Тарабас. Гость на этой земле - Йозеф Рот 14 стр.


Спустя два часа Тарабас проснулся. Открыл глаза и увидел в сумраке человека, дряхлого бродягу. Седые волосы укрывали воротник темного пальто, а борода достигала почти до пояса.

 Ох и крепко же ты спишь!  сказал старик.  Я стою здесь уже минут пятнадцать, кашляю, отхаркиваюсь, а ты ничего не слышишь. Я-то слыхал, как ты пришел, а ты даже не заметил, что в этом вагоне живет человек. Молод ты еще. Держу пари, бродяжничаешь не очень давно!

 Откуда ты знаешь?  спросил Тарабас, садясь.

 Мало-мальски опытный человек, войдя в помещение, первым делом внимательно его осматривает. Ведь можно легко найти что-нибудь полезное! Монету, табак, свечку, кусок хлеба, а не то и жандарма. Эти странные люди иной раз прячутся, терпеливо ждут, когда явится наш брат, а потом спрашивают документы У меня документы есть!  помолчав, добавил старикан.  Мог бы даже показать, будь у нас тут свет.

 Вот свечка, зажигай,  сказал Тарабас.

 Мне нельзя!  отвечал старик.  Зажги сам!

Тарабас зажег огарок, прилепил его к узкому краю оконной рамы.

 Почему ты не хотел зажигать свет?  спросил он, с легкой завистью разглядывая старика, который был намного старше его и выглядел куда неказистее. Ах, он был генерал среди бедолаг! А Тарабасвсего лишь лейтенант.

 Нынче вечер пятницы!  сказал старик.  Я иудей. Нам запрещено зажигать свет.

 Как же вышло, что ты нынче не в теплом доме?  спросил Тарабас, и зависть теперь заполнила его до краев, как некогда только злость.  Твои единоверцы едят и спят в еврейских домах, когда наступает шабат. Никогда еще в такой день я не встречал еврея-попрошайку!

 Видишь ли,  сказал старый еврей, усаживаясь на лавку напротив Тарабаса,  со мной обстоит иначе. Я был уважаемым человеком в своей общине. Праздновал каждый шабат, как велит Господь. Но кое-что другое, что Он тоже велит, я не делал. И вот уж восемь лет бродяжничаю. Всю войну бродяжничал. И то были отнюдь не самые тяжкие годы. Ходил я очень далеко, побывал во многих местах России и порой за линией фронта. В ту пору постоянно что-нибудь происходило. Попрошайке всегда что-нибудь перепадало.

 Почему же ты не соблюдаешь шабат?  спросил Тарабас.

Старик разгладил руками бороду, наклонился, чтобы лучше видеть Тарабаса, и сказал:

 Придвинься-ка чуть поближе к свету, чтобы я тебя видел.

Тарабас подвинулся ближе к свечке.

 Так!  сказал старый еврей.  Пожалуй, можно поведать тебе мою историю. Откровенно говоря, я люблю ее рассказывать. Но иные люди, которым что-нибудь рассказываешь, после говорят: да-да!  или: ну-ну! Или усмехаются, или молчат, ни слова не скажут. Отворачиваются и начинают храпеть. Я, конечно, вовсе не тщеславен, не жду аплодисментов, напротив: я хочу, чтобы меня узнали во всей красе. И если кто не принимает всю мою натуру, рассказывать ему нет смысла.

 Да, понимаю!  кивнул Тарабас.

 И вот что я тебе скажу,  продолжал еврей (к удивлению Тарабаса, говорил он на языке этой страны без запинки, не как другие евреи),  вот что я тебе скажу: я был очень богат. Зовут меня Самуил Едлинер. В этой стране меня каждый знает. Но не советую тебе спрашивать у кого-нибудь про меня. Услыхав мое имя, он тебя проклянет. Запомни. Особенно если ты однажды придешь в Коропту. Ведь жил я именно там.

 В Коропте?  переспросил Тарабас.

 Да. Знакомый городишко?

 Немного!  ответил Тарабас.

 Так вот,  сказал старик Едлинер,  я имел дом, большой, как короптинский постоялый двор Кристианполлера. Имел красивую, сильную, широкобедрую жену и двоих сыновей. Надо тебе знать, торговал я дровами и зарабатывал уйму денег. В холодную зиму продажи велики, в такую вот зиму, как нынче, например. Были в городе и другие торговцы дровами. Но я был умнее всех. Надо тебе знать, весной, когда ни один человек думать не думает, что придет зима, я иду к помещику, осматриваю лес, помечаю те или иные деревья и плачу задаток. Потом вырубаю деревья. Не полагаюсь на помещика. Пусть вырубает, что хочет. Я валю те деревья, которые пометил. Потом перевожу бревна домой. Держу под открытым небом, если идет дождь, а если сухо, натягиваю над ними брезент. Чтобы стали потяжелее. Ведь мой главный принцип: продавать по весу, причем уже распиленные и наколотые дрова. А что? Зачем людям нанимать еще и дровоколов да платить лишние деньги? Обычно они покупают саженями, локтями, а уж потом распиливают бревна. У меня не так. Я продаю готовые дрова, на вес. И видишь ли, в наших краях мой метод был весьма оригинален.

Старик умолк. Наверно, сказал себе, что горячность, с какой он рассуждал о былой профессии, ему уже не пристала.

 В общем, дело обстояло так или примерно так. Это уже не важно. Короче говоря, я был богат. Держал деньги дома и в банке. Послал сына в университет. Жену каждый год отправлял за границу, в Австрию, во Франценсбад, потому что врач говорил, здоровье у нее не в порядке, боли в пояснице, причем без видимых причин. Но черт меня донимал. Все лето денежных поступлений не бывало, а я не мог терпеть до осени. Иногда случалась и сухая, поздняя, по-летнему теплая осень, о зиме никто не думал, а мои дрова становились все легче и легче. Это очень меня огорчало. И вот однажды пришел ко мне этот Юрич и сделал некое предложение

Едлинер помолчал, вздохнул, потом заговорил снова:

 С того дня стал я агентом полиции, с хорошим жалованьем. Поначалу доносил на людей, о которых кое-что знал, потом на тех, о которых имел только догадки, и, наконец, на каждого, кто мне не нравился. Фантазия у меня была буйная, и комбинировать я умел. Что бы ни сообщил, всё принимали на веру. Несколько раз мне повезло. То, что я лишь предполагал, на поверку оказалось правдой. Но однажды Юрич пришел в трактир Кристианполлера, напился и объявил, что я зарабатываю куда больше, чем он сам.

Ну, не стану докучать тебе подробностями: ночью за мной пришли. Двое здоровенных евреев-мясников и трактирщик Кристианполлер, тоже отнюдь не слабак, избили меня до полусмерти. Заставили бросить дом и уехать из города. Жена со мной уехать не захотела. Сыновья плевали в меня. Раввин созвал суд из троих ученых евреев. Я осознал, что натворил. Отправил в застенок минимум два десятка евреев из Коропты и окрестностей. И минимум десять из них были невиновны. И я дал короптинским евреям обет бросить все. И присоединиться к бродягам этой страны. А про себя вдобавок решил и клятвенно обещал, что никогда не стану проводить шабат в еврейском доме. Потому и нахожусь здесь. Вот такая у меня история.

 А я,  сказал Тарабас,  вырвал бороду одному из твоих единоверцев.

Они сидели друг против друга. Огарок на окошке давным-давно потух.

Когда настало утро, ледяное утро, чьи огненно-алые краски предвещали новую снежную бурю, они покинули вагон, пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.

XXIII

В то утро Тарабас добрался до торгового села Турка. Рассказ старого Едлинера пробудил в нем охоту пилить и колоть дрова.

Поэтому в Турке он ходил от дома к дому и спрашивал, не надо ли напилить дров. И нашел то, что искал. Надо было наколоть полсажени дубовых дров.

 Что хочешь в оплату?  спросил хозяин.

 Что дадите, тем и буду доволен!  ответил Тарабас.

 Ладно!  сказал хозяин. Он был человек зажиточный, торговал лошадьми. Привел Тарабаса во двор, показал бревна, принес из сарая топор, пилу и деревянные козлы, на которые кладут бревна.

Прежде чем выйти во двор, лошадник надел шубу, подбитую бобром, с красиво курчавистым, серебристым барашковым воротником. Лицо у него было румяное, сытое, на ногах сапоги на меху, руки в теплых карманах. Тарабас между тем мерз в своей шинели, дыханием согревал окоченевшие руки, пытался сдвинуть слишком маленькую фуражку то на правое, то на левое ухо, ведь мороз несчетными острыми зубами кусал оба. Лошадник смотрел на него недоверчиво. Тарабас отрастил всклокоченную белокурую бороду, которая начиналась под скулами и спускалась на воротник шинели. Другие бродяги, хотя бы молодые вроде него, старались бриться по крайней мере дважды в месяц. Наверняка он что-то скрывает, подумал лошадник. Какие черты убийцы или вора прячет под своей бородой? Вдруг заберет топор и пилу да уйдет прочь! Осторожный хозяин решил смотреть в оба, глаз не спускать с незнакомца, пока тот работает.

Только вот Тарабас, которому предстояло впервые в жизни пилить дрова, приступил к делу так неловко, что недоверие лошадника еще усилилось.

 Послушай!  сказал он, взявши Тарабаса за пуговицу шинели.  Сдается мне, ты еще никогда не работал!

Тарабас кивнул.

 Ты, поди, преступник? А? И воображаешь, что я оставлю тебя здесь одного? Чтоб ты все разведал, а ночью пришел грабить? Меня не обманешь, знаешь ли, и я не робкого десятка. Три года на фронте воевал. Восемь раз ходил в атаку. Знаешь, что это такое?

Тарабас опять кивнул.

Лошадник отобрал у него пилу и топор и сказал:

 Ступай отсюда! Не то в полицию отведу. И не показывайся больше мне на глаза!

 Господь с вами, сударь!  сказал Тарабас и медленно пошел со двора.

Лошадник провожал его взглядом. В бобровой шубе ему было тепло и вольготно. Мороз он чувствовал на румяном лице просто как приятное, божественное промышление, предназначенное, а может быть, и созданное лишь затем, чтобы домовладельцы и лошадники нагуляли аппетит. Вдобавок он был доволен, что острым своим глазом сразу разглядел, куда нацелился подозрительный малый, и крепкой рукой научил его почтению. Да и получил возможность упомянуть о восьми атаках. А еще вспомнил, что чужак никакой платы за работу не требовал. Поди, миской супа обошелся бы. Все эти соображения смягчили его. И он позвал Тарабаса обратно, благо тот еще и до ворот не дошел.

 Пожалуй, я все ж таки дам тебе попробовать,  сказал лошадник,  сердце у меня доброе. Что просишь в уплату?

 Что дадите, тем и буду доволен!  повторил Тарабас. И начал распиливать бревно, которое ранее так неловко уложил на козлы. Пилил старательно, на глазах у хозяина. При этом мышцы его налились изрядной силой, он чувствовал. Работал быстро, хотел поскорее избавиться от недоверчивых взглядов лошадника. А тому Тарабас все больше нравился. Он даже слегка испугался неоспоримой его силы. Да и любопытство разбирало при виде столь странного человека. Поэтому он сказал:

 Зайди-ка в дом, налью тебе рюмку водки, для сугреву!

Впервые за долгое время Тарабас снова выпил водки. Хорошей, крепкой водки, чистой, прозрачной, светло-зеленой и пряной благодаря всяким травкам, которые, точно в аквариуме, плавали на дне большущей пузатой бутылки. Добрые, надежные домашние травы, какие и старый папаша Тарабас подмешивал в свои водки. На миг водка огнем обожгла горло, но огонь тотчас угас, чтобы глубоко внутри обернуться большим, мягким теплом. Оно разлилось по телу, потом поднялось в голову. Тарабас стоял с рюмкой в одной руке и фуражкой в другой. В глазах его читалось столько признательности и удовлетворения, что хозяин, польщенный и одновременно охваченный сочувствием, налил ему еще рюмку. Тарабас осушил ее залпом. Мышцы у него расслабились, чувства пришли в смятение. Он хотел сесть, но не смел. Внезапно на него нахлынул голод, страшный голод, казалось, он руками ощущал неизмеримую пустоту желудка. Сердце сжалось. Тарабас широко открыл рот. Секунду, которая ему самому показалась вечностью, он тыкался руками в пустоту, потом схватился за спинку стула и с грохотом рухнул на пол, меж тем как перепуганный лошадник растерянно, без всякой надобности, распахнул дверь.

Из соседней комнаты прибежала жена лошадника. На Тарабаса вылили ведро ледяной воды. Он очнулся, медленно встал, подошел к печке, не говоря ни слова, обсушил шинель и фуражку, сказал «Бог вас благослови!» и покинул дом.

Впервые его, как удар молнии, поразила болезнь. И он почуял первое дуновение смерти.

XXIV

В этот год бродяги с нетерпением ждали весны. Зима выдалась тяжкая. И наверно, долго еще не решится покинуть страну. Сотни тысяч тонких, спутанныхне расплетешь!  ледяных корешков пустила она повсюду. Обжилась глубоко под землей и высоко над нею. Внизу погибли посевы, наверхукусты и трава. Даже соки деревьев в лесу и по обочинам дорог словно бы заледенели навеки. Очень медленно тает снег на полях и лугах, только в короткие полуденные часы. Но в темных низинах, в придорожных канавах, он лежит еще чистый и оцепенелый поверх ледяной корки. Середина марта, а на кровельных лотках еще висят сосульки и подтаивают разве что час в день на полуденном солнце. После полудня, когда тень возвращается, они вновь застывают недвижными, искристыми и гладкими копьями. Земля в лесах пока спит. И птиц в кронах деревьев не слышно. Невозмутимое, холодное кобальтовое небо стынет над головой. Вешние птицы чуждаются его мертвой ясности.

Новые законы новой страны так же враждебны к бродягам, как и зима. В новом государстве должен царить порядок. Не желает оно, чтобы его называли варварским, а тем паче опереточным. Политические деятели новой страны изучали в старых университетах право и законы. Новые инженеры учились в старых технических институтах. И новейшие, бесшумные, надежные и точные машины едут в новую страну на бесшумных, опасных колесах. Опаснейшие хищники цивилизации, огромные рулоны газетной бумаги, скользят в новые наборные машины, сами собой разворачиваются, покрываются политикой, искусством, наукой и литературой, разрезаются, складываются и разлетаются в городки и деревушки. Летят в дома, домишки и хибарки. И таким образом новое государство обретает совершенство. Жандармов на его дорогах больше, чем бродяг. Каждый попрошайка должен иметь документ, будто он человек, у которого есть деньги. А у кого есть деньги, тот несет их в банк. В столице работает биржа.

Тарабас ждал двадцать первого марта, чтобы наведаться в столицу. Эту дату назначил ему генерал Лакубайт. Ждать оставалось еще пять дней.

Он вспоминает последний разговор с Лакубайтом. Времени у старичка в обрез. Он просит Тарабаса рассказывать побыстрее. Говорит: «Понимаю, понимаю! Продолжайте!» Когда Тарабас закончил рассказ, Лакубайт говорит: «Ну что ж. Кроме меня, ни один человек ничего о вас знать не будет. И ваш батюшка тоже. Можете до двадцать первого марта следующего года испробовать, выдержите ли такую жизнь. Потом напишите мне. Я позабочусь, чтобы начиная с двадцать первого марта вы каждый месяц получали свой пенсион».

«Всего вам доброго!»говорит Тарабас. И, не дожидаясь ответа, не обращая внимания на протянутую маленькую руку Лакубайта, уходит.

С тех пор прошло больше четырех месяцев! Порой Тарабас мечтает повстречать кого-нибудь из тех, кто знавал его раньше и, несмотря ни на что, узнает и сейчас! Пожалуй, это один из самых сладостных способов самоунижения! В греховные часы, то есть в те часы, какие он сам называл греховными, Тарабас оглядывался на свой короткий, но богатый событиями путь, на котором снискал знаки и отметины нищеты, с тем самовосхищением, с каким другие, пробившиеся из беды и безвестности к деньгам или славе, обычно оглядываются на свою «карьеру». Вот и некоторое тщеславие в отношении своей внешности Тарабас побороть не сумел. Иной раз останавливался у зеркального стекла какой-нибудь витрины и смотрел на себя с неприязненным, мрачным удовольствием. Погрузившись в созерцание своего отражения, порой стоял там до тех пор, пока мысленно не восстанавливал свой прежний облик, свой мундир, свои сапоги. А затем с горькой радостью смотрел, как все это постепенно отпадает, как бритое и припудренное лицо обрастает лохматой бородой, как прямая спина сгибается мягкой дугою. Да, ты настоящий Тарабас!  говорил он тогда. Много лет назад, когда ты общался с революционерами, твое лицо уже было отмечено. Позднее, слоняясь по улицам Нью-Йорка, ты уже был жалок. Отец насквозь тебя видел, Николай! Ты плюнул в него, вот как ты попрощался с отцом! Тебя распознали рыжеволосый безбожник-солдат и умница Лакубайт. Кое-кто знал, Тарабас, что ты обманываешь весь мир и себя самого. Не твоим был чин, которым ты так кичился, твой мундир был маскарадом. Вот таким, каков ты сейчас, ты мне нравишься, Тарабас!

Так иной раз Тарабас разговаривал сам с собой, на оживленных улицах города, и люди смеялись над ним. Считали его юродивым. Он спешил уйти. Люди-то могли и полицию позвать. Он вспоминал троих полицейских в Нью-Йорке, которым дал пройти мимо, когда был еще суеверным трусом Тарабасом. И это я тоже до сих пор искупаю, думал он с тихой радостью. Мне же хотелось их остановить, чтобы они арестовали меня на глазах у уличных мальчишек. Но они бы узнали, кто я такой.

Назад Дальше