Жизнь сначала - Татьяна Успенская


Татьяна УспенскаяЖИЗНЬ СНАЧАЛАРоман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

 Решение картиныне то, что человек сидит пригнувшись к коленям, взъерошенный, обиженный, а оранжево-бордовое пятно листа на зелёной ели. Красота, естественность смерти выше обид и боли в человеке. Соединение живого и мёртвого. Преходящее, временноена вечно зелёном.

Что такое она говорит?

 Продолжение нашей жизни после смертивот тайна. И тайнасам человек. Как эторуки, ноги движутся, и они, и мозг, и желудок соединяются в единое целое, которое «я»?! Как в человеке происходят созидание, разрушение? Почему иногда по мне течёт кровь рыбья, иногда огненная? Как это сырое, серое, медузоподобное веществомозгдумает? Как это возникает во мне я вижу оранжево-бордовое на зелёном и забываю обо всём? Кисть движется по холсту сама. Тайна.

Она говорит тихо и замолкает, прикрывая глаза, но мы слышим каждое слово новенькой и повторяем его про себя, забивая голос Середы, погрузившей нас в двухлетнюю серо-грязную заводь. Невыразительные натурщицы с густо напомаженными губами, примитивные натюрморты, плакатные герои и передовые стройки страны питали наши уроки живописи и композиции и надоели нам до блевотины.

 Я не умею,  говорит по-детски новенькая.  Может быть, вы откроете тайну?

 Зачем?  скрежетом врезаюсь в наступившую тишину я, сопротивляясь наступлению на меня, хотя от её голоса, от её слов стук сердца прёт в голову, хотя я не могу смотреть на неёглаза режет, как от яркого света. Я ещё не понял, что происходит, но, ощущаю, в её словахвзрыв, она рушит меня старого и всё, к чему я привык.

 Ха-ха-ха!  поддержал меня Тюбик, первый парень в «нашей деревне»красавчик, любимец девчонок, амбал, отличник и общественный деятель.  Ха-ха!..

Я прошипел ему: «Заткнись!» И Волечка, мой прекраснодушный, единственный друг, крикнул ему: «Заткнись!» А Сан Саныч, самый представительный из всех, «маститый», квадратный, с уже готовыми залысинами, человек действия, с силой двинул Тюбика в бок, что оказалось эффективнее нашего с Волечкой «заткнись». Тюбик заткнулся.

Она не услышала ни меня с Волечкой, ни Тюбика, ничего не заметилаона улыбалась. Так улыбаются юродивые, дурочки, не ведающие жестокости и злобы окружающего мира. Они сосредоточены в себе, в себе черпают силы и своей добротой растворяют жестокость и злобу.

 Я не умею сказать,  повторила она,  может быть, вы объясните, почему картина явилась?! Закройте глаза. Попробуйте услышать: звенит воздух. Попробуйте увидеть: серое небофоном, в потоке свететрава и птицы, цвета переплывают один в другой. Это душа мальчика! Как это создалось? Это я сотворила его душу? Это ведь тайна?!

«Это», «это»,  передразниваю я её, а передразнивания не получается, «это», «это»вонзается в меня иглами. Что«это»? Из-за неё я сейчас такой, как перед прыжком с крыши в чужой двор, как перед пропастью, куда меня сейчас столкнут, как перед шпаной, которую я боюсь, но с которой придётся драться. Я должен понять: о чём она, что значит её «это»?!

 Мне не открыть,  повторяет она беспомощно.  Откуда во мне эта радость? И этот свет? Почему или есть картина, или её нет, даже когда в нейвсё для того, чтобы она была, а её нет?! Тайна. Ну-ка, в своей картине увидьте главный цвет нерв: лицо, ветка, движение?  Она замолкает. А я вижу её бордовый лист на зелёном. А я вижу глаза мальчишки в пляшущих искрах. Ведь вижу! Его глаза и её взаправдашнее волнение (меня не проведёшь!), и её доверчивый голосодно. Зрением мальчика вижу: голубоватый воздух светится, бабочки с птиц величиной виснут в воздухе, слышупосвистывают птицы.

Глаза новенькой тоже плывут в этом новом для меня мире: карие, золотистые, в пляшущих искрах, как у мальчишки.

Вот что произошло: она взорвала нашу художественную школу вместе с Середой, с клетками скучных уроков. И меня взорвала. Я себя увидел до этого урока: я весь ржавый и закостеневший в стандартности, в ходульных анекдотах и пошленьких песнях. А сейчассловно огнём промытый, и словно не в классе сижу: я несусь в потоке её света и незнакомой энергии. И я, нет, не я, моя рука, послушная голосу новенькой, сама ведёт по бумаге. Нет, не послушная. Не спросясь меня, она выводит своё.

Вода слилась с небом. Там, где они слились в одном цвете, густо-мышином, в одном влажном потоке,  рваная рана. На чёрно-серомярко-красное. Внутри раны облаком в кровавом окаймлениилицо с крупным ртом, с детскими беззащитными глазамиеё, новенькой. Её лицоспасением на чёрно-сером и кровавом. Откуда это во мне?

А я иду ко дну. Кровавые рыбы ищут свою еду, от водорослей и деревьев, растущих на дне, поднимаются вверх лёгкие красные пузыри воздуха.

Чертовщина какая-тосижу с закрытыми глазами, а словно цветной фильм смотрю. Краскияркие. И всюду её лицо: на небе, на дне, на зыбких водорослях и на ветках морских деревьев.

 Мёртвый час,  хохотнул Тюбик.  Лови кайф, смотри кино!

Я вздрогнул от наглого, вызывающего голоса. Двинуть бы его по прыщавой красивой физии, а я не смог даже рта открыть, не то что шевельнуть рукой.

Кровавое на чёрно-серомтайна. Человек, его телотайна. Раньше были нормальные руки-ноги, нормальный живот, который я забивал макаронами и сосисками, нормальная башка, в которой ничего такого не водилось, а теперь что со мной, что во мне происходит? Я раскалён, как хорошо набитая горящими дровами печка у нас на даче, я горю, как сосновые поленья, потрескивая, и у горла стучит, и в голове стучит. Я не плюгаш, самый низкорослый в классе, я громаден, как Тюбик, наполнен словами и мыслями, как копилка-Волечка, силён, как Сан Саныч, во мневода всех морей, рек, озёр, разнотравье всех континентов, и все деревья, и все сказки, которые мне читала мама, и вспыхивают картины, одна, вторая, третья. Откуда это во мне? Где, в каком органе это рождается?

 Урок окончен. Завтра принесите, пожалуйста, наброски. Только найдите своё цвет, складку в горе, забитую снегом, пену в стремительно несущейся с горы воде чтобы я ощутила запах этой воды, свежести. В детстве краски яркие  Она замолчала, сказала суше, чем прежде:Вспомните себя детьми.  Её голос едва слышен, но гремит:Самая дерзкая композиция самый неожиданный колорит

Перемена стучит, кричит, несётсяя сижу истуканом. Новенькую окружили. Тюбик приглашает её в ресторан и на свидание. Сан Саныч шипит «Заткнись, чего хамишь?» и оттирает Тюбика от новенькой. Волечка, закатывая глазки, поёт дифирамбы: не было сроду таких уроков, да никто никогда с ними так не говорил, да ничего подобного он, Волечка, не испытывал никогда. Девчонки кудахчут, как куры, вторя Волечке. А я, как последний дурак, как соломой набитое чучело, промоченное дождём, обвис на стуле бездейственный, не умея оградить её от суетливой пошлости, сказать, что она зря старается, что не в коня корм, не в коня! Я не могу ничем помочь ни ей, ни себе, потому что вижу её улыбку юродивой, не замечающей, что над ней издеваются, что ей льстят. Её лучащийся, щедрый, уже любящий нас взгляд, её монашеский, слишком строгий для такой молодой костюм я не могу ничем ей помочь, потому что с этого урока, с этого раскинувшегося на целую вечность часа я стал глуп и беспомощен.

Пробкой выскочив из школярского быта лоботрясов-бездельников, бродящих нигилистическим, бессмысленно-бунтарским вином, я неожиданно оказался на ступеньке во взрослые, откуда один шаг в страну моих извечных недруговв страну преподавателей. Словно в замочную скважину подглядываю: кто они такие, эти взрослые, как живут. Изо дня в день болтаюсь я теперь у двери учительской или у учительской раздевалки, ожидая увидеть новенькую или услышать её голос. Умытый тихими словами её первого урока, пронизанный исходящим от неё светом, я точно в солнечную реку вошёл и вот уже сколько месяцев несусь её течением непонятно куда!

Вместо привычного быта буднейуроков, на которых меня обучают быть болтиком в машине, семейных мероприятий с посещением киношек и ресторанов, Муськи, готовно подставляющей мне свои мокрые губы, во время танцев прижимающейся горячим податливым телом, ждущей от меня решительных действий, тюбиков с волечками,  одна она, новенькая. Лишь онана всех уроках и в снежной крупе воющей зимней улицы, когда мы с ребятами провожаем её, и в троллейбусах с магазинами, куда я нагло прусь за ней.

Её легкая походка подростка, её пушистые волосы, собранные на затылке Большой некрашеный рот, полумесяц улыбки, незащищённая шея, доверчивые, не ведающие зла и пошлости глаза с некрашеными ресницами. Монашеский, один и тот же изо дня в день тёмный костюм в строгих ромбах, со штопанной сбоку юбкой, старенькая куртяшка, которую я прозвал тужуркой, в ней наверняка в мороз холодно. Тихий голос её«фон я бы поменяла», «а может, погуще, неожиданнее дать краску». Щадящий меня этот голос бьёт наотмашь, гремит вовсе не деликатными, жёсткими словами«бездарь», «примитив», их вместо неё я говорю себе сам.

2

Почти три года она у нас классный руководитель. И почти три года я вскакиваю ни свет ни заря и несусь в школу, хотя ясова, привык дрыхнуть до девяти и прогуливать первые уроки. Три года из кожи вон лезу, чтобы выдавать ей те картины, которые хочет видеть она, лишь бы она не потеряла свою улыбку, как теряет её, когда видит картины Тюбика и Муськи. Когда она смотрит мои картины, я перестаю дышать.

Три года я ищу в лунном свете, в бликах, в лицах взрослых и детей то, неназываемое, тайное, что вдохнёт в холст живую жизнь.

Три года я чуть не на цыпочках хожу и тянусь вверх, хватаюсь за гири, гантели, чтобы стать могучим, вечерами допоздна торчу под её окном на взгорке, и окно ослепляет меня ярким светом её позднего бодрствования, делает слепым и зрячим одновременно.

Я вижу все нюансы её отношений с ребятами, радости и обиды, но не знаю, к кому как она относится.

Я вижу всё, чем пытается она одарить ребят, но не понимаю, как кто из ребят относится к ней.

Она честно выполняет свой долг: проводит с нами субботы-воскресенья, возит нас на выставки, на натуру в лес и в Новодевичий монастырь, устраивает вечера поэзии и музыки, сама часто читает нам стихи и притаскивает книжки, которые мы «обязательно, обязательно должны прочитать». Онахороший классный руководитель.

У неё, как, наверное, у всех учителей, есть любимчики. Главный её любимчикРыбка.

Рыбкой прозвали Рыбку за то, что маленькая, за то, что в первый же день, когда все поступившие собрались около таблички «6 в», она похвасталась: «Я в детском саду играла золотую рыбку». Она и впрямь золотая: волосызолотистые, с рыжиной, глазазолотистые. Конечно, все сразу позабыли о её словах «играла роль», и на волшебницу уж очень не походила она, маленькая да худенькая, и эпитет «золотая» как-то сразу сам собой отпал, а «рыбка» осталась. Рыбка и Рыбка.

У меня с Рыбкой сложились довольно странные отношения. На все вопросы и события наши с ней взгляды совпадали. Я ли первый отвечал на уроке или высказывал своё мнение о чём-либо, она ли, отвечали мы с ней, не сговариваясь, одно и то же. Мы с Рыбкой всегда оказывались в одном стане, о чём бы ни спорили. Я любил танцевать с Рыбкой и, когда танцевал, забывал, что танцую с девчонкой, она не мешала мне, получалось, что существуют на свете я и мелодия, больше ничего. Если с Муськой я целовался и прижимал её в углах, то Рыбке я подавал пальто, провожал её домой, когда мы задерживались в школе до темноты, дарил в праздники цветы. Я не задумывался над всеми этими странностями никогда, но Рыбка как-то тихо и незаметно отплыла от меня в сторону, когда в нашей жизни появилась она. Нет, взгляды наши по-прежнему оставались одинаковыми, и в одной компании мы по-прежнему встречали праздники, только я почему-то перестал танцевать с Рыбкой и провожать вечерами домойтеперь я провожал новенькую, вернее, не провожал, а брёл за ней в толпе ребят.

У новенькой же с Рыбкой По их улыбкам и беглым, им одним понятным словам, видно было, что они встречаются без нас.

В общем, с появлением новенькой Рыбка уплыла в неведомое мне море, а я очутился с новенькой один на один.

Три года без самолюбия, позабыв об уроках и приятелях, книгах и пинг-понге, я мокну и мёрзну под её окнами ночами, тенью таскаюсь за ней в дождь и в снежную бурю по городу, несмотря на её сопротивление, отнимаю у неё тяжёлые сумки с тетрадями и продуктами, дожидаюсь её под чужими подъездами. Что делает она в чужих домах, не знаю, правда, сумки после этих чужих домов становятся легче. А иногда, разозлившись на то, что она гонит меня домой, заставляю её слушать себя. И она, как вежливый человек, терпеливо слушает.

Слушает, склонив голову набок, как щенок, только ещё начинающий понимать человеческую речь, и мне страшно говорить, так внимательно она слушает меня, я боюсь сморозить глупость, но говорю и говорю, дерзко, подделываясь под самоуверенный тон Тюбика: о том, что она не знает реальной жизни, но навязывает нам идеалистическое мировосприятие с какими-то «тайнами», «пятнами», «изюминками», «непостижимостями». Говорю о том, что этовитание в облаках, а витание в облаках счастья дать не может.

В другой раз я наглею окончательно: заявляю ей, что она, по-видимому, несчастлива со своим мужем, у неё глаза больной собаки. Декларирую ей, что она со своим идеализмом никогда счастлива не была и не будет, потому что никакому мужу не могут понравиться её заскоки, и её «пятна», и её стояния на ушах. Говорю: смотрите, жизнь вот она мокрая, серая, с очередями за жратвой и ложью газет, со шпаной и скукой уроков, люди хотят ловить момент и балдеть с бутылкой, а не выискивать тайны.

Мне стыдно собственной наглости и грубости, но я не могу видеть, как она уходит от меня в чужие подъезды и в свой дом, стукая мне в морду дверями, к неизвестным мне, наверное, особенным, наверное, необыкновенным людям! И я хамлю ей.

Вызывая восторженную радость Тюбика и возмущение Волечки с Сан Санычем и Рыбкой, на уроках я противоречу каждому её слову, а сам, до крови прикусив язык, каждое её слово повторяю.

«Ты, может быть, ещё не знаешь,  звучит её голос, когда я остаюсь один,  реальная жизньиллюзия, главноежизнь души. Ты можешь не иметь удобств, красивой одежды, еды, а в тебе звучат голоса птиц и деревьев, или баллада Шопена, или ты видишь солнечную дорогу через море в гамме всех возможных красок и оттенков, или ты создаёшь песню. Вот эта жизньдуши, твоего воображенияи есть жизнь».

И я помимо своей воли слышу балладу Шопена, которую она ставила нам на классном часе, и вижу дорогу, по которой идёт дитя.

Это она всё соединила в одно: меня, живую жизнь земли, воздух, дающий жить человеку, названный небом, меняющий цвет от непонятных превращений и сил, и далёкие звёзды, от которых во мне тоска, головная боль и битва разных ощущений, и новое видение всего.

Она снисходила до меня, говорила со мнойна снежной улице, в классе, у своего подъезда, мне, мальчишке, высказывала свои ощущения и свои сомнения, и свои открытия. Она всего меня перевернула!

 Ты совсем свихнулся!

Это Тюбиков красивый баритон. И у моего лицафизиономия первого красавца, законодателя мод. Мальчишки следующих за нами классов, топающие по нашим следам, под него стригут и растят шевелюры, под него подстраивают голоса и добывают такие, как у него, джинсы и рубашки, козыряют, как пропусками во взрослые, его пошлыми, трафаретными шуточками, а девчонки красивыми почерками, стремясь войти в историю Татьянами Лариными, первые объясняются ему в любви.

На перемене читаю Моэма, вернее, делаю вид, что читаю, а сам снова с ней, в запахах цветущих акаций и лип. Она сердится, щурится, говорит тревожно: «Прошу тебя, перестань ты ставишь меня в неловкое положение. Мне неприятно» Она не договаривает, но я знаю, о чём она: не смей ходить за мной, тымальчик, явзрослая. Взрослая! Она не говорит ничего подобного. Но, чувствую, ей неловко оттого, что я попал в такую от неё зависимость, и она боится причинить мне боль.

Я не отвечаю Тюбику, жужжит и жужжит. Через месяц мы с ним кончим школу и никогда больше не встретимся, пусть жужжит. Он не мешает мне, он не задевает того, что во мне происходит.

Всё-таки вбила в меня за три года проклятый свой идеализм: заставила изучать свои ощущения, видения и образы, в себе открывать недра-глубины, в них, не в окружающей жизни черпать и сюжеты и нерв картин. Звучит её голос: «Музыку слушай почаще. Ходи по лесу почаще».

Чертовщина какая-то. Мотаю сердито головойнавязалась на мою голову, вторглась, атаковала, перекрутила, а сам, лишь только войдёт она в класс, ловлю флюиды, исходящие от неё, и каждое её слово.

Дальше