Как росли мальчишки - Евгений Мороз 11 стр.


Можа, и мой, пропащий, едет,усмехалась одна из женщин, маленькая проворная тётка Акулина Немчинова, у которой муж пропал без вести, а сын контуженный лежал в госпитале.

Ей отзывались, как эхо, другие:

Ой, дал бы бог!

Порадовались бы. Не за себя, так за людей.

Кто-то уверял, что в эшелоне все куйбышевские, все из нашей области. Женщине, распространявшей такие слухи, не вериливозражали:

Не может быть. Из одной области столь живых не приедет.

И моя мать, и Колькина мать, которые стояли тут вместе с нами, тоже подтвердили:

Не может. Война была лютая.

Однако глаза у них у обеих затаённо блестели: они на что-то надеялись. Лёнькиной матери в толпе не было. Она уже нашла новое счастье и никого не ждала. И даже Лёньку не пустила со мной и Грачом.

Нечего глазеть попусту,сказала она сыну.Сиди дома.

Но сама задумчиво вздохнула: слухи о куйбышевском эшелоне вымотали нервы всем. Уходя от Лёнькиного двора, Грач толкнул меня локтем в бок.

А она боится, что к ней муж приедет,сказал он и кивнул головой назад.

Откуда ему взяться,возразил я.

И вот мы стояли рядом со своими матерями и уже не думали ни про Лёньку, ни про Лёнькину мать. Было не до них.

Когда приближалась со стороны города полуторка или автобус, говор в толпе затихал, люди словно замирали. Кое-где реденькими струйками вился над головами табачный дымэто курили попавшие тоже в число встречающих мужики. И уж, конечно, был тут и дядя Лёша Лялякин, надевший по этому случаю свою палёного цвета шинель и светло-зелёную выгоревшую пилотку со звёздочкой. Тут же сновал в шубейке дед Архип: был конец сентября, но очень холодный и сырой.

Во-о, Леха, загадай, сколя человек приедет,бубнил он и нетерпеливо чесал под шубейкой сзади. Возможно, ему, как и он Лёньке, всыпали туда в детстве из ружья соли и это место до старости чесалось. А возможно, у него была там мозоль: ведь дед Архип любил сидеть. И бабка Илюшиха всегда попрекала старика на людях:

Ему только бы клушкой быть. Не работать. Всю жизнь будто насиживает что.

Впрочем, бабка Илюшиха не совсем была права. Дед действительно был лодырьв этом спору нет, но если надо было идти за водкой или денатуратом, он в любую погоду отмахивал до семи вёрст. Не прочь был пройти и больше, только бы найти это зелье. Ну, а потом, конечно, сидел, так как во хмелю ноги ненадёжные. Да и в голове мутьможно уйти куда глаза глядят.

Сегодня дед Архип был резвый, потому что уже опохмелился чуточку, в самый раз для весёлости. И наскакивал с разговорами на дядю Лёшу:

Чо молчишь, Лялякин... И такой нервный... а ли кого ждёшь?

Отстань, плесень,кряхтел дядя Лёша, щупая сквозь шинель грудьтам, где у него рана. Припухшие глаза его слезились, а изо рта тоже пахло водкой.

Мы с Колькой не понимали, почему он волнуется: или что-то вспомнил, или затужил потому, что не довоевал, как другие, до салюта.

Постепенно толпа пришедших начала понемногу редеть, отсеивались некоторые нетерпеливые, да и звали домой дела. Ушастый «фордик» с газогенераторами, что спускался с косогора по блестевшему от мокроты шоссе, заметили самые дальнозоркие: моя мать и тётя Настя Ларина, которая была выше всех женщин на голову.

«Фордик» пищал, как комар, и не торопился, хотя бежал под гору: там, где сток-мост, был небольшой поворот, но оврагглубокий, и все шофёры этот овраг знали и относились к этому месту с почтением. Потому что кого угораздило завалить машину в овраг, те уже не ездилиим установили под насыпью кресты. И этих «шофёрских» крестов было уже два. Они мозолили глаза живым шофёрам и как бы кричали: «Гляди, брат, в оба!»

Шофёры, конечно, при спуске не спешили. Но были среди них и ухари. Таким хоть на лбу ставь крест, всё равно ничего не поймут. Они мчались как ошалелые с косогора, в овражке с шумом и грохотом разворачивались и не теряли времени на подъём. Мы с Колькой почему-то уважали такие бесшабашные оторвиголовы, которым всё нипочём. Смелость, хоть и чужая, всегда по душе.

Шофёр на ушастом «фордике» был уравновешенным. Он спокойненько переключил на повороте скорость и заурчал в гору уже басовитее: у-ры-ры-ры...

Синенький дымок вился из выхлопной трубы.

И тогда все женщины засуетилисьзаколыхалась толпа в разномастных платках. И кто-то завопил:

Ой, бабоньки, едут!

Все бросились наперегонки к шоссе навстречу «фордику». Солдаты в шинеляхих в кузове было четверобарабанили кулаками по чёрной кабине, но шофёр не хотел останавливаться, пока не выедет на бугор. Он миновал толпу, и люди бросились вдогонку машине.

Впрочем, не все бежали, некоторые стояли на месте: это моя и Колькина матери, и мы с ними; стояли на месте и некоторые другие женщины. И дядя Лёша Лялякин стоял, только жадно сосал цигарку. Дед Архип тёрся малахаем о его плечо и что-то бойко говорил, но разве можно было услышать в этой кутерьме его слова. Дед Архип и сам-то их, наверно, не слышал.

А с затормозившего «фордика» начали слезать приехавшие. Один высокий молодецкий солдат прыгнул через кузов и, уронив зелёный вещмешок, сграбастал в охапку подоспевшую к нему статную худощавую тётю Дуню Заторову. Начал целовать её, обнимать сильными руками.

Это и был дядя Ваня. Его старались обнять и поцеловать другие женщины, счастливые, которые доводились ему роднёй, и несчастные, которые были чужими вдовами. И все в голос ревели, умывались слезами.

В этом же «фордике» приехал и сын тёти Вари Селёдкиной, нашей школьной уборщицы. И она, седая и растрёпанная, со съехавшим с головы клетчатым платком, плакала и причитала:

Сыночек! Родненький! Ненаглядный мой!

Сыночек был выше матери почти вдвое и нагибался к ней и тоже утирал ладонью глаза. И успокаивал :

Мама, зачем же так? Я жив.

Лицо у него было молодое, почти ребячье, но из-под пилотки выбились седые-белые кудри. Будто волосы выгорели и были под цвет линялых сержантских лычек на погоне. Мы с Колькой растворились в толпе, как и другие дети, и старались всё и всех увидеть, и в то же время было страшно, и терзала мысль: «А где же наши отцы? Где? Почему так? Будто мы хуже всех... и на нас пал сиротский выбор».

Ещё живая и зелёная трава, мокрая от дождяили от людских слёз,искрилась под ногами. Потом мы невольно вздрогнули. Пожилой коренастый солдат с шершаво-красным лицом и в тёмных очкахон слез с машины последнимщупал мокрую обочину шоссе клюшкой и, стараясь перекричать всех, звал:

Настя, а Настя? Али нет тебя тут?

Позади слепого шёл провожатый, такой же коренастый, с веснушками на лице и с рыжими усами, и с таким же медным волосом, жёстко торчащим из-под пилотки. Он придерживал товарища за локоть, чтобы тот не упал, а сам, тоже опираясь на клюшку, сильно хромал. Огромная тётя Настя Ларина, идя им навстречу неуверенными шагами, вся сжалась и сморщилась, и корявые тёмные руки её дрожали.

Васютка, милый!простонала она.Неужто ты?

И прежде чем обнять мужа, который был ниже её, сдёрнула с него тёмные очки. Смотрела в обезображенное ожогом лицо и в слезящиеся глаза без бровей и без ресниц. После она прижала голову мужа к груди, уткнувшись горячими губами в потную пилотку.

Васютка, задыхаясь, причитал:

Не пужайся, вижу я. Лишь плохо. А очкиэто так надо. Врачи так велели...

И он сбивчиво и коротко рассказывал, что они вот с товарищем не долечились. Примкнули к эшелону. К землякам.

Тётя Настя молчала. В больших влажных глазах была радость. И на плоском лицерадость. Тётя Настя алела, как утренняя заря.

Васютка, милый! Не думала, не гадала! Ох, господи!

Валька Ларина, ещё худенькая после операции,самая младшая дочь, которых у тёти Насти семь, тоже льнула к отцу, и я завидовал ей. Моя мать и Колькина мать тоже завидовали тёте Насте.

Наши хоть бы такие приехали,старалась улыбнуться Колькина мать. Дед Архип зло сплюнул и сказал:

Дуры вы! Что же онгоремыка? Мужику главно руки. А лицо ему незачем.

Он, пожалуй, был прав. И дядя Лёша Лялякин кивнул:

Правильно.

Всё-таки нам с Колькой довелось в тот день пережить страшное. Да и не только нам. Рыжий усатый солдат вдруг спросил у собравшихся, когда тётя Настя увела мужа.

А Коновы тут живут? Эвакуированные с заводом. Ну, баба такая с рыженьким мальчонкой.

Солдат покрутил пальцами около виска, не в силах изобразить лицо своей бабы. Но моя мать дрогнула от его слов, будто её ударили.

Что ты сказал?переспросила она.

Коновы... Это семья моя,нетерпеливо повторил усатый.

Мы с Колькой и люди, которые ещё не ушли, а стояли тут у обочины, вдруг растерялись, и стало тихо. Только ушастый «фордик» чихал мотором, шофёр не в силах был его завести. Моя мать о чём-то раздумывала. Я исподлобья смотрел солдату в веснушчатое лицо, в зелёные глазаи мне казалось, что перед нами стоит друг Лёнька, только состарившийся, морщинистый и усатый. Рядом почему-то громко и часто дышал Грачон всегда так дышал, когда злился.

Айдате в посёлок,сказала, наконец, солдату моя мать. И кивнула на нас:

Мальчишки вот, друзья твоему Лёньке. Доведут до дому.

Да-да, Лёня он!подхватил усатый, вероятно, представляя своего рыженького и, волоча вещмешок, захромал за нами следом. Больше он ни о чём не спрашивал, но лицо его пылало жаром и руки дрожали. Он норовил обогнать мою мать и нас с Колькой. А я думал: «Ну зачем ему торопиться. Ведь его не ждут...» И было заранее жаль солдата.

Впереди нас шли в посёлок счастливые людите, к кому вернулся муж, и те, к кому вернулся сын. Вместе с ними шли их родные. Позади нас рваным хвостом тянулись тоже люди. Понурые и молчаливыете, к кому никто не приехал. Замыкал шествие пасмурный, как сегодняшний день, дядя Лёша Лялякин. И всё посматривал издали в сторону хромающего рыжего солдата и жадно курил.

* * *

Лёнькину калитку я распахнул широко и сказал:

Вот здесь.

И сразу бросился в глаза утоптанный, по-осеннему чёрный двор, как политый дёгтем. Крыльцо и сенная дверь были выкрашены в жёлтый цвет и местами облупились. В старину, когда не умели писать, этот цвет означал измену. А на жёлтом крыльце, ни о чём не думая, сидел Лёнька и чистил ножичком сладкую морковку. Лицо его было весёлым, веснушчатым. Рыжая голова без шапки и почти одного цвета с медным волосом солдата, разве чуточку светлее.

Лёнечка, малыш мой!

Солдат сразу ослаб весь, захромал к Лёньке на непослушных ногах. Слёзы, наверное, мешали ему видеть сына, и он на ходу их вытирал рукавом шинели. Клюшка от этого движения невесомо болталась, но пальцы к ней привыклибыли словно привязаны. Полный зелёный вещмешок давил камнем на спину, на больную ногу.

А Лёнька испугался. Выронил морковку, будто кто выбил её из его малых рук, и морковка, красная и сладкая, покатилась по жёлтому крыльцу, потом покатилась по двору и замараласьпочернела.

Ма-а-ма!крикнул Лёнька.Гляди кто.

Возможно, он не узнал отца и потому так крикнул. А на крыльцо выбежала его мать, косматая, с заплетённой одной чёрной косой и пучком расчёсанных волос вместо второй.

Ай!задрожав, взвизгнула она. И в страхе запахнула на груди халат. И окаменела. Карие глаза её распахнулись во всю ширь.

Рыжий солдат тоже растерялся, остолбенел. Какой-то миг он смотрел на Лёнькину мать, словно не узнавал её. А та первой пришла в себя, схватила сынишку за руку и скрылась с ним в сенцах. Захлопнулась перед солдатом дубовая дверь, правда, не сразу: в щели осталась чёрная коса. Потом эта коса уползла, будто змея, и дверь сошлась с косяком плотно, и звякнула за нею щеколда.

Солдат задумчиво смотрел на дверь, затем опустил на жёлтое крыльцо вещмешок, сел на ступеньку. Мы с Колькой в недоумении стояли, глядя на приехавшего, и нам делалось всё страшней.

Вот солдат бережно поднял Лёнькину морковку, смотрел на неё с болью и лаской. И положил её на краешек крыльца, рядом.

Почему он не хочет стучать и требовать, чтоб ему открыли?спросил Грач.

Не знаю,ответил я.

Потом посыпал дождь, и мы пошли к нам. И рассказали моей матери эту новость. Она не удивилась, только как-то тяжело вздохнула. А бабушка наша вконец расстроилась. И сказала:

Эх, люди!

И пошла в передний угол. Там, за перегородкой, был её топчан и иконка в сухом углу над подушками.

На иконке нарисован какой-то спаситель, строгий, с длинным волосом и бородкой. И с лучистым обручем вокруг головы. Из-под золочёной ризы он высунул сложенные пальцы, будто благословляя или угрожая людям.

Было слышно, как бабушка всхлипывала и молилась спасителю. И всё причитала:

Господи, что же это такое?

Голос её тонул в жалобе:

Разе можно так? За что же он проливал кровь? За неё, окаянную... Так покарай её, господи, или наведи на путь истинный.

Но «господи» неумолимо молчал в своём сухом углу. На его голову не капало, и ему было всё равно.

И потому бабушка, устав молиться, долго там молчала за перегородкой. Мы с Колькой тоже молчали, сидя у нас за столом. Мать стирала в корыте бельё. Серые глаза её были задумчивы и отрешённы. В окна звонкими каплями всё сыпал дождь. Холодные слёзы его ползли прозрачными струями по стёклам. Потом смешались, слились. И сыпучий стук слился, будто тучки начали просевать дождь сквозь мелкое сито.

Нам всем, находившимся под крышей, сделалось не по себе. И бабушка сказала мне и Кольке, выглянув из-за перегородки:

Подите узнайте. Всё сидит он?

Солдат по-прежнему сидел на жёлтом крыльце. Дождя словно не чувствовал. Сидели всё...

Зелёные глаза его уставились на лежащую рядом морковку и словно ждали, когда капли вымоют её.

Выслушав это сообщение, бабушка уже не молилась, а тихо, по-старушечьи плакала. А мать ещё ожесточённее комкала в корыте бельё. И молчала.

Когда свечерело, бабушка накинула на голову большой козий платок с махрами по кромке, похожими на ресницы, и вышла из избы. Мы с Колькой поспешили за нею.

Солдат всё так же сидел, будто прилип к месту. Морковка на жёлтом крыльце была уже чистой. И шинель и пилотка солдата набухли дождём, хоть выжимай.

Бабушка подошла к солдату и, выглядывая из-под платка, ласково позвала:

Айда к нам, сынок. Ну что ты тут. Айда.

Но он отрицательно покачал головой. Бабушка не отступала:

Айда. Слышишь?

И он послушался. Трудно разломил колени и захромал за бабушкой. И я и Колька облегчённо вздохнули.

У нас мы всей семьёй сушили ему одежду. Он, завёрнутый в ватное одеяло, сидел на лавке и курил. Синий горький дымок от самокрутки ел ему глаза, и они густо слезились. Потом дымок плыл к потолку и застывал в тишине. Мать кончила стирку и вышла развешивать бельё под навес во дворе. В заднее окно её было видно. И было видно на верёвке бледное и мёртвое в безветрии бельё. Мать смотрела на него сожалеючи и словно хотела на завешанную верёвку дыхнутьоживить, но своим дыханием она не могла отогреть даже озябшие руки. Задумчивая, она вернулась в дом и боялась взглянуть в глаза солдату, точно виноватаведь ничем не поможешь в этакой беде.

Уже когда зажгли лампу, пришёл дядя Лёша Лялякин и начал звать усатого солдата к себе. Но тот отмахнулся:

Что же я буду ходить. Пережду ночь под этой крышей.

Тогда дядя Лёша ушёл и вернулся уже с бутылкой водки. И попросил у моей матери:

Разреши, Мария, мы подлечимся.

Дело ваше,отозвалась мать, собираясь на смену. И, уже уходя, напомнила:

Только не курите часто. Дети тут.

Дядя Лёша и усатый солдат сидели за столом и пили водку, не закусывая. Перед ними лежали на блюде остывшая картошка и солёные огурцы. А напротив за столом сидела бабушка и чего-то выжидала. Грач остался ночевать у нас, но мы не спали, глазели из тёмного угла на стол, и на мужчин, и на согнутую, как коромысло, спину бабушки. Тень от неё, что дорожка, протянулась по полу к нам.

Мужчины быстро захмелели. Дядя Лёша трогал рукой незнакомца за тёплое плечо со сгорбленным на гимнастёрке погоном и трескучим голосом тянул:

Не грусти, брат, бабу ты найдёшь себе не хуже. А сынишку вот жаль!Спохватившись, дядя Лёша поправил смысл этой фразы.Вырастет он. Как и мои.И вздохнул:У меня положеньене слаще.

Рыжий солдат смотрел в тёмный угол, где находились мы. А бабушка несмело и неуместно спрашивала о своём:

Ты там, на войне, сынок, не видел Петю мово? Или Саньку? По фамилии они Романовы. (Девичья фамилия моей матери тоже была Романова).

Но рыжий солдат не отвечал, будто не слышал бабушку. Он вглядывался в нас. И, допив остаток водки в стакане, попросил:

Сбегайте, малыши. Может, придёт сюда мой Лёня...

Назад Дальше