нашей культуры. Вот тысячелетний Ярославль. Я вспоминаю здесь первого законодателя РусиЯрослава, основоположившего этот город. Я знаю, что тут зародился и наш русский театр, искусством которого мы теперь гордимся перед всем миром. Здесь созрела и создана знаменитая «Камаринская»песня, в огне которой жег свое горе наш многострадальный «камаринский мужик». В Костроме мне светит величественный образ Ивана Сусанина, как бы перекликающийся с нами и зовущий не щадить жизни во имя Родины.

Город Горький!.. На высоком обрывистом берегу, обрамленном обомшелыми стенами, высится старый Нижегородский кремль. Оттуда, с паперти древнего собора, я слышу мужественный голос великого гражданина Минина, призывающего русский народ на спасение родной земли. Я слышу лязг мечей и твердый шаг сермяжной нижегородской дружины, идущей к оскверненным интервентами твердыням седого Московского Кремля А там, напротив, в треугольнике между Волгой и Окой, я чувствую огненное дыхание гигантов нашей советской индустрии, дни и ночи неустанно выковывающих смерть для новых, ворвавшихся к нам поработителей.

Ульяновск, Казань, Куйбышев!.. Здесь родился Владимир Ульянов, здесь прошли его годы детства и юности, годы учебы и первого гонения от свирепого произвола царских охранников. Как молодой орел, оперялся он здесь. Гениальным умом и горячим сердцем юности он осознал и почувствовал на берегах родной Волги вековечное горе трудового народа, его правду и отдался этой правде до конца.

На реку, на Волгу на широкую,

Вылетал, слетал молодой орел

В небеса он не глядел, властям не кланялся,

Зачерпнул он ладонью воду рудо-желтую

Под Саратовом, Царицыном, Свияжеском!

Взговорил он ко Волге вопрошаючи:

«Ой, пошто, Волга-мать,

Ты мутишь со дна пески да рудо-желтые?»

«Я пото верчу, пески кручу,

Поднимаю камни-горы подсамарские,

Чтобы вышла к тебе правда-матушка,

Чтобы взял ты ее в свои белы руки

И унес-отдал народу подъяремному»

Так поется в народе о великом Ленине.

Краса и гордость ВолгиЖигули!.. Горы, овеянные сказками, легендами и разудалыми песнями казацкой вольницы!..

Здесь колыбель русской вольности, уголок чудес, где народная фантазия создала таинственные подземелья, к которым стремился обездоленный люд искать запертую в них правду. Сюда стекался он со всех сторон, буйный и неукротимый, и кликал клич, отзывавшийся грозным эхом по всей русской земле

Гой ты, синелучистое небо над маткой-рекой!

На тебе ли пылают-горят угольки твоих звезд вековечные

А к огням у реки мужики прибрели,

Русаки к русаку присуседились.

С головой на плече супротивных своих;

Не одна и не две, много, много боярских головушек

Принесли мужики к заповедным огням.

С головами боярскимизаступы,

Принесли топоры, вилы, косы с собой,

Пробудилась, знать, Русь беспартошная!

Эй, гори, полыхай злою кровью, холопское зарево!

На лихих воевод, что побором теснят

Да тюрьмой голодят, бьют ослопами досмерти

Мы пришли вызволять свои вольности

С атаманом, со Стенькою Разиным,

От судей, от дьяков, от подьячих лихих,

Подавайте нам деньги и бархаты,

Нашим жонкам вертайте убрусы-шитье

Да тканье золотое со вираньем!..

И не раз и не два собиралась на груди Волги восставшая Русь, но каждый раз давила ее сила боярская, измена и хитрость людская. На московской площади сложил свою голову удалой атаман Степан Тимофеевич. Но не обезглавлена была правда народная: у крутых волжских яров, в подземелье заповеданном, ждала она часу заветного И час этот наступил в октябре 1917 года.

Широка и необъятна великая река! Грудью сказочного богатыря кажется ее суровая, необозримая гладь. Несокрушимой силой веет от ее мощного течения, взламывающего лед, стремящегося навстречу солнцу Сталкиваются, с шумом лезут друг на друга льдины. Затертые пароходы, тупоносые баржи, взламывая лед, с неимоверными усилиями и риском везут боеприпасы, танки, хлеб. Это сталинградская переправа. Она должна обеспечивать Сталинграду наступление. И «полярная» воинская переправа работает день и ночь.

Мы подходим к Сталинграду.

Три месяца беспрерывно длился беспримерный в истории бой. С настойчивостью голодного зверя враг рвался к великой реке. Горел Сталинградгород, заслуживший бессмертие, горели многолюдные цветущие станицы, горели села и хутора. Черным дымом расстилалась кругом холодная вражеская злоба, отравляя и убивая все живое.

Но непоколебима доблесть наших воинов, ставших грудью за свою Родину, за свой дом, за свою свободу, за свою Волгу.

Сталинград! Сегодня миллионы людей в Советской стране и во всем цивилизованном мире на разных языках, но с одним и тем же чувством гордости и восхищения повторяют это слово.

Девяносто дней немцы штурмовали город. Они бомбили его заводы, театры, больницы и сады, они разбивали его дальнобойной артиллерией, растреливали из пулеметов и пушек.

Но город выдержал все. Настал грозный час, час наступления. Оно будет лучшим памятником тем, кто пал, обороняя Волгу и Сталинград. Оно будет памятью русскому мужеству, русскому народу.

От неприступной волжской твердыни воины Красной Армии гонят врага, и он будет стерт с лица земли, как были стерты нашими предками все орды завоевателей, посягнувшие вступить на прекрасные берега великой русской реки. С незапамятных времен мы обручились с Волгой для жизни и теперь бьемся и будем биться за нее насмерть.

Евгений Захарович Воробьев

Снайпер

Снайпер Михаил Лысов вел в роте нехитрое делопроизводство. И хотя Лысов в общей сложности держал карандаш не больше пятнадцати минут в день, за ним, за бойцом, прочно утвердилась кличка писаря.

Он явно тяготился своими обязанностями, а кличка казалась снайперу даже оскорбительной.

 Разрешите податься «в отставку»?  упрашивал Лысов командира роты.  Увольте из писарей. Ну, не лежит у меня душа к канцелярским принадлежностям, никак не лежит.

Командир роты был непреклонен.

 Найдешь бойца с таким же четким почерком, как твой,  пожалуйста. А так беспорядок пойдет, нельзя.

Почерк у Лысова, как назло, был каллиграфически безупречен, просто на редкость. И он по-прежнему ходил в роте в писарском звании

Ротный писарь сидел на пне, очищенном от снега, и составлял строевую записку, когда, откуда ни возьмись, вынырнул вражеский бомбардировщикогромный самолет, клейменный свастикой. Зениток поблизости не было, а низкая облачность служила врагу прикрытием от истребителей.

«Юнкерс» сделал заход и сбросил бомбу. Михаил Лысов, как и все бойцы, прыгнул в окоп. Но он не зажмурился, не вобрал голову в плечи, а спокойно наблюдал за бомбардировщиком.

Писарь вскинул полуавтомат и прицелился. Он сделал всего три выстрела, и самолет загорелся. Одна из бронебойно-зажигательных пуль попала в мотор.

Немецкий летчик пытался сбить пламя. Он проделывал сложные эволюции, но все было напрасно. Бомбардировщика тянуло к земле.

 Фигура низкого пилотажа,  удовлетворенно заметил, сидя на бруствере окопа, сержант Жарков.  Нечто среднее между штопором и глубоким виражом

А снайпер Федор Карасюк, не искушенный в авиационных терминах, сказал, наблюдая за «юнкерсом»:

 Кувырком пошел На заземление.

Бомбардировщик рухнул за лесом, взорвавшись на своих бомбах.

С того памятного дня за Лысовым утвердилась новая кличка: зенитчик.

И хотя «зенитчик» Лысов по-прежнему вел нехитрое ротное делопроизводство, никто не называл его писарем. Новая кличка нравилась больше и роте и ему самому.

Мариэтта Сергеевна Шагинян

Простые рассказы

Звонок жизни

Тот, кто проделал длинный осенний путь с Запада на Восток вместе с заводским эшелоном, мог наблюдать в пути группы подростков. Они выскакивали из теплушек и бежали за кипятком всегда стайками, иногда в одиночку. Полудетские лица их были озабочены, насуплены, словно мысль работала и хотела освоить неожиданное, случившееся с ними, и еще не могла его схватить. Ноги их путались в длиннополых, необношенных мундирчиках. Это были ученики ремесленных училищ и фабзавучники, присоединенные к рабочим коллективам своих заводов.

Ребята, едва начавшие сознавать себя, уже проделали большую и романтическую историю, уже накопили опыт жизни. Остановите того, кто бежит медленнее всех, широколицего, веснушчатого паренька, почти безбрового, с носом-пуговичкой, переваливающегося в слишком длинной шинели. ЭтоШурка. Он из смоленского колхоза, любимец матери. Дома, бывало, не уснет, пока мать не подтянет его к себе под материнский бок, хоть старшие и засмеивали и дразнили его за это. Когда Шурку отсылали в город, в ремесленное училище, он ревел белугой и слезы не утирал. Мать напекла ему в дорогу жирных, рассыпчатых пшеничных лепешек и твердых ароматных ржаных коржиков. Москва совершенно подавила и ошеломила Шурку: три дня он, как зверек, ни на чьи вопросы не отвечал, опустив подбородок на грудь, и говорил таким шепотом, что его приходилось переспрашивать. А потом уже носился по училищу бойчее всех, и только к вечеру, после приготовления уроков, от усталости как начнут слипаться глаза, Шурка вспоминал мать, тихо подбирался к воспитательнице и ластился к ней стриженой головой: ему недоставало ласки.

А воспитательница, немолодая женщина, своих шестерых поставила на ноги и все это очень хорошо понимала. Она старалась дать мальчикам, сразу вырванным из больших крестьянских семой, из теплого избяного уюта, вместе с лаской то, чем сама увлекалась и что в те дни увлекало всю Москву: чувство высокой прекрасной гордости от подготовки нового поколения рабочего класса, класса-хозяина родной земли. Государство взяло на себя эту подготовку и щедро поставило ее. Ничего не пожалело: светлые, большие, умно обставленные комнаты, теплые, хорошо проветриваемые спальни, мягкие кровати с простыней и пододеяльником, еженедельная смена белья, души, а какая еда! В первое время ребятам не хватало хлеба, по крестьянской привычке набивать им желудок. А потом они вошли во вкус мясных блюд, гарниров, компотов, стали все чаще оставлять хлебные корочки на столе. Гуляли они парами, и с каждой прогулкой им раскрывалась Москва, красота ее архитектурных групп, старинные камни Кремля, мшистый, потемневший, густой, но такой особенный, как «на картинке», цвет этих камней в зеркально-ясном осеннем небе Москвы. Они уже так привыкли к новой жизни, что дома, в колхозной избе, сразу заметили бы духоту и житейские неудобства. Но еще не осознали они того главного, чем одарила их новая жизнь. А заметили это в пути.

Враг подходил к Москве. Шла эвакуация заводов. По ночам, ища безопасного выхода для заводского эшелона, тихо маневрировал темный паровоз вокруг всего города, на платформах доканчивали погрузку. И ребята ремесленных училищ, испуганные, сжавшиеся, наблюдали, как покрывались брезентом машины, как из пригородного лесочка рабочие несли охапку свеженаломанного порыжелого березняка и заботливо укрывали им сверху свои машины, маскируя от вражьего глаза.

Третий раз мальчики меняли семью. Теперь из уютных, светлых спален и классов, из размеренного учебного дня с хорошими учителями и ласковыми воспитательницами они попали в необычный, неопределенный мир с неизвестным завтрашним днем. Душная, тесно набитая теплушка, чужие взрослые люди, скудный котелок на железной печурке, чистка картошек, поиски старых бревен на остановках, рубка дров, забота о себе и своем корме, о том, чтобы не опоздать вскочить в вагон, а тамукутанные на платформах заводские цехи, в соседних вагонахзаводские рабочие, их новая семья, на первый взгляд такая неласковая, незнакомая, их неведомый трудный завтрашний день! Засыпая на досках теплушки, ребята вспоминали, как к ним, в ремесленное училище, приезжали писатели читать свои стихи и рассказы, приезжали ученые, профессора, певцы, актеры, музыканты: в те первые месяцы вся Москва хотела помочь государству готовить из них новый рабочий класс. Разница была слишком велика, скачок слишком чувствителен.

«Набаловали вас, но ничего, привыкайте»,  сказал им как-то дежурный по эшелону без злобы, но дети обиделись. Они уже привыкли считать, что не баловство, а законное простое дело было их воспитание. От него сейчас остались следыголос выработанных привычек. В определенные часы, трижды в день, громко заговаривал желудок, он требовал еды; утром рано, проснувшись, тянуло умыться и зубы почистить; в часы прежних занятий ребята искали книгу, тетради, испытывали голод мозга, потребность поучиться, а вечером было пустонедоставало урока, который непременно требуется приготовить на завтра. Мальчики тогда не знали и окружающие тоже не знали, что в этих «позывах» образовавшихся привычек, в этой выработанной цепи рефлексовсамое важное, самое дорогое, что они успели получить в училище, великое чувство режима, устроенный на весь день распорядок времени, приучивший к себе организм человека. Не знали ребята и того, что чувством режима надо очень дорожить в себе и беречь его, стараясь при всех обстоятельствах как-то отвечать на него, то есть жить, не разбивая образовавшихся рефлексов.

Вот они в чужом городе, на огромном знаменитом заводе, и сверкающем сталью и стружками, шумящем проводами механическом цехе. Шурка, в фартуке вместо мундира, с черными пятнами металлической пыли в носу и у переносицытокарь третьего разряда. И рядом с нимстарый, седой рабочий, земляк мальчугана, тоже смоленский. Шурка стал молчалив. Вначале он пристрастился было курить, и как-то его поймали на том, что он потянулся было к плохо лежавшему чужому добру. Хотели судить Шурку, но вступился хозяин украденного Шуркой кисета, вот этот самый смоленский токарь. У него давно не было семьи, сына он потерял на фронте. А Шурка не знает, что сталось с его матерью и родными: в тех местах хозяйничали немцы. Рабочий разговорился с мальчиком, угостил его, как взрослого, табачком. Они сидели вечером на скамейке перед бараком, слово за слово выведал старик у мальчика всю подноготную, рассказал ему о своих делах, пригласил работать вместе. И день за днем взрослым, хорошим обращением и уважительным подходом старый токарь пробудил в своем товарище смутное рабочее самоуважение.

Стал Шурка чаще молчать, думать, курить бросил сам собой, захотел ближе узнать машину, начал следить за рабочим местом, за чистотой своей койки. И тут как-то он поделился со старым токарем своим огорчением, что нет прежнего порядка в жизни, нет аккуратного, по звонку, чередования дела и отдыха, еды и спанья. Только было привык к нему, а вдругсловно и не было.

 Порядок,  он хорош в самом человеке,  ответил токарь.  Велика честь жить по звонку. Ты вот сам будь звонком своей жизни, образовывай себя!

И Шурка принялся искать в себе тот великий внутренний звонок, каким управляет человек самым дорогим, что дано ему,  временем.

Девичий танец

В уральских лесах есть маленькая станция. Да и какая это станция! Вокруг ни жилья. Снег опушил деревья, сугробами лег у шлагбаума. Только одно здание вдалеке, длинное, каменное, с обыкновенным крылечком. Но из труб его валит густой дым. В окнах мерцает странное синевато-красное пламя. Дом кажется волшебным. Попробуем тихонько подойти и заглянуть в него.

Скрипнула дверь; пахнуло в нее жаром и запахом неведомого зелья. И вдруг перед вами открылось необычайное, невероятное зрелище.

В длинном, освещенном пылающей печью зале танцуют девушки. Много девушекоколо двух десятков. Странно они танцуют. На бледных молодых лицах серьезность и напряжение, брови сдвинулись, лбы в капельках пота. Танец нам неизвестен. Извиваясь с миловидной грацией, девушки покачиваются всем корпусом то в одну, то в другую сторону, и руки их плавными лебедиными взмахами, словно крылья, то вытягиваются, то нагибаются. Вот вышла одна с тоненькой палочкой в руке. Легкими, русалочьими шагами она подошла к печке, окунула в нее палочку и подняла. На палочке затрепетал яркий, малиново-синий шарик, словно похищенное из печи пламя. Наклонив голову, жестом музыканта, захотевшего поиграть на свирели, девушка приложила губы к концу трубки, и огненный шарик стал раздуваться и расти, сияя радужными оттенками, как мыльный пузырь, раздуваемый детьми из мыльной пены. А пока он рос и удлинялся, девушка, не отнимая губ от конца трубочки, тоже начала танцевать. Пузырь вытягивался все дальше и дальше, к другому концу зала, и девушка все помогала его скользящему, извилистому движению изгибами собственного тела и низкими поклонами.

Назад Дальше