Паталогии - Захар Прилепин 14 стр.


 Обед будет?  хрипло спрашивает тот, кто лежит.

 Почему не ведем наблюдение?  спрашиваю я, не ответив.

 Мы с соседями по очереди,  говорит Монах.

Выхожу злой.

 Чего они, Сань? Сдурели все?  спрашиваю у Скворца.

 Устали...

В «почивальне» Столяр заставил пацанов устроить раздолбанные бойницы, на скорую руку почистить автоматы, сделать уборку. Гильзы сгребли в угол, при этом кровь размазали по полу. Кажется, она пахнет. Ее обходят.

 Сейчас будем ужинать,  говорит Столяр. Он отнял у Плохиша консервы. Я, когда уходил с поста Хасана, слышал, как Плохиш выл: «Я за них жизнью рисковал, в меня за каждую кильку по пуле выпустили!»

 Все извлекаем свои запасы,  говорит Столяр.  Сколько просидим здесьне знаю. Разделим пищу на два дня.

Пацаны лезут в рюкзакив свои, и в чужиетех, кто на постах. Но к рюкзаку дока, к рюкзаку Язвы, и к Степиному хозяйству никто не прикасается. У кого-то находится банка-другая рыбки в томате. У кого-то сухари.

 Амалиев!  говорит Столяр.  Давай-ка, посмотри у себя...

Запустив руку в свой туго набитый рюкзак, где царит образцовый порядок, Анвар выхватывает четыре банки. Шпроты, хорошая тушенка, сардины в масле.

Столяр делит добытое.

Лениво жуем. Астахов мнет зубами пищу с диким выражением лица, видимо, ему очень больно. Амалиев ест, придвинув к себе одну из своих банок, закладывая сардинки в широко раскрываемый ротгубы болят. Астахов, косясь на Анвара, ухмыляется, смягчая дикое выражение своего лица.

Валька Чертков есть отказывается, кажется, он даже не может говорить. Приглядываясь к нему, я вижу, что щека у Вальки лопнула, как больной плод.

 Тебя бы зашить надо,  говорю.  Зарастет такбудешь кривой.

Кизя стонет.

 Столяр!  зовет он дурным голосом.  Водка есть? Дай водки.

Астахов при упоминании о водке начинает медленнее жевать.

Столяр, подумав, идет к своему рюкзаку и возвращается с бутылкой самогона.

 Горилка,  говорит он.  Куда ее беречь, будь она проклята...

Целую кружку наливают Кизе.

Я несу ее как лекарство больному. Присев на корточки рядом с Кизей, с нежностью смотрю, как он пьет, клацая зубами о кружку. Тут же подаю ему лепесток лука и бутерброд с безглазой рыбинкой.

Вернувшись к столу, пью сам, как воду.

Пацаны пригубляют по очереди.

 Ну, когда за нами приедут?  ругается кто-то, ни от кого не ожидая ответа.

Кто-то, бродя по «почивальне», закуривает. И тут же в «почивальню» бьет снайперпуля, чмокнув, входит в стену.

Закуривший поднимает с пола сигарету, которую выронил, чертыхнувшись.

 Курить в коридор,  говорит Столяр.  И жратву разнесите пацанам.

На улице совсем стемнело. Стрельба то в одной, то в другой стороне города учащается, не стихает. Иногда одиночными или короткими очередями бьют по школе.

Курим, осыпается пепел, сшибаемый корявыми, не разгибающимися после долгих трудов указательными пальцами... Иногда кто-то появляется в темных коридорах, бредет. Узнаем кто только с нескольких шагов.

«Сейчас влезет в школу какая тварь, разве углядишь... Камикадзе, весь надинамиченный...»

«А я ведь человека убил»,  думаю устало и не знаю, что дальше надо думать.

«Человека убил»,  повторяю я, словно вслушиваясь в эхо, но эха не слышу.

 Егор, часы есть? Будешь до трех дежурным. Обходи посты, чтоб никто, как вчера... После трех тебя сменят,  это говорит Столяр. Киваю.

Сижу на корточках, медленно докуриваю. Понимаю, что Столяр не видит, как я кивнул, но говорить лень.

«Даша».

«Где-то есть Даша».

«... есть Даша?»

Рядом сидит Скворец. Спросить у него?

Морщусь неприязненно, не понимая, откуда она взяласьнеприязнь, что она, к чему, зачем...

Скворец не шевелится.

За сутки я так привык к тому, что он рядом. Мы даже не разговариваем, иногда касаемся плечами, иногда переглядываемся. Он так молчит хорошо, что я точно знаю, что он всегда на моей стороне, когда я кричу на кого-то, прошу парней о чем-то. И когда молчу, он тоже на моей стороне. Или я на его? Почему я все время о себе думаю? Нет, все-таки он на моей...

Разносим пацанам банки с консервами. Прислушиваемся к пальбе.

Пацаны жадно глотают пахучую массуговядину или рыбу.

Опять хочется есть.

Мы идем с Саней вниз, к Хасану, может, хоть там накормят?

Слышен говор внизу.

 О! Егорушка! Родной!  Столяр, заметно поддатый, встречает меня радостно:Ну как?

Я не знаю, о чем именно он спрашивает, но тоже улыбаюсь. Лиц друг друга мы почти не видим, но улыбки слышны в голосах.

 Все хорошо. Загадили только всю школу. Может, место какое определим?

Столяр не отвечает, наливает мне в кружку дурнотно пахнущей горилки,  он принес еще один пластиковый пузырь.

Пью, передаю Сане.

Тот, захлебнувшись, кашляет.

 Ну-у...  гудят пацаны разочарованно, каждый считает своим долгом ударить его по спине. Плохиш дает оплеуху. Саня отмахивается от него недовольно.

 А чего? Всем можно, а мне нет?  смеется Плохиш.

Появляется откуда-то тушенка, ее держит на широкой руке Вася. Заедаем.

Что-то говорим о произошедшем и происходящем, много материмся, кажется, что только материмся, изредка вставляя глаголы или существительные, обозначающие движение, виды оружия, калибры. На каждую «Муху», на каждого «Шмеля», летевших в наши бойницы, раскурочивших школу, приходятся россыпи дурной, взвинченной, крепкой, как пот, матерщины.

Поминаем пацанов, снова материмся...

Немного, почти истерично, смеемся, вспоминая, как гранаты, что бросали чичи, бились о сетку и летели вниз.

 Мы, пусть пацаны меня простят, хорошо еще отделались, бля буду!  говорит захмелевший Плохиш.  По идее, нас всех тут должны были уже положить...

Столяр выспрашивает у Хасана, куда можно отсюда уйти через овраг. Все замолкают. Хасан подолгу молчит, не отвечая. Он часто так делает: ему зададут вопрос, он паузу тянетусиливает значимость ответа. Сейчас все ждут его слов с нетерпением. Но он, похоже, искренне затрудняется.

 Я все здесь знаю. Но я не знаю одногогде... боевики. Куда идти? К ГУОШу? Или в сторону Черноречья? В заводской район? К Сунже? Везде можно нарваться. Причем на своих.

Все молчат.

Где-то в стороне заводской комендатуры слышна серьезная перестрелка.

Школа тиха. Раздается бульканье горилки. Повторяемпо кругу. Говорим что-то несущественное...

Обходим с Саней школу. Чувствую себя бодрее. Водкаславная отрава.

Никто не спит. Все надеятся, что утром за нами приедут.

Монах хмур. Он вглядывается в темь за окном, стоя у бойницы. Я встаю рядом с ним и долго молчу. Отстранившись от бойницы, закуриваю, пряча сигарету в ладонях. Табак вновь обрел вкус.

 Сереж, а правда Бог есть?  спрашиваю.

 Есть,  отвечает он безо всякой ненужной твердости, так, как если бы я спросил у него, есть ли у него родители, или друг, или сестра...

 А зачем он?

Монах молчит. Ему не хочется со мной разговаривать. Кажется, что Монах часто разговаривал со мной мысленно, пытаясь меня убедить в чем-то. И наверное, уже так много всего сказал, что понял: без толку мне что-то объяснять.

 Чтобы люди не заблудились,  отвечает Монах.

 Это живым. А мертвым?

 А ты как думаешь?  спрашивает он вяло.

 Я не знаю... Бог наделяет божественным смыслом само рождение человекапоявление существа по образу и подобию Господа. А свою смерть божественным смыслом должен наделить сам человек,  говорю я.

«Тогда ему воздастся»,  хочу добавить я, но не добавляю.  «Иначе, зачем здесь умирают наши парни...»хочу я сказать еще, но не говорю.

 Это, что ли, смысл?  спрашивает он, кивнув за окно.

Там, я помню, лежал труп.

 Божественный смысл...  повторяет за мной Монах тихо.  Ты очень много говоришь о том, чего не способен почувствовать.

Спустя несколько часов я укладываюсь спать в «почивальне». Брожу и рвусь во сне, как в буреломе.

Приснились слова. Кажется, такие: «Бог держит землю, как измученный жаждой ребенок чашку с молоком: с нежностью, с трепетом... Но может и уронить...»

Проснулся.

 Уронить,  повторил я внятно.

 А?  зло спросил кто-то.

 Уронить,  отвечаю.

XI

Филя ест то, чем тошнило Старичкова.

На улице опять льет. Стоит тупой, нудный, наполняющий голову мутью шум воды.

Под утро ранило еще одного пацана из взвода Столяра, в бок срикошетило пулей.

Ему так плохо, что все боятсяумрет.

У Амалиева вылезла черная густая щетинавпервые за всю командировку он не брился два дня подряд. Он смотрит на осипшую рацию.

Непроспавшиеся, с красными глазами, подрагивающие в ознобе, ждем: быть может, Семеныч приедет за нами.

Город всю ночь горел, дымился, беспрестанно стрелял. Что там происходит, а?... Может, уже убили всех? А кто стреляет?

Хочется есть. Кошусь по сторонам, вижу на полу несколько пустых консервных банок. Пожевать бы что-нибудь, корку хлеба или лимона хочется.

Шнурки, обращаю внимание на свои шнурки. Кажется, что они кислые на вкус, их можно пожевывать и посасывать, гоняя по рту приятную солоноватую слюну. Откуда-то из детства помню об этом.

Рот наполняется слюной. Глотать ее, почему-то холодную, не хочется. Сплевываю.

Курю на голодный желудок. Дую на серые пальцы. Вижу свои неприятно длинные грязные ногти. Не поленившись, лезу в свой увязанный рюкзак за ножницами. Никогда не выносил длинных ногтей, даже ночью просыпался, чтобы постричь, если, проведя рукой по простыне во сне, чувствовал, что отросли.

С щелканьем ножниц на грязный пол падает кривая мелко струганная роговица, сухая мертвечина.

Слышна тяжелая стрельба. Не хочется вставать, идти смотретькто там стреляет, куда стреляет, зачем стреляет. Подумав об этом, бросаю на пол слабо звякнувшие ножницы, встаю, иду.

 Три «коробочки» на дороге!  докладывают наблюдающие.  Движутся в нашу сторону.

«А может, за нами едут?»

Останавливаюсь, чувствую, что дрожат руки, но уже не от страха, нетот волненья за тех, кто едет к нам, и еще, наверное, от усталости.

Еще не дойдя до поста, слышу гам, крики, стрельбу из автоматов.

Забываю, что устал, не выспался, голоден. кто-то обгоняет меня. По невнятным суматошным голосам понимаю, что на дороге нашинаверное, Семеныч, они уже близко, и по ним стреляют. И по школе тоже стреляют. Опять стреляют, сколько можно?...

Вхожу в помещение, съежившись от брезгливой дурноты. Запах пороха, и железа, и пота, битый кирпич, битое стекло и этот беспрестанный грохотчувствую, вижу, и слышу, и не хочу чувствовать, не хочу видеть, не хочу слышать. Но руки уже сами снимают автомат с предохранителя, и патрон уже дослан в патронник.

 Прикрывайте, ребятки, плотнее прикрывайте!  это голос Семеныча, я слышу его по рации и вздрагиваю, не понимаю сам от чего,  наверное, от ощущения счастья, готового, подобно тяжелой рыбе, вот-вот сорваться, кануть в тяжелую воду.

Хочется высунуться в окно и бить, и бить безжалостно и без страха, ведь нас просит Семенычкомандир, который приехал за нами, нас, непутевых, забрать.

Три бэтээра. Едва выглянув, я сразу вижу три бэтээра на дороге и бесконечную грязную сырость, и дождь, и дым, и одна из «коробочек» горит. От нее спешат бойцы, волоча за руки раненого.

По бэтээрам стреляют прямо из дома у дорогиполощут в упор.

Наверное, еще из «хрущевок» стреляют, гады.

Все начинает заволакивать дымом, наверное, угодившие в засаду бросили шашки.

 Семеныч!  выкрикивает кто-то из наших.

Да, это он, наверняка: прямой, с крепкой спиной, с трубой «граника» на плече. Он бьет в упор в дом, где сидят чичи. И теряется в дыму, больше его не видно.

 Берите выше!  кричу я стреляющим рядом со мной пацанам, боясь, как бы не порешили своих, не видных за дымом.

Рядом цокают пули, я не прячусь. Не знаю, боюсь или нет. Просто какой смысл прятаться, если уже не попали. Тем более что стреляющие по школе бьют наугад. СлышуСтоляр вызывает Хасана:

 Внимательнее! Подъезжают «коробочки». «Коробочки»! Внимательнее! Понял, нет?

 Понял он, понял,  отвечает Плохиш.

Дым порывами рассеивается. Один БТР горит, двух других нет.

«Где они?  думаю, усевшись, снаряжая магазины.  Должны уже приехать».

Хочется сорваться, сбегать вниз, чтобы посмотреть.

«Сколько я рожков отстрелял за сутки?  думаю, присев у бойницы и снаряжая.  Штук сто...»

Зачем-то считаю вслух снаряжаемые патроныпытаюсь отвлечь себя от мысли, где Семеныч, здесь ли наши или нет, пытаюсь и не могу.

 Егор, сходи?  просит меня Скворец.

Оставляю его за старшего, спешу в «почивальню».

Еще не дойдя до нее, вижу на улице, зайдя в одну из комнат, «коробочки»две железные гробины, стоящие у левой стороны школы, у самой стенытак их не видно из «хрущевок», а пустырь хорошо простреливается.

 Наши! Приехали! Семеныч там!  говорят мне пацаны, сияя.

Они бьют по пустырю жестко, упрямо, длинными очередями, не жалея патронов, наверное, от хорошего, почти задорного настроения, рубят кусты и полевую дурнину, корни, проволоку, сучье поваленных неведомо кем кривых и хилых деревьев. Чтоб никакая гадина не подползла к нашим машинам.

 Собираться, что ли?  спрашивают меня пацаны, когда я направляюсь к выходу.

 Сидите пока,  говорю и ухожу, и тоскливое предощущение ноет в моем мозгу, понимание чегото до предела простого, чего я сам не хочу понимать.

 Только три «коробочки», Костя, только три! Взвод липецких «собров» и три коробочки!  слышу я, подходя к «почивальне», рокочущий, хриплый, родной голос Семеныча, радуюсь этому голосу и тут же постигаю смысл сказанного имнас не увезут, мы просто не вместимся в «коробочки».

Семеныч с хорошо перевязанной головой и Столяр стоят в коридоре.

 Я эти три бэтээра выбивал всю ночь! И весь день! Они «вертушек» не дают, говорят«нелетная погода»! В первый день была летная, а они не дали. А сегоднянелетная! Я говорю: «Ребят моих покрошат всех!» Я, Костя, умолял их. А командира у липецких «собров» убили! Он на моей, Костя, совести...  Семеныч говорит зло, в его словах нет желания оправдаться, он говорит, как есть.

Заметив меня, Столяр недовольно хмурится.

 За патронами...  поясняю я свое появленье.

 Егорушка, сынок!  говорит Семеныч и обнимает меня.

Прохожу в «почивальню», не мешая их разговору.

 Где Кашкин? Он позавчера вечером к вам уехал, где он?  слышу голос Семеныча за спиной, он задает вопрос Столяру.

«Нет больше Кашкина»,  думаю я тоскливо.

В «почивальне» стоят незнакомые крепкие бородатые мужики, пьют из горла водку.

 Командира нашего убили, ты понимаешь?  обращается ко мне один из них, со слезящимися глазами, весь прокопченный.  Он в бэтээре горит!

Я смотрю в глаза говорящему молча. Бутылка снова идет по кругу.

 Выпей, браток!  говорят мне. Я пью, не стремясь к бойницам, не торопясь наверхстрельба стоит бестолковая. Чечены стреляют со зла, от обиды, что пропустили «коробочки».

 У него рука застряла, когда я его вытаскивал из бэтээра, рука...  рассказывает один из них тяжелым, сдавленным голосом, с трудом вырывающимся из глотки.  Кровь видишь на мне? Это нашего командира кровь.

Я вижу штанину в крови.

 Я его тащу, а у него голова болтается мертвая. Из дома прямо по нам бьют, в упор...  он тяжело дышит и сбивается на рев; рассказывая, он готов разрыдаться и сдерживается.  Семеныч ваш саданул в упор из «граника». Попал прямо в огневую точку, точно говорю, я слышал, как там заорал кто-то. Заткнулись они...

У «собров» один раненыйв живот. Он лежит в «почивальне», его перевязывают.

«Собры» допивают водку, кто-то бросает в угол бутылку, лезут к окнам, матерясь. Стреляют вместе с нашими.

 Что в городе?  спрашиваю я у одного из «собров», который не стреляет, снаряжает, сидя на корточках.

Мы закуриваем. Чтобы услышать его, я сажусь близко и смотрю ему прямо в обросший полуседым волосом рот, небрезгливо чувствуя запах перегара, несколько железных зубов вижу...

 Чичи вошли через Черноречье вчера ночью,  говорит «собр».  Часть чичей в Грозном уже две недели ошивалась. Чеченские милиционеры говорили, что боевики в городе, нам говорили, мне лично говорили. Говорили: «Скоро будут город брать». И нашим генералам говорили тоже. А генералам похеру. Как это, бля, называется? Предательство!

Мысль его прыгает, словно обожженная, но я все понимаю.

Он затягивается сигаретой так глубоко, что сразу добрая половина ее обвисает пеплом.

 Сразу весь город осадили, все комендатуры. И ГУОШ осадили,  продолжает «собр»,  но в Ханкале «вертушки» подняли, расхерачили вокруг ГУОШа всю округу, а потом мы зачистили все. У нас одного убили вчера на зачистке. На площади Минутка, говорят, много положили «собров», из Новгорода... Несколько комендатур до сих пор в осаде. Пацаны на блокпостах натерпелисьим тяжелей всех пришлось... К вам до последней минуты не знали, пробиваться или нет, связи никакой, есть коридор или нетничего никто не знает, бардак обычный... Ваш Семеныч за вас там душу рвал на портянки...

Зашел Семеныч, что-то сказал или просто кивнул оставшемуся за старшего из «собров».

 Собираемся, мужики!  командует тот своим.  Грузите раненых.

У меня гадко и тошно екает внутри: остаемся. Точно остаемся. До последней минуты глупо надеялся, что уедем. А мы остаемся.

В углу «почивальни» стоит несколько ящиков с патронами, гранатами и подствольникаминам привезли, развлекаться.

Несут еще одного раненого, из взвода Столяра,  снайпер сработал, голова в кровище, помрет парень.

Дока нет, у «собров» тоже дока нет, перевязывают сразу несколько человек, корявые грязные мужские руки мелькают.

Семеныч морщится, будто в муке, ругаетсяне знаю, не слышу на кого.

Раненых вытаскивают через окно на первом этажеКизю, «собра», пацанов из Костиного взвода. Тронул руку Женьки, когда его проносили,  дрожит. Глаза закрыты, зажмурены, больно ему.

Костя гонит в БТР других раненыхСтаричкова, у него загноился бок, Астахова в грязно-ржавой тряпке на голове и Валю Черткова, лицо которого вовсе потеряло привычные человечьи очертания.

Валю, совершенно ослепшего, уводят «собры».

Астахов на приказ собираться не реагирует. Кажется, он забыл, что его зацепило. Замечаю, что тряпка на его голове заново перевязанатуго, на несколько узлов.

 Дима!  повторяет Столяр.  Собираться, я сказал.

 Какого хера?  отвечает Астахов.

 В чем дело, Дима?!  орет Столяр.

 Идите на хрен, я остаюсь!  огрызается Астахов и уходит из «почивальни».

 Я тоже остаюсь, я нормально...  говорит Старичков.

 А, как хотите,  говорит Столяр раздраженно.

«Собр» жмет руки Косте и мне, я с нежностью чувствую его горячую, шершавую лапу.

Эх, мужики мои, забубенные мои мужики...

 Нам командира надо забрать!  говорит «собр».  Прикройте, мужики, как следует.

Бэтээры ревут, вязнут в огромных лужах, выжимают все возможное. Мы стреляем, глохнем, дуреем, и стреляем, стреляем.

При повороте на трассу по первому бэтээру бьют из «хрущевок», но «Муха» мажет и сносит, сбривает крону дерева у дороги.

Все, больше ничего не вижубэтээры уходят из виду, вывернув на дорогу.

Еще стреляем, набивая на плечах огромные бордовые синяки.

Спешу из «почивальни» в комнату, из которой ушел, оставив Скворца и нескольких парней. Тащу, согнувшись, две эрдэшки патронов в одной руке, эрдэшку гранатв другой. Вбегаю в комнату и не верю своим глазам, увидевшим спину Семеныча.

«Так он здесь!»думаю радостно.

Бросаю на пол оттянувшие руки сумки.

Семеныч поворачивается ко мне.

 Проехали, вроде!  говорит мне и Столяру, стоящему рядом с ним.

Семеныч идет мимо бойниц к выходу, не пригибаясь, спокойно.

 Работайте, ребятки, работайте!  улыбаясь, говорит он и выходит.

«Неужели он уехал бы, оставив нас?!  думаю я.  Как дурь такая могла мне в голову прийти?!»

Семеныч придумает что-нибудь, я уверен.

 За нами приедут еще?  спрашивает Скворец, явно ждущий положительного ответа.

Оборачиваюсь к нему, еще не решив, что ответить, но почему-то улыбаюсь и несу эту улыбку, чувствую ее как искажение мышц на лице в неожиданно образовавшейся полной темноте, пока меня непонятно что подсекает и медленно, качая в разные стороны как осенний лист на безветрии, бросает на пол. Падения я не ощущаю.

Она смотрела в сторону, моя Дэзи. Всю дорогу она смотрела в сторону, не обращая внимания ни на меня, ни на пассажиров электрички, в которой мы ехали к Святому Спасу. Когда пассажиры вставали, переходили с места на место, брали вещи с багажных полок, ставя рядом с моей собакой грязные тяжелые ботинки, она осторожно отодвигалась, едва шевелила хвостом, щурила хмурые глаза. Она казалась усталой, моя сучечка. И неродной. У меня так мало осталось близких душ на свете, честное слово, мало. Мне так хотелось, чтобы Дэзи дружила со мной, мне ведь не было еще и десяти лет, и что еще у меня оставалось из детства?

В детстве были очень просторные утра, почти бесконечные. Часы не накручивались нещадно, один за другим, сгоняя слабосопротивляющийся день к вечеру, обессмысливающему еще один день на земле. Нет, в детстве было не так. Пробуждение наступало долго. Поначалу разум вздрагивал, вырывался на мгновенье, цеплял какие-то звуки. Потом глаза открывались, и начиналось утро. Оно не начиналось раньше пробужденья, как происходит сейчас. Утро звучало, источало запахи, казалось, что в мире раздается тихий звон, звон преисполняющий. Все самое важное в моей жизни происходило по утрам. Каждое утро просыпалась Даша. Что может быть важнее? И каждое утро, там, в детстве, на улице лаяла моя собака. Радуясь моему пробужденью, так ведь? Иначе что ей лаять?...

А сейчас она смотрела в сторону. Я кинул ей печенье, и она съела. Сидя ко мне спиной, лязгнула зубами, заглотила и не повернулась, не стала заглядывать мне в глаза, выпрашивая еще.

Стекла окон были грязные, и за стеклами текли сирые просторы, и порой моросил дождь. Казалось, что все находящееся за окном имеет вкус холодного киселя.

Граждане, сидевшие вокруг, были хмуры, лишь что-то без умолку обсуждали две бабушки напротив. Мне очень хотелось, чтобы Дэзи укусила одну из них за ногу.

Полы были грязны, затоптаны. Дэзи лежала на полу, и, когда снова и снова кто-то двигался, вставал курить, заставляя ее волноваться, передвигаться, мое сердце сжималось от жалости к моей собакедо ощущения физической боли. Хотелось затащить ее к себе на колени, обнять. Но она бы наверняка начала вырываться, не поняв, чего я от нее хочу, мазнула б мне по брючкам грязной лапой, спрыгнула бы на пол. И соседи мои посмотрели бы на меня осуждающе, а бабушки начали бы выговаривать за то, что я измазал одежду.

Мы ехали к моему отцу на могилу.

Я думал о чем-то всю дорогу, дорога была длинной, но бестолковые и нудные размышленья не кончались. Странно, людям часто не о чем разговаривать: встретившись, они молчат и при этом думают все время, неустанно болтается в их головах какаято бурда, безвкусный гоголь-моголь из сомнений, или обид, или воспоминаний...

С шумом открывались двери электрички, и все поднимали глаза, словно ожидая увидеть там нечто необыкновенноечеловека о трех головах. Ну кто сюда может войти, господи...

Лишь моя собака вела себя достойно: лежала и не оборачивалась. Может, ей никогда не бывало скучно? Лишь иногда она поводила носомв баулах старушек таилось и теплилось что-то съестное, издающее запах.

Когда электричка приехала, и все встали, долго молча перетаптываясь на месте, потому что все сразу выйти не могли и выходили по очереди, собака моя продолжала лежать, никуда не торопясь.

 Дэзи!  окликнул я.

Раньше она вскинула бы легкое тело, и вильнула бы несколько раз хвостом, и обернулась бы на меня, выражая готовность идти, бежать. Так было бы раньше...

Мы вылезли из электрички и шли рядом, обходя лужи. Я обгонял ее, пытаясь заглянуть в глаза, вставал на ее пути. Но она обегала меня большим полукругом, а я боялся ее потерять. Я позвал ее и отдал свои съестные запасыбутерброды. Немного отщипнул себе и отдал ей почти все только затем, чтобы хоть чуть-чуть погладить ее, пока она ела.

Заглатывая большими кусками, Дэзи быстро расправилась с предложенным и побежала дальше.

Я забыл, где кладбище, и спрашивал дорогу у прохожих.

Бабушка в черном платке предложила мне пойти вместе с нейона тоже шла на кладбище. Но мне не хотелось попутчиков, не хотелось отвечать, к кому я, и слушать, к кому идет она, поэтому, выспросив дорогу, я попытался уйти вперед. Но собака моя не шла, она неспешной трусцой бежала рядом с бабушкой, иногда отбегая к обочине понюхать что-то.

Мне показалось, что Дэзи оживиласьвспомнила, что жила здесь, бегала здесь, услышала запахи знакомые.

Я снова звал ее, но она никак не спешила ко мне.

А бабушка смотрела в землю, передвигая усталые больные ноги, опираясь на клюкубольшую деревянную палку.

Я уже увидел кладбищеоно располагалось на небольшой возвышенности, окруженное редкими посадками, и, отчаявшись дозваться собаку, пошел один, спотыкаясь от детского предслезного одинокого раздражения.

Кто-то выходил из давно не крашенных ржавых ворот кладбищанесколько старушек. Они крестились, выходя.

Я не умел и не хотел креститься, и юркнул между ними, и пошел, как мне объяснил дед Сергей, сразу направо и вдоль ограды. Отец был похоронен где-то в углу, я уже забыл, где именно.

Шагая по густому и злому кустарнику и стараясь не встречаться взглядом с покойниками, строго смотревшими с памятников, я выбрел к могиле отца. Она открылась неожиданно, заросшая и разоренная. За ней некому было ухаживать, быть может, тетя Аня иногда и приходила, но редко.

Памятника давно не былоон упал в первый же год, потом его поставили, но он снова упал, а потом и вовсе пропал, быть может, кто-нибудь унес.

На насыпи стоял деревянный крест и на немимя человека, породившего меня на белый свет.

Я присел на корточки и смотрел на крест, не зная что делать.

На могиле разрослась и уже увяла травка. Осмотревшись, я заметил, что на других могилах травки нет, наверное, ее вырывали с корешками родные и близкие покойных. Но я не стал этого делать, мне показалось, что украшенная жухлой травкой могила смотрится лучше.

Со всех сторон могилу уже обступали кусты, заросли репейника и лопухов. Вот они мне не понравились.

Отломив от хилого деревца сук, чтобы вырубить буйную поросль наглых сорняков, я уже изготовился ударить, но был едва не сбит с ног Дэзи, выскочившей из кустов.

 Дэзи, стой!

Я побежал за ней, петляя между могил, попадая в лужи. Сначала я не догадался, что ее пугает палка в моих руках. Собака не останавливалась. Я бросил палку и остановился, едва не плача.

 Ну Дэзи же!  сказал я в сердцах.

Она остановилась, глядя на меня.

 Дэзи, Дэзинька, девочка...  я подкрадывался к ней, двигаясь от страха и унижения на полусогнутых ногах, готовый на колени пасть, лишь бы она не оставляла меня одного.

Сел рядом, прямо на землю, и стал гладить ее, недоверчиво смотрящую, опасливо поглядывающую на мои руки, поеживающуюся, готовую в любой миг убежать от меня.

 Пойдем, Дэзи?  попросил я.

Мы сели на могилу в ногах отца, и я стал нежно расчесывать руками мою собаку, извлекая и небольно вырывая из ее шерсти, замурзавшейся от лазанья по кустам, репейники. Жадное цепкое репье облепило ее всю, висело на длинной, давно не стриженной шерсти по бокам, на ногах, на грудке, на шее.

 Ну что ты такая неряха, Дэзи...  приговаривал я, стараясь коснуться ее щекой, прижать к себе, не напугав еще раз.

Репейники перекатывались по могиле, их сносило ветром, и они катились до первой легкой грязцы или терялись в траве.

Сознание вернулось так: будто с оглушенной полумертвой змеи сняли кожу и под кожей обнаружились десятки живых рецепторов. Одновременно с возвращением сознания вернулась всеобъемлющая, как кожа, боль. Потом она, не исчезнув, но, скорее, затмившись, сменилась ощущением, что я лежу на плоту. Лежу, и меня мерно и тошнотно качает. Вокруг парная и теплая вода, которой я не вижу. Солнца в небе нет. Я чуть-чуть двинул головой, чтобы увидеть воду, и почувствовал, что затылок мой прилип. Мне даже показалось, что прилипли мои волосы, которых не было на моей бритой в области черепа и не бритой в области скул голове...

Я силился приподнять голову и каждый раз чувствовал, как на прилипшем затылке оттягивалась кожа, причем оттягивалась на несколько сантиметров, словно голова моя была сдувшимся воздушным шаром. В ужасе я прижимал голову к поверхности, на которой лежал, и голова моя вдавливалась в мягкую дегтеобразную жижу.

Я вспомнил, как давным-давно цыплята нашей соседки, гуляя, зашли в свежеуложенный гудрон. Попадали сначала лапкой, потом другой, пищали, пытались высвободиться, падали, заляпывали крыльяи вот уже лежали, все в черных отрепьях, беспомощно глядя перед собой, не в силах даже раскрыть прилипший клюв. Потом мы вытащили ихя, и соседка, и мой друг. Вымазались сами, и соседка ругалась, а друг плакал от жалости. Дома мы попытались отчистить цыплят, вырывали слипшиеся перья у них, болезных и жалких, но они все равно передохли...

Я подумал, что умру, и не испугался.

«Усталость выше смерти»,  подумал я, и мысль моя мне показалась безмерно глубокой.

Время накатывалось на меня беспрестанно, перекатывалось через меня, я чувствовал себя то в прошлом, то в будущем. А потом я увидел себя распятой бабочкой или каким-то нудным насекомым, засушенным, и понял, что на меня смотрят.

Назад Дальше