Настал вечер. Тарабас медлил с возвращением домой. Ослабил вожжи, и кони шли задумчивым шагом. У начала березовой аллеи, которая вела прямиком к дому, он спрыгнул с козел. Кони знали дорогу. Возле больших конюшен, слева от дома, они останавливались, ржанием сообщали о своем прибытии, а дворовая собака лаяла, когда конюх мешкал выйти: Одни только кони и узнали Тарабаса. Его захлестнула нежность, он погладил горячие, ржаво-коричневые, блестящие бока, прижался лбом ко лбу каждого животного, чувствуя их дыхание и приятную прохладу гладкой шкуры. В больших, блестящих глазах коней ему чудилась вся земная любовь.
Второй раз он зашагал по боковой тропинке, меж ивами, как утром. По обе стороны квакали лягушки, пахло дождем, хотя на небе не было ни облачка и осеннее солнце уходило за горизонт в сияющей чистоте. Оно слепило его, и он поневоле опустил глаза, следил за дорогой, стараясь не потерять тропинку. Оттого и не заметил, что кто-то идет навстречу. С удивлением увидал тень прямо у себя под ногами, мгновенно сообразил, кому она принадлежит, и остановился. Навстречу шла Мария. Значит, ей его недоставало. Высокие шнурованные ботинки осторожно и изящно ступали по узкой тропинке. Тарабасу вдруг захотелось перерезать эти переплетенные шнурки. Злость и похоть захлестнули его. Отступать некуда. Мария подошла совсем близко. Он обхватил ее за талию, и вот так, опасливо, тесно прижавшись друг к другу от страха перед болотом по обе стороны, они пошли по узкой тропинке, порой задевая друг друга ногами. Вернулись в лес. Там перекликались поздние птицы. А они не говорили ни слова. И вдруг обнялись. Одновременно повернулись друг к другу, обнялись, пошатнулись, опустились наземь.
Когда они встали, сквозь кроны деревьев мерцали звезды. Оба они озябли. Прижались друг к другу и по широкой аллее пошли обратно к дому. У входа остановились и долго целовались, словно прощаясь навсегда.
Иди в дом первая, сказал Тарабас.
То была единственная фраза, сказанная за все время.
Тарабас медленно вошел следом.
Все собрались за ужином. Старик спросил сына, когда ему уезжать. В четыре утра, отвечал Николай, чтобы не опоздать на поезд. Значит, сын впрямь рассчитал все заранее, сказал отец. Подали особый ужин, о котором он распорядился после обеда: горячая молочная каша, отварная свинина с картофелем, водка и светлое бургундское, а на десерт белый овечий сыр. Все оживились. Старик расспрашивал. Николай рассказывал об Америке. Ради такого случая он выдумал фабрику, где только-только начал работать. Фабрику, выпускавшую фильмы. Настоящую американскую фабрику. И однажды в пять утра, когда он, как уже много недель, собирался на работу, мальчишки-газетчики принесли весть о войне, и он поехал прямиком в российское посольство. А накануне вечером он, Тарабас, вдобавок подрался с мерзким хозяином бара. Тот обругал невинную девушку, вероятно официантку, даже руки распустил. Вот такие люди попадаются в Нью-Йорке.
Безучастная сестра и та прислушалась, когда Николай рассказывал эту историю, а мать твердила:
Благослови тебя Господь, мальчик мой!
Тарабас и сам был уверен, что рассказывал чистую правду.
Все встали. Стоя торжественно попрощались. Старый Тарабас сказал, что через четыре недели снова увидит сына. И все его целовали. Завтра утром он никого видеть не хотел. Мария наградила его беглым поцелуем. Мать с минуту обнимала его, покачивая. Вероятно, вспомнила то время, когда качала сына на руках.
Пришла челядь. И с каждым, со слугами и служанками, Николай обменялся прощальным поцелуем.
Потом он ушел в свою комнату. Лег на кровать, не раздеваясь, в грязных сапогах. Проспал, наверно, час, а потом его разбудил какой-то незнакомый шорох, он увидел, что дверь открыта, и пошел закрыть ее. Она распахнулась от порыва ветра. И окно напротив двери тоже было открыто.
Заснуть он больше не смог. Подумал, что, может статься, дверь распахнул вовсе не ветер. Что, если Мария пыталась снова повидать его? Отчего она не спит с ним, в последнюю ночь, какую он проводит в этом доме? Он знал, где ее комната. Она, верно, лежит в постели, в ночной рубашке, крест висит над кроватью. (Почему-то он пугал его.)
Он отворил дверь. На руках съехал по лестничным перилам, чтобы не топать тяжелыми сапогами по ступенькам. Открыл дверь Марии. И запер за собой на задвижку. На мгновение замер. Вон там кровать, знакомая, в детстве он с Марией и сестрой снимали простыни, играя в похоронную процессию. Каждый по очереди изображал покойника. В большом прямоугольнике окна светилась синяя ночь. Тарабас шагнул к кровати. Скрипнула половица, и Мария проснулась. Еще в полусне, охваченная страхом, она раскинула руки. Приняла Тарабаса таким, как есть, в сапогах и при сабле, с наслаждением ощутила на лице его жесткую щетину и неловко обняла за шею.
Удовлетворенный и властный, он с шумом поднялся. Мягко и уже слегка нетерпеливо отвел протянутые руки Марии назад, на кровать.
Ты моя! сказал Тарабас. Когда вернусь, мы поженимся. Храни верность. Не смотри на других мужчин. Прощай! И он покинул комнату, не обращая внимания на шум, пошел наверх за вещами.
Наверху, в комнате, сидел старый Тарабас. Шпионят, стало быть, сразу же подумал Николай. Шпионят за мной. Давняя злость на отца снова проснулась, злость на старика, который жестоко прогнал его, в жестокий Нью-Йорк. Отец встал, шлафрок распахнулся, открыв крестьянскую рубаху и длинные кишки подштанников из грубого полотна, с завязками на мощных щиколотках. Обеими руками отец схватил Николая за эполеты.
Я тебя разжалую! сказал он. О, как хорошо знаком ему этот голос, не более громкий, чем обычно. Только кадык двигался вверх-вниз, резче, нежели всегда, и в глазах читался холодный гнев, гнев из чистого льда. Что-то сейчас будет, подумал Николай, страх за эполеты сбивал его с толку.
Отпусти! выкрикнул он. В следующую секунду ладонь отца с размаху ударила его по щеке. Николай отпрянул, а старик запахнул шлафрок.
Если вернешься живой-здоровый, женишься! сказал отец. А сейчас ступай! Сию минуту! Исчезни!
Тарабас схватил саблю и шинель, повернулся к двери. Открыл ее, секунду помедлил, еще раз обернулся и сплюнул. Потом хлопнул дверью и поспешил вон из дома. Лошади, кучер и экипаж уже дожидались, чтобы отвезти его на вокзал.
VI
Война стала ему родиной. Великой, кровавой родиной. Он воевал то на одном участке фронта, то на другом. Очутившись на мирной территории, поджигал деревни, оставлял после себя развалины больших и малых городов, рыдающих женщин, осиротевших детей, изувеченных, повешенных, убитых мужчин. Отступал, изнывал от беспокойства, убегая от врага, в последнюю минуту мстил мнимым предателям, разрушал мосты, дороги, железнодорожные пути, подчинялся и приказывалвсе с одинаковым удовольствием. В полку он был самым храбрым офицером. Дозорные отряды вел с осторожностью и хитростью, с какой выходят на охоту ночные хищники, и с уверенной дерзостью безрассудного человека, которому не дорога собственная жизнь. Пистолетом и кнутом гнал в атаку своих трусоватых крестьян, но храбрецам подавал пример: шел впереди. Ему не было равных в искусстве незаметно, прячась в траве, среди деревьев и кустов, под покровом ночи или в утреннем тумане подкрасться к проволочным заграждениям, чтобы уничтожить врага. Он не нуждался в топографических картах, обостренными чувствами мог угадать тайны любого рельефа. Его чуткий слух тотчас улавливал смутные и далекие шорохи. Бдительный глаз мигом примечал любое подозрительное движение. Твердая рука действовала мгновенно, стреляла без промаха, крепко держала то, что схватила, свирепо наносила удары по лицам и спинам, сжималась в кулак с безжалостными костяшками, но с готовностью и стальной нежностью разжималась для товарищеского пожатия. Тарабас любил только таких, как он сам. Его награждали, произвели в капитаны. Каждый в его роте, кто выказывал склонность к промедлению, не говоря уже о трусости, был ему врагом, таким же, как тот, против которого сражалась вся армия. Но каждый, кто, как сам Тарабас, не дорожил жизнью и не страшился смерти, был ему сердечным другом. Голод и жажда, боль и усталость, дневные переходы и бессонные ночи закаляли его сердце, даже радовали его. Совершенно не обладая стратегическим талантом и не разумея того, что на армейском языке называется «крупными операциями», он был превосходным фронтовым офицером, отличным охотником в небольших охотничьих угодьях. Да, он, Николай Тарабас, был охотник, неистовый охотник.
Узнал он и тяжелый хмель, и мимолетную любовь. Дом, усадьба, отец с матерью и кузина Мария канули в забвение. Когда Тарабас однажды вспомнил о них обо всех, слать весточку было уже поздно, потому что его родину оккупировал враг. Он не слишком огорчился, война стала ему великой, кровавой родиной. Нью-Йорк и Катерина тоже канули в забвение. И все-таки порой, в затишье, меж опасностью и битвой, пьянством и трезвостью, мимолетным угаром и мимолетным убийством, Тарабасу на секунду-другую (но и только) становилось ясно, что с того часа, когда цыганка на нью-йоркской ярмарке предсказала ему судьбу, он жил как преображенный, как околдованный и зачарованный пленник сна. Это была вовсе не его жизнь! Иногда ему казалось, будто он умер и жизнь, какую он вел сейчас, разыгрывается уже на том свете. Однако стоило этим мгновениям раздумья миновать, как Тарабас снова тонул в дурмане крови, которая лилась вокруг, в том числе по его приказу, в смраде трупов, вони пожаров и в своей любви к истреблению.
Так оно и шло, его перебрасывали, от пожара к пожару, от убийства к убийству, и ничего скверного с ним самим не происходило. Какая-то высшая сила оберегала его и хранила для странной его жизни. Солдаты любили его, но и боялись. Подчинялись его взгляду и малейшему движению руки. А если кто-нибудь из них восставал против жестокости Тарабаса, бунтовщика почти никто не поддерживал. Все они любили Тарабаса, и все боялись его.
Тарабас тоже любил своих людей, любил на свой лад, так как был их повелителем. Многие из них погибали у него на глазах. И их гибель нравилась ему. Ему вообще нравилось, когда вокруг умирали, а когда онтолько у него во всем полку была привычка делать это в разгар боевобходил окопы, выкликал имена своих людей и в ответ слышал от товарищей «погиб», то ставил в записной книжке крестик. В такие минуты ему порой казалось, что он и сам вообще-то уже мертв; все, что он испытывал, происходит на том свете; и другие, павшие, наверняка начали третью жизнь, как он самвторую.
Он ни разу не был ранен, ни разу не болел, ни разу не попросил отпуска. Единственный в полку он не получал и не ждал писем. О доме никогда не говорил. И это укрепило всеобщее мнение о нем как о человеке странном.
Так он прожил войну.
Когда грянула революция, Тарабас ожесточенно держал свою роту в повиновениижестом, кулаком, взглядом, пистолетом и тростью. Вникать в происходящее в политике не его дело. Его не занимало, свергнут царь или нет. В своей роте он сам был царем. И очень хорошо, что начальникиштаб, армейское командованиеначали отдавать путаные и противоречивые приказы. Он мог оставить их без внимания. И вскоре, поскольку его, единственного во всем полку, революция не сбила с толку и не изменила, он имел больше власти, чем полковник. Полком командовал Тарабас. И передислоцировал его по своему усмотрению то туда, то сюда, самостоятельно вел бои, врывался без разбору в деревушки и городки, свежий и бодрый, как в первые недели войны.
Однаждывоскресным днемв полку появился солдат, которого Тарабас никогда раньше не видел. Впервые за свою армейскую жизнь он ужасно испугался обыкновенного пехотинца. Они стояли в крохотной, полуразрушенной снарядами галицийской деревеньке. Капитан Тарабас квартировал в одной из более-менее уцелевших халуп, провел ночь с четырнадцатилетней дочерью хозяйки, а утром велел денщику подать кофе со шнапсом. День выдался солнечный, было около девяти утра. В свеженадраенных сапогах, в вычищенных просторных бриджах с кожаными леями, выбритый, со стеком в руке, в том ублаготворении, какое человек вроде Тарабаса может испытывать сияющим осенним утром после приятной ночи, капитан покинул халупу и девушку, что сидела в рубашке возле двери. Тарабас ласково шлепнул ее стеком по плечу. Девушка встала. Он спросил, как ее звать.
Ваше благородие еще вчерась вечером спрашивали, когда я пришла к вам в постель, ответила девушка. В ее зеленых, глубоко посаженных глазках светился озорной и злобный огонек.
Тарабас видел под рубашкой юную грудь, тонкую цепочку на шее, подумал о кресте, который носила Мария, и сказал, коснувшись стеком ее пробора:
Отныне, пока я здесь, тебя зовут Мария!
Слушаюсь, ваше благородие! отозвалась девушка. И Тарабас, насвистывая, удалился.
Как уже сказано, он пребывал в великолепном расположении духа. На ходу пробовал рассечь стеком блестящие нити бабьего лета. Безуспешно, эти странные нити, созданные словно из ничего, лишь обвивались вокруг тросточки, чуть ли не ласкались к ней. И это тоже было Тарабасу по душе. Затем он свернул папиросу из табака, насыпанного в карман, и замедлил шаг. Он приближался к лагерю своих солдат. Вот и унтер-офицер уже спешит с докладом. Нынче воскресенье. Солдаты лениво и устало лежали на поросших травой склонах и на жнивье.
Не вставать! крикнул Тарабас, подходя ближе.
Тем не менее одинодин из первыхподнялся с обочины. И хотя этот солдат приветствовал капитана по уставу, даже с почтением, недвижимый как дорожный столб, во всем его облике, как показалось капитану Тарабасу, сквозило что-то строптивое, наглое, непостижимо высокомерное. Нет, этот воспитан не рукою Тарабаса! Чужак в роте!
Тарабас подошел ближеи тотчас сделал шаг назад. В этот миг зазвонил колокол православной церквушки. Первые крестьянки уже шли по дороге к церкви. Тарабас перекрестилсяне сводя глаз с незнакомого солдата. И перекрестился он будто от страха перед ним. Ведь в этот миг он отчетливо разглядел: чужой солдат был рыжеволосый еврей. Рыжеволосый еврей. Рыжий, евреймало того, в воскресенье!
Впервые с тех пор, как он служил в армии, в Николае Тарабасе ожило давнее суеверие. И он сразу же понял, что с этой минуты его судьба изменится.
Ты откуда? спросил Тарабас.
Солдат достал из кармана бумагу, из которой следовало, что прибыл он из разбитого, частью дезертировавшего, частью переметнувшегося к большевикам Пятьдесят второго пехотного полка.
Хорошо! сказал капитан Тарабас. Ты еврей?
Так точно! ответил солдат. Родители у меня иудеи! Но сам я в Бога не верю!
Николай Тарабас отступил еще на шаг, похлопывая стеком по голенищу. Глаза у рыжего были зеленовато-серые, а над ними вместо бровей пламенели короткие кустики.
Стало быть, безбожник! сказал капитан. Ну-ну!
Он пошел дальше. Солдат опять прилег на обочине. Тарабас еще раз оглянулся. И увидел рыжие волосы чужака среди скудной зелени на склонекостерок возле серой, пыльной дороги.
VII
С этого дня мир капитана Тарабаса начал меняться. Его люди повиновались уже не так, как раньше, любили его вроде бы меньше и меньше боялись. Когда же он кого-нибудь наказывал, то чувствовал в строю неизъяснимую, незримую, неслышную злобу. Солдаты более не смотрели ему прямо в глаза. Однажды исчезли два унтер-офицера, лучшие люди в полку, которые с первого дня сражались с Тарабасом плечом к плечу. Неделей позже их примеру последовали несколько рядовых. Но рыжий безбожник не уходил, единственный, чьего дезертирства капитан Тарабас очень ждал. Впрочем, он был безупречный солдат. Дисциплинированный и покорный. Но капитан Тарабас редко отдавал ему приказы. Остальные это чувствовали. Даже знали. Порой Тарабас видел, как рыжий говорит с солдатами. Они собирались вокруг него, слушали внимательно. Тарабас подзывал кого-нибудь к себе:
О чем он рассказывает, этот рыжий?
Да так, разные истории! отвечал солдат.
Какие истории?
Веселые, про баб!
И Тарабас знал, что солдат лжет. Но стыдился, что его обманывают, и других вопросов не задавал.
Как-то утром капитан нашел у своего денщика большевистскую брошюру, таких он еще не видал. Поджег ее спичкой, листки сгорели только до половины и потухли, Тарабас их выбросил. Но с тех пор стал присматриваться к денщику.
Степан, говорил он, ты ничего не хочешь мне рассказать?.. Где твоя губная гармошка, Степан, может, сыграешь мне что-нибудь?
Потерял я ее, ваше высокоблагородие! покорно и печально отвечал Степан.
Степан тоже вдруг пропал, однажды вечером, никто не знал, куда он подевался.
Капитан Тарабас приказал всем построиться и поименно проверил список ротного состава. Больше половины людей дезертировали. Остальным он приказал целый час заниматься строевой подготовкой. Рыжий старательно проделывал все приемы, аккуратно, безупречнообразцовый солдат.