Тарабас. Гость на этой земле - Йозеф Рот 12 стр.


Весть о чуде во дворе Кристианполлера за один день разлетелась по окрестным деревням. Да, способ и быстрота, с какой разлетелась эта весть, сами по себе чудо. Среди крестьян, участвовавших в короптинской ярмарке, немало таких, что еще ночью отправились в отдаленные деревни, чтобы донести сказочную весть до родни, друзей и незнакомцев. Иные события необъяснимым образом отзываются эхом во всех углах и закоулках. Чтобы о них узнали все и вся, им не требуется современных средств транспорта и связи. Кого они касаются, до тех они долетают по воздуху. Так распространилась и весть о короптинском чуде.

Меж тем как крестьяне со всех сторон подтягивались к городку и подле постоялого двора Кристианполлера столкнулись не меньше шести процессий, меж тем как евреи в нескольких сумрачных домишках с тоскою дожидались спасительной ночи, Тарабас вместе с офицерами сидел в трактирном зале, где хозяина замещал работник Федя. Кристианполлер спрятался. Однако нынче набожные крестьяне уже не помышляли о мести и насилии. Вняли призывам духовенства. Их набожный пыл спокойно струился навстречу чуду, как укрощенная река. Отслужили мессы, несколько подряд, для каждой группы богомольцев. Установили импровизированный алтарь. Кладовка напоминала те грубые, на скорую руку сооруженные часовни, какие первые миссионеры поставили в этом краю без малого триста лет назад. Триста лет уже этот народ был христианским. И все же после веселого свиного рынка, после нескольких кружек пива и при виде увечного жида в каждом просыпался давний язычник.

Впрочем, сегодня не стали полагаться на одних только духовных лиц. Коропту патрулировали солдаты.

Среди офицеров в трактирном зале Кристианполлера царило большое волнение. Впервые с тех пор, как ими командовал Тарабас, они дерзнули высказать в его присутствии все, что думали. Хотя Тарабас мрачно, безмолвно и озлобленно пил свой обычный шнапс, остальные шумели, спорили между собой, кое-кто развивал различные теории о новом государстве, об армии, о революции, религии, крестьянах, суевериях и евреях. Внезапно они вроде как утратили почтение и страх. Казалось, чудо в кладовке Кристианполлера и пожар в Коропте лишили коменданта Тарабаса достоинства и силы. Полковые офицеры тоже прибыли сюда из разных частей давней армии и с фронта. Русские, финны, прибалты, украинцы, крымчане, кавказцы и прочие. Случай и беда занесли их сюда. Они были солдатами, поистине наемниками. Служили там, где могли. Хотели остаться солдатами. Не могли жить без мундира, без армии. Как и все наемники на свете, они нуждались в командире, который не имел слабостей и изъянов, заметных слабостей и заметных изъянов. Так вот, вчера между ними и Тарабасом вспыхнула ссора. Они видели его пьяным до бесчувствия и уже не сомневались, что через несколько дней его снимут. Кстати, каждый полагал, что сам он куда больше подходит для того, чтобы сформировать полк и командовать им.

Молчаливый Тарабас, пожалуй, догадывался, о чем думали офицеры. Ему вдруг показалось, что до сих пор ему просто везло, что о заслугах тут и речи нет. Он воспользовался случайным родством с военным министром, более того, злоупотребил им. На самом же деле никогда не был героем. Выказывал мужество, оттого что жизнь его ничего не стоит. На войне был хорошим солдатом, оттого что, собственно, жаждал смерти, а на войне смерть ближе всего. Уже много лет ты, Тарабас, ведешь порочную жизнь! Началась она в третьем семестре твоей учебы. Ты никогда не знал, что тебе подобает. Дом, Катерина, Нью-Йорк, отец и мать, Мария, армия, войнавсе потеряно! Ты даже умереть не смог, Тарабас. Многих послал на смерть, многих убил. С помпой и в маскараде насилия ходишь ты по свету! Все тебя раскусили: сперва генерал Лакубайт, потом еврей Кристианполлер, теперь вот офицеры. Концев мертв, единственный, кто тебе верил.

Так говорил себе Тарабас. Скоро у него возникло ощущение, что в самом деле существуют два Тарабаса. Один в изношенном, сером, как пепел, сюртуке стоял у стола, а за столом сидел могущественный Тарабас, вооруженный, в мундире, с орденами, в сапогах и при шпорах. Сидящий Тарабас все больше съеживался на своем стуле, а жалкий, стоявший перед ним, гордо поднимал голову и вырастал из своего убогого сюртука.

Полковник Тарабас уже не слушал разговоры офицеров вокруг, так сильно его занимала собственная убогая и горделивая копия. Ему вдруг показалось, что она советует ему пойти наверх, к покойному Концеву. И он уковылял вон из зала. Держась за перила, долго поднимался по лестнице. И наконец очутился подле покойного. Отослал прочь двух солдат, стоявших в карауле. Четыре толстые восковые свечи, две в головах, две в ногах покойного, распространяли неверный, переменчивый, золотистый свет. В воздухе витал душный сладковатый запах. На плечо Концева упали несколько капель воска. Тарабас ногтем соскреб их, потом рукавом смахнул с мундира. Молиться, вдруг подумалось ему. И он машинально стал читать «Отче наш», снова и снова.

Потом открыл дверь, позвал солдат и неловко спустился вниз.

 Господа,  сказал он,  вы знаете, завтра мы хороним погибших. Примерно в полдень. Фельдфебеля Концева и остальных.

Полковника Тарабаса не оставляло ощущение, что слова, только что сказанные офицерам, были одним из последних распоряжений в его жизни, что он назвал час собственных похорон.

Всю ночь он просидел за столом. Думал, что обязан дождаться другого Тарабаса. Вероятно, он уже не придет, размышлял Тарабас, надоел я ему. И уснул, положив голову на скрещенные локти.

XIX

Серебристо-голубое воскресное утро, золотой перезвон колоколов и хоровое пение набожных крестьян, которые по-прежнему находились в кладовке, разбудили полковника Тарабаса. Он тотчас встал. Федя уже поджидал с горячим чаем. Тарабас нетерпеливо отхлебнул всего лишь глоток-другой. Сна ни в одном глазу, мысли ясны. Он мог вспомнить все происшествия вчерашнего дня. Помнил все, что говорили офицеры. Помнил каждое слово, сказанное ему другим Тарабасом. Другой Тарабасреальный человек, в этом полковник уже не сомневается.

Он выходит на главную улицу. Солдаты сидят подле развалин сожженных домишек. Поднимаются, приветствуют его. Унтер-офицер докладывает, что ночь прошла спокойно. Тарабас говорит:

 Ладно, ладно!  И идет дальше.

Басовито звенят колокола, крестьяне по-прежнему поют.

Тарабас думает о похоронах Концева и остальных в двенадцать дня. Время пока есть. Сейчас только девять.

В Коропте никого не видать, ни одного еврея. Из немногих уцелевших еврейских домишек со слепыми заколоченными ставнями не слышно ни звука. Может, они все задохнулись!  думает Тарабас. Ему безразлично, задохнулись они или нет.

Не может это быть тебе безразлично!  вообще-то говорит другой Тарабас. Полковник отвечает: нет, мне все равно! Я их ненавижу!

Внезапно из одного покуда неповрежденного еврейского домишка появилось что-то черное, подозрительное. Метнулось за угол.

Вероятно, Тарабас ошибся. Он спокойно пошел дальше.

Но когда на ближайшем углу свернул в боковой переулок, на него налетело прямо-таки жуткое существо.

Стояло лучезарное воскресное утро. В воздухе еще витало золотое эхо колоколов. От церкви, с вершины холма, видны веселые яркие платки крестьянок, идущих с мессы. Весь холм словно двигался в сторону города, усеянный огромными пестрыми цветами. Легкий ветерок доносил затихающий отзвук органа. Воскресенье в отзвуках колоколов и органа само казалось частью природы. И словно гнусные знаки гнусного бунта против ее законов выделялись в городке голые пустыри и все еще дымящиеся руины, нарушая воскресную умиротворенность. Холм на юго-западе городка купался в солнечном блеске. Крупные, яркие цветы на платках крестьянок словно становились все гуще. Желтоватая церковка целиком плавала в солнечном сиянии. И крест на ее башенке взблескивал весело, бодро и благостно, как величественная игрушка. Вот таков был мир, когда на Тарабаса налетело жуткое чудовище.

Этим жутким чудовищем оказался тощий, оборванный, хилый еврей, вдобавок невероятно рыжий. Короткая борода пламенным кольцом окаймляла бледное веснушчатое лицо. На голове у него была истрепанная, отливающая зеленью кипа из черного шелкового репса, из-под которой выбивались огненно-рыжие кудри, соединяясь с пламенной бородой. Из маленьких зеленовато-желтых глаз этого человека, над которыми торчали крошечные, густые рыжие брови, похожие на две горящие щеточки, тоже словно бы вылетали язычки пламени, огоньки иного рода, холодные и острые. Ничего хуже с Тарабасом в воскресенье случиться не могло.

Он вспомнил злополучное воскресенье, когда начались все беды. День тогда выдался чудесный, как нынче; в галицийской деревне отзвонили колокола. А с дорожной обочины поднялся незнакомый рыжий солдат, вестник беды. Ах! Неужто могущественный полковник Тарабас полагал, что беду можно перехитрить? Избежать ее? Продолжать войну на собственный страх и риск?

Рыжий еврей в воскресное утро! Таких рыжих волос, такой пламенной бороды, словно сыплющей искрами, Тарабас в жизни не видывал, а ведь его взгляд особенно наторел в выявлении рыжеволосых. Тарабас не просто испугался, увидев этого еврея. Испугался он тогда, в первый раз, увидев солдата. На сей раз он оцепенел с ног до головы. Что толку от всех сражений, в каких он участвовал? Что толку от всех ужасов, какие он вытерпел и какие натворил сам? Оказывается, величайший, неодолимый ужас Тарабас хранил в груди, страх, который создавал все новые страхи, создавал призраки и слабость, которая рождала в нем все новые слабости. Он спешил от одного подвига к другому, могущественный Тарабас! Но двигала им не воля, страх в сердце гнал его сквозь сражения. Жил он в безверии от суеверности, был храбрым от страха и творил насилие от слабости.

Еврей Шемарья перепугался не меньше полковника. Словно двух мертвых младенцев он нес на руках два свитка Торы, каждый в красном, затканном золотом бархате. Круглые деревянные рукояти свитков обуглились, как и бархатные одеяния, из которых выглядывали нижние концы развернувшегося от огня, обгоревшего пергамента. Сегодня Шемарье уже два раза удалось перенести на кладбище по два свитка. Утром, еще до восхода солнца, он улизнул из дома. Ни один солдат его не заметил. Он был уверен, что сам Господь избрал его. Он один мог совершить это святое дело. И в третий раз покинув молельню, он, верящий в чудеса, жалкий, безрассудный, уже возомнил, будто идет в облаке-невидимке, о котором повествуется в Библии. И, налетев на полковника, все еще твердо веруя в это облако, он шагнул в сторону, будто мог незримо разминуться с могущественным. Это движение повергло Тарабаса в страшный гнев. Он схватил еврея за грудки, встряхнул его и прогремел:

 Что ты здесь делаешь?

Шемарья не ответил.

 Разве не знаешь, что вам должно сидеть по домам?

Шемарья только кивнул головой. И при этом еще крепче прижал к себе свитки Торы, словно полковник грозил вырвать их у него.

 Что это ты тащишь и куда направляешься?

Шемарья, который со страху онемел, а вдобавок плохо владел местным языком, ответил только жестом.

Когда он бережно переложил один свиток с правой руки на левую, вид у него стал еще более загадочным. Слабой левой рукой прижимая к груди тяжелые святыни, он тощей правой рукой, на тыльной стороне которой ежом торчала рыжая щетина, ткнул в землю, жестом показал, будто копает, а потом затопал и зашаркал ногой, словно приглаживая могильный холмик. Тарабас, конечно, мало что понял. Упорная немота еврея злила его. И злость закипала все сильнее.

 Говори!  крикнул он и занес кулак.

 Ваша милость!  пролепетал Шемарья.  Это сожгли. Так нельзя оставлять. Надо похоронить! На кладбище!  И он указал рукой в направлении короптинского еврейского кладбища.

 Нечего тебе тут хоронить!  рявкнул Тарабас.

Бедный Шемарья, который ничего толком не понял, решил, что надо объяснить подробнее. И, как мог, то и дело запинаясь, но с сияющим лицом, рассказал, что уже два раза исполнил свой священный долг. Но тем он лишь подогрел Тарабасов гнев. Ведь в глазах Тарабаса тот факт, что еврейв третий раз!  находился на улице, был особенно тяжким проступком. Это уж чересчур. Рыжий, вдобавок еврейв будний день еще куда ни шло, но в воскресенье сущий кошмар; в воскресенье вроде нынешнего все это превращалось в ужасное личное оскорбление полковника. Ах, бедный, могущественный, разгневанный Тарабас! Внезапно он услыхал слабый голос бедного Тарабаса: успокойся! Успокойся! Могущественный Тарабас не внял ему. Напротив, взъярился пуще прежнего.

 Исчезни!  рыкнул он еврею. А поскольку Шемарья, ничего не понимая, стоял как парализованный, Тарабас одним ударом выбил у него из рук свитки Торы. Они упали наземь, в грязь.

В следующий миг случилось ужасное. Безрассудный Шемарья набычился и с кулаками ринулся на могучего полковника. Казалось, цирковой клоун норовит изобразить разъяренного быка. Смешно и страшно. Впервые с тех пор, как в Коропте поселились евреи, один из них пытался побить полковника, и какого полковника! Такое случилось в первый и, по всей вероятности, в последний раз.

Никогда Тарабас не думал, что ему доведется пережить подобное. Коль скоро еще требовалось доказательство, что рыжие евреи, повстречавшиеся в воскресенье, суть для него вестники беды, то таковым стало нападение Шемарьи. Это было не просто бесчестье. Это было нет, совершенно невозможно найти название для этого неслыханного происшествия! Если до сих пор Тарабаса переполняла неуемная злость, то теперь в нем закипела дьявольская, медленная, жестокая ярость, изобретательная ярость, хитрая, прямо-таки изощренная. Лицо Тарабаса изменилось. Усмешка, точно клещи, вцепилась в его губы, холодные, ледяные клещи. Двумя пальцами левой руки он оттолкнул рыжего от себя. Затем двумя пальцами правой схватил бедного Шемарью за ухо и сжимал, пока не выступила капля крови. После чеговсе еще усмехаясьТарабас обеими руками цапнул еврея за похожую на веер, пламенную бороду. И со всей своей титанической силой принялся трясти тощее, дрожащее тело вперед-назад. Несколько волосков бороды остались у него в руках. Тарабас преспокойно сунул их в карманы шинели, в левый и в правый. Он по-прежнему усмехался, полковник Тарабас! И как ребенок, с удовольствием поломавший игрушку, вновь с ребячливым, почти безумным выражением в глазах ухватился за рыжую бороду, попутно спрашивая:

 У тебя есть сын, рыжий, как и ты, верно?

 Да, да,  пролепетал Шемарья.

 Он окаянный революционер!

 Да, да,  повторил Шемарья, мотаясь взад-вперед, взад-вперед и ощущая каждый волосок бороды как огромную открытую рану. Он хотел отречься от сына, хотел рассказать, что сын его сам отрекся от отца. Но как расскажешь? Если б грозный полковник даже не тряс его так ужасно и болезненно, Шемарья все равно не сумел бы объяснить все в точности на языке христиан, который и понимал-то едва-едва. Сердце его трепетало, он чувствовал его в груди как бесконечно тяжелый, но безумно дергающийся комок, дыхание перехватило, он открыл рот, высунул язык, стараясь поймать воздух, и, когда втягивал его и тотчас же выдыхал, из горла вырывались короткие, пронзительные и хриплые вздохи. Лицо болело так, словно в него втыкали тысячи раскаленных иголок. Убей меня!  хотел он сказать, но не мог. Перед помутневшими глазами лицо мучителя казалось то огромным, как гигантский круг, то крошечным, как лесной орех, и все это в течение одной-единственной секунды. В конце концов он исторг душераздирающий, резкий вопль, шедший из самой глубины его существа. Подбежали несколько солдат. Увидели, как Шемарья без памяти грохнулся на землю, а полковник Тарабас в растерянности немного постоял над ним. В кулаках он сжимал два клока рыжих волос из бороды, по-прежнему усмехался, смотрел куда-то вдаль, потом сунул руки в карманы, повернулся и зашагал прочь.

XX

Около шести часов вечера полковник Тарабас проснулся. Ставни были открыты, и в окно он увидел на небе звезды. Подумал, что, наверно, уже поздняя ночь. Заметил, что лежит не в своей комнате, и вспомнил, что после полудня пришел на постоялый двор и работник Федя отвел его в новую комнату, потому что в прежней лежал покойный фельдфебель Концев. Потом Тарабас сообразил, что в полдень Концева и остальных похоронили. Тарабасу посулили комнату покойного деда, а значит, вот это и есть комната, где жил и, вероятно, умер дед еврея Кристианполлера.

В комнате было светло. Синее сияние вечера позволяло различить все предметы. Тарабас сел. Обнаружил, что лежал на кровати в шинели, в портупее и в сапогах. Огляделся. Увидел печь, комод, зеркало, шкаф, голые беленые стены. Лишь слева от кровати висела картина. Тарабас поднялся, чтобы рассмотреть ее. Она изображала широкое лицо с бородой веером. Полковник отступил на шаг. Сунул руки в карманы, хотел достать спички. Пальцы нащупали что-то волосатое и липкое. Он поспешно их вытащил. Свеча и спички лежали на ночном столике. Тарабас зажег свечу. Поднял ее повыше и прочитал подпись. Она гласила: «Мозес Монтефиоре».

Назад Дальше