Тарабас. Гость на этой земле - Йозеф Рот 2 стр.


Однако его одолела усталость, вдобавок программа началась сначала. Тарабас остался сидеть, меж тем как впереди него, позади и рядом прежние зрители ушли, пришли новые. Пять раз он просмотрел программу синематографа. Наконец настало утро, и театр закрылся.

III

Ночью прошел дождь. Утро выдалось свежее, камни мостовой были еще влажные. Но быстро высыхали на ровном бодрящем ветру. По улицам уже тарахтела поливалка, снова смачивая мостовую.

Тарабас решил сдаться первому встречному полицейскому. Но пока что вокруг не было ни одного, и он подумал, что, пожалуй, лучше обратиться не к первому, а к третьемуиз-за цифры три, всегда приносившей ему удачу. Жив хозяин или мертв, очень может быть, зависело именно от этого.

Вот и первый полицейский, он обогнал Тарабаса. По сути, это и встречей не назовешь. Тарабас считал, что встретиться можно только лицом к лицу. Впереди появился еще один, идет, помахивая резиновой дубинкой, с утра усталый, зеваетстало быть, это первый. Чтобы по возможности оттянуть встречу со следующим, вторым, Тарабас свернул на ближайшую боковую улицу. Но здесь-то и наткнулся на второго, с виду бодрого и молодого, словно только что заступившего на дежурство. Тарабас улыбнулся ему и немедля повернул обратно. Боялся он не закона, который, вероятно, уже преследует его, нет, он боялся, как бы пророчество не исполнилось раньше, чем он надеялся. Остается последний, думал он, а там все в руце Божией!

Однако минуло целых полчаса, а на главной улице, куда он вернулся, ни одного полицейского видно не было. Тарабас уже начал прямо-таки тосковать по третьему. Но в ту минуту, когда он появился в дальнем конце широкой улицы, посреди мостовой, и его черная каска отчетливо нарисовалась на фоне темной зелени парка, которым заканчивалась улица,  в ту самую минуту раздался звонкий голос нью-йоркского мальчишки-газетчика, одного из первых в это утро.

 Война между Австрией и Россией!  во все горло кричал мальчишка.  Война между Австрией и Россией! Война между Австрией и Россией!

Одну из самых светских газет, еще влажную от утренней росы и ночной типографской краски, Тарабас купил. «Война между Австрией и Россией»,  прочитал он.

Полицейский подошел, через плечо Тарабаса заглянул в утреннюю газету.

 Война,  сказал Тарабас полицейскому,  и я пойду воевать!

 Тогда возвращайтесь живым!  сказал полицейский, козырнул и удалился.

Тарабас догнал его, спросил, как быстрее всего добраться до российского посольства, и, получив нужную справку, большими шагами поспешил в посольство, навстречу войне. И Катерина, и хозяин, и собственное злодеяние стерлись из памяти, забылись.

IV

В огромном нью-йоркском порту, глядя на величественные, белые, словно невесты, корабли, на толпы грузчиков, матросов, чиновников, зевак, торговцев, слыша вековечный однообразный плеск темно-зеленых волн об обшивку судов и камни набережной, Николай Тарабас окончательно запамятовал вчерашний день. Сердца дерзких, опрометчивых и слегка взвинченных людей неисповедимы; это темные, как ночь, колодцы, где могут потонуть мысли, чувства, воспоминания, страхи, надежды, даже раскаяние, а порой и богобоязненность. Поистине колодцем, глубоким и темным, было сердце Николая Тарабаса. Но его большие светлые глаза светились невинностью.

И все же, прежде чем поднялся на корабль, он скупил все газеты, какие смог добыть в последнюю минуту, чтобы прочитать, нет ли там какой заметки об убийстве некоего хозяина бара неким Тарабасом. Тарабас словно искал заметку о происшествии, которому был всего лишь свидетелем. Казалось, сейчас для него важнее корабль, каюта, где он будет жить, примечательные пассажиры, что поплывут вместе с ним, война и родина, ожидавшие впереди. Он плыл навстречу родным полям, звонким трелям жаворонков, негромкому стрекоту кузнечиков, сладковатому запаху печеной картошки в полях, серебристому штакетнику, окружающему отцовскую усадьбу словно плетеное берестяное кольцо, навстречу отцу, который раньше виделся Николаю жестоким, но по которому он сейчас вновь тосковал. Разделенные на две половины, широкие, черные с проседью отцовы усы лежали над ртом, мощная гряда спутанных волос, в течение дня не единожды причесываемая щеткой и гребнем, естественный символ домашнего всевластия. Мать у Тарабаса была женщина кроткая, белокурая. В любимицах у отца состояли двенадцатилетняя Люся и кузина Мария, дочка безвременно умершего, очень богатого дядюшки,  пятнадцатилетняя девочка, часто не ладившая с Николаем Тарабасом, задиристая и хорошенькая. Все это пока далеко, незримо, но уже чувствуется за темно-зелеными океанскими волнами и еще дальше, там, где океан вздымается к небу, чтобы слиться с ним воедино.

В газетах про убийство хозяина бара ничего не нашлось. Тарабас выкинул их в море, все разом. Вероятно, хозяин не умер. Случилась небольшая потасовка, и все. В Нью-Йорке и повсюду на свете ежедневно случаются тысячи таких. Глядя, как ветер и вода уносят газеты прочь, он подумал, что с Америкой теперь бесповоротно покончено. Немного погодя ему вспомнилась Катерина. Он относился к ней по-доброму, она заменяла ему родинуи обманула его один-единственный раз. В этот миг Тарабас был счастлив. (Только счастье могло пробудить в нем великодушие.) Пусть увидит, думал он, какой я человек и что она во мне потеряла. Она будет печалиться обо мне, а возможноесли то, что она мне рассказывала, правда,  и больного отца навестит. Но уж обо мне-то наверняка пожалеет! И он черкнул Катерине несколько строк. Мол, его зовет война. Пусть Катерина наберется терпения и ждет. Он надеется на ее верность. И посылает ей деньги. И действительно послал пятьдесят рублей, половину дорожных денег, полученных в посольстве.

С облегчением (и с некоторой гордостью) он продолжил праздную жизнь пассажира, играл с незнакомыми людьми в карты, вел пустые разговоры, часто жадным взглядом смотрел на хорошеньких женщин, а когда случалось завести с кем-нибудь из них разговор, не забывал упомянуть, что как поручик запаса российской армии едет на войну. Тогда ему иной раз чудилось в глазах женщин восхищениеи обещания. Но тем он и довольствовался. Плавание ему нравилось. Ел он с отменным аппетитом, спал превосходно. Пил много коньяка и виски. В море переносил то и другое гораздо лучше.

Загорелый, окрепший, с любопытством ожидая встречи с родиной и нетерпеливос войной, однажды утром Тарабас сошел в рижском порту на берег.

V

Ему предстояло отправиться в Херсон, в расположение полка. Вместе с ним на берег сошли двое молодых парней, не то солдаты, не то офицеры. Во время плавания он их не видел. И теперь спросил, идут ли и они в армию. Разумеется, ответили оба, они приписаны к петербургскому гарнизону, но родом из Киева. Однако если явишься в полк, глядишь, больше не получишь отпуск и не побываешь на родине, как знать. Так что сперва они поедут домой, а потом уж в полк. И посоветовали ему поступить так же.

Тарабасу эта идея понравилась. Война приобрела братское сходство со смертью. Как знать, получишь ли отпуск, сказали оба. В комнате Тарабаса, в шкафу, висел мундир, который он любил, любил почти так же, как отца, мать, сестру и дом. Благодаря связям и деньгам старому Тарабасу удалось добиться у царя помилования и сохранить сыну чин поручикауже через несколько месяцев, когда злополучный процесс канул в забвение. Николай Тарабас считал это вполне естественным. По его мнению, именно он оказывал царю милость, служа поручиком в Девяносто третьем пехотном полку. Российская армия понесла бы тяжелый ущерб, если б Тарабаса разжаловали.

Итак, Тарабас сел на поезд и поехал на родину. О своем приезде заранее сообщать не стал. Он любил и получать, и устраивать сюрпризы. Хотел приехать домой как избавитель! Как же им, наверно, страшно, граница-то совсем рядом! Он принесет им безопасность и победу!

В радостном расположении духа Тарабас сел в переполненный поезд, дал кондуктору неожиданно щедрые чаевые, объяснил, что он-де «спецкурьер» по особым военным делам, запер дверь на задвижку и с удовольствием обозрел пассажиров, которые, невзирая на свое неоспоримое право занять места в его купе, все-таки поневоле остались в коридоре. Время исключительное, люди обязаны с этим мириться и предоставить «царскому спецкурьеру» удобства, необходимые для его особой миссии. Порой Тарабас выходил в коридор, высокомерно оглядывал стоявших там бедолаг, принуждал усталых людей, сидевших на чемоданах, встать и освободить ему место, удовлетворенно принимал к сведению, что все беспрекословно подчиняются его горящему голубому взору и смотрят на него даже с некоторой симпатией, и с преувеличенной строгостью, чтобы все слышали, отдавал кондуктору приказания вскипятить чаю и купить на станциях то и это. Иногда он распахивал дверь купе и выражал недовольство слишком громкими разговорами пассажиров в коридоре. И, поглядев на Тарабаса, они в самом деле тотчас прекращали разговоры.

Довольный и веселыйа веселили его как собственное хитроумие, так и дурость остальных,  утром Николай Тарабас после крепкого, здорового сна сошел с поезда. До отчего дома оставалось меньше двух верст. Начальник станции, дежурный, носильщик конечно же узнали его, поздоровались. На их доброжелательные вопросы он с официальной деловитостью отвечал, что его вызвали из Америки ради чрезвычайно важного высочайшего поручения, повторяя одну и ту же фразу, с приветливой улыбкой и огоньком в голубых глазах. А если спрашивали, предупредил ли он домашних о своем приезде, Тарабас прикладывал палец к губам. Тем самым приказывал молчать и вызывал уважение. И когда он без багажа, так же, как покинул Нью-Йорк, вышел из вокзала и зашагал по узкому проселку, который вел к усадьбе Тарабасов, железнодорожные служаки один за другим, по примеру Тарабаса, приложили палец к губам, совершенно уверенные, что Тарабас, которого они знали еще ребенком, хранит важную государственную тайну.

Домой Николай пришел в тот час, когда, как он знал, там обедали. Чтобы сюрприз вполне удался, шел он не широкой дорогой, что вела к дому и с обеих сторон была окаймлена нежными стройными березами, по которым он так стосковался, нет, он выбрал сырую, узкую тропку меж обширными болотами, подле нее кое-где росли ивы, надежные указатели, она полукругом огибала дом и заканчивалась под окном Николая Тарабаса. Комната его была в мансарде. Дикий виноград, старые уже, крепкие и гибкие лозы, проплетенные надежной проволокой, разрослись по всей стене до серой гонтовой кровли. Вскарабкаться вместо лестницы по винограду Тарабасу труда не составляло. Окнохотя бы и закрытоеопять-таки можно открыть в два счета, привычным с детства движением ослабить шпингалет и бесшумно толкнуть створки. Он снял башмаки, сунул их в карманы пиджака, как в детские годы. И ловко, бесшумно, как научился еще мальчишкой, влез по стене; окно случайно оказалось открыто, и секундой позже он стоял в своей комнате. Подкрался к двери, закрыл щеколду. В дверце шкафа торчал ключ. Надо плечом легонько нажать на шкаф, тогда он не заскрипит. Ну вот, открыл. На плечиках аккуратно висел мундир. Тарабас снял штатский костюм. Надел форму. Быстро вынул саблю из бумажной обертки. Хрустнул ремень. И вот Тарабас уже при полном параде. На цыпочках он спустился по лестнице, постучал в дверь столовой и вошел.

Отец с матерью, сестра и кузина Мария сидели на своих обычных местах. Ели кашу.

Сперва он с радостью почуял горячий запах этой еды, которого ему так давно недоставало,  запах жареного лука, а вместе с ним туманное блаженное воспоминание о полях и о хлебе. Впервые с тех пор, как сошел на берег, он снова проголодался. Легкий парок, поднимавшийся из полной миски посредине стола, делал лица домочадцев расплывчатыми. Лишь через несколько секунд Тарабас заметил их изумление, услыхал, как звякнули отложенные приборы, скрипнули отодвинутые стулья. Первым встал старый Тарабас. Раскрыл объятия. Поспешив навстречу отцу, Николай не мог не заметить в его усах две-три крошки каши, по которой сам так давно тосковал. И это изрядно умерило нежность молодого человека. Оба шумно расцеловались, потом Николай поздоровался с матерью, которая, всхлипывая, как раз поднялась, с сестрой, которая встала со своего места и подошла к брату, с кузиной Марией, которая следом за сестрой медленно приблизилась к нему. Николай обнял их.

 Никогда бы тебя не узнал,  сказал он Марии. Сквозь плотное сукно мундира он чувствовал ее теплую грудь. В этот миг он так сильно и нетерпеливо желал ее, что забыл про голод. А кузина лишь чуть коснулась его щеки прохладными губами. Старый Тарабас придвинул к столу еще один стул и велел сыну сесть по правую руку от него. Николай сел. Ему опять ужасно захотелось каши. При этом он смотрел на Марию и стыдился своего голода.

 Ты обедал?  спросила мать.

 Нет!  сказал Николай, едва ли не выкрикнул.

Ему подали тарелку и ложку. За едой он рассказывал, как пришел, украдкой влез к себе в комнату и надел мундир, и все это время наблюдал за кузиной. Крепкая, почти коренастая девушка. Каштановые косы скромно и вместе с тем дерзко спадали с плеч и встречались где-то под скатертью, вероятно на коленях. Иногда Мария снимала руки со стола и играла кончиками своих кос. На ее юном крестьянском, безучастном и невыразительном лице выделялись красивые черные, шелковые, длинные, загнутые вверх ресницы, нежные занавеси полуприкрытых серых глаз. На груди у нее виднелся массивный серебряный крест. Грех, подумал Тарабас; крест усилил его возбуждение. Священный страж на заманчивой груди Марии.

Симпатичный, широкоплечий, узкобедрыйвот так выглядел Тарабас в мундире. Его попросили рассказать про Америку. Ждалион молчал. Заговорили о войне. Старый Тарабас сказал, что война продлится три недели. Солдаты погибнут не все, а из офицеров наверняка вообще единицы. Мать заплакала. Старый Тарабас и бровью не повел. Словно для любой матери совершенно естественно лить слезы, пока остальные едят и разговаривают. Он пространно рассуждал о слабости врагов и силе русских и ни на миг не заподозрил, что мрачная смерть уже раскинула костлявые руки над всей страной, в том числе и над его сыном Николаем. Глух и бесчувствен был старый Тарабас. Мать плакала.

Забор из серебристых березовых колышков по-прежнему окружал отцову усадьбу; в эту пору батраки как раз трясли яблони, а батрачки залезали высоко на деревья, чтобы сорвать плоды и заодно покрасоваться перед парнями. Они подбирали ярко-красные юбки, выставляя на обозрение крепкие белые икры и ляжки. Поздние ласточки большими треугольными стаями улетали на юг. Жаворонки еще распевали, невидимые в синеве. Окна стояли настежь. И слышался звонкий, свистящий напев косв полях уже срезали последние колосья, в огромной спешке, как говорил отец. Ведь крестьян поставят под ружьезавтра, послезавтра, через неделю.

Все это достигало до вернувшегося домой Тарабаса словно из бесконечной дали. Удивительное дело, в далеком каменном Нью-Йорке дом, усадьба, земля, отец и мать были ему ближе, чем здесь, хоть он и вернулся затем только, чтобы обнять их, прижать к сердцу. Какое разочарование. Тарабас-то воображал, что его встретят как вернувшегося блудного сына, как спасителя и героя. А к нему отнеслись не в меру прохладно. Мать плакала, но такова уж ее натура, думал Тарабас. В Нью-Йорке ему представлялась другая мать, более нежная, отчаявшаяся, какой недоставало его тщеславному ребяческому сердцу. Выходит, за время его долгого отсутствия все привыкли видеть дом Тарабасов без единственного сына? Он-то хотел сделать им сюрприз, влез в окно, бесхитростный, как в детстве, надел мундир и вошел в комнату так, будто никогда и не уезжал в Америку. Они же восприняли его внезапное появление как совершенно естественное!

Он ел, обиженно, в молчании, но с аппетитом. Не говоря ни слова, глотал ложку за ложкой и, казалось, ел не сам, а кто-то его кормил. Наконец он насытился. Посмотрел на кузину Марию, сказал:

 Завтра утром я уезжаю. Самое позднее послезавтра нужно быть в полку.

Думаете, его попросили остаться? Ничуть не бывало!

 Что правильно, то правильно!  сказал отец.

Мать всхлипнула чуть громче. Сестра даже не пошевелилась. Мария опустила взгляд. Большой крест поблескивал на ее груди. Наконец все встали из-за стола.

После обеда Тарабас сделал несколько визитовк священнику, к соседям. Велел заложить лошадей. И, слегка отчужденный, в блеске мундира, великолепная синяя с серебром фигура, отправился в путь сквозь зелень и желтизну осени, прищелкивая языком, а когда где-либо останавливался, то, развернув упряжку по изящной и дерзкой дуге, натягивал вожжи, и лошади сей же час замирали, как бронзовые кони монументов. Такую привычку Тарабас завел давно. Вся крестьянская беднота ломала перед ним шапку, окна открывались, следом за его экипажем тянулась большая, пронизанная солнцем туча пыли. Езда успокаивала, да и уважение, каким его повсюду встречали, было Тарабасу по душе. И все же в лицах людей ему чудился огромный, неведомый страх. Война еще не началась, а в людях уже поселился страх перед ней. И когда им хотелось сказать Тарабасу что-нибудь приятное, они мучились и говорили не все, что у них на душе. Тарабас был чужим в родном краюздесь уже обосновалась война.

Назад Дальше