Как росли мальчишки - Евгений Мороз 18 стр.


Льдину прибило несколько часов спустя к острову Поджабному. Не веря в чудо, мы, озябшие и вымокшие, щупали подошвами и руками землю. Было темно, и нам показалось, что это тот, заволжский берег. И Лёнька даже радовался:

Вот и хорошо. Сходим к бабушке Коновой в гости. И мать не узнает.

Валька Ларина, может быть, и не знала об этом. А мы с Колькой знали. Тут, в Рождествено, за Волгой, у Лёньки жила бабушкамать родного отца. Раньше он, конечно, о ней не помнил, хотя и был там перед войной в гостях не однажды. А потом мать второй раз вышла замуж, и бабушка стала неродной.

В сорок втором, когда Коновы-Сомовы эвакуировались в наши края, старуха приезжала к ним проведать внучка. Привозила гостинецвяленой рыбы. Но встречали её плохо, и поездки прекратились.

Сейчас Лёнька, стуча зубами, вспомнил о былом. Признался:

Замечательно там, в Рождествено. И бабушка будет рада. Можно ледоход у неё переждать.

Ты дорогу туда забыл,не без иронии заметил Грач.

Но Лёнька невозмутимо отозвался:

Люди покажут.

А если родной отец там?спросил я.

Лёнька как-то сразу сник, и разговор про Рождествено прекратился. Да и попасть нам в него не удалось.

Мы нашли людей и тут, на острове. На бугре, где лес, виднелся чей-то костёр. И хотя было боязно подходить к нему, но тьма и холодный ветер вынудили нас это сделать.

У огня, как выяснилось, сидели друзья по несчастьюдве женщины с бидонами, которые ходили из-за Волги по льду в город продавать молоко. На обратном пути и застал их ледоход.

А костёр жёг худой и длинный, как гвоздь, дед. Борода у него и лохматая грива из-под засаленной кепки были рыжими, точно ржавчина. И голос скрипучий, неприятный.

Вы откель, хлопцы?не без удивления поинтересовался он.

Когда же мы вкратце рассказали о своём путешествии, он, покашливая и дымя самокруткой, рассмеялся:

Стало быть, прокатились на льдине. Ну и артисты.

Мы ничего на это не ответили. И женщины, полусонно и сожалеючи глядя на нас, промолчали. Лишь дым от самосада ел старику глаза, будто в наказание за злой смех. Но сам он оказался добрым. Сунул длинную руку в мешок и, порывшись там, вытащил буханку хлеба. Протянул нам:

Ешьте.

И мы взяли хлеб, хотя в карманах у нас лежали свои чёрствые горбушки. На льдине было не до еды.

Потом дед налил из котелка кипятку. И подал нам, одну на четверых, кружку.

Стало быть, студенские?проскрипел он.

Нет. Мы только пришли туда. Ледоход смотреть.

А девку как угораздило, с вами?спросила одна из женщин. И сердито громыхнула порожними бидонами за спиной.

Так же, как и вас,ответил неопределённо Лёнька.

А Валька лишь улыбнулась. Она первая грелась кипятком из кружки. Женщина же немедля осудила:

Срам-то какой. Одна с мальчишками. Не я твоя мать!

И она как-то без стеснения начала разглядывать Вальку своими узкими глазками:

Не детиподарочки!

Другая женщина, что помоложе, была сносная характером. Она наелась дедового хлеба, напилась кипяточку, и ей хоть трава не растипривалилась к тёплому от костра дереву, закуталась в шубейку и похрапывала. Сам дед, однако, тоже ещё скрипел, растравливая в себе родительскую струнку.

Матеря небось с ума сходят. С ног сбилисьищут,как бы спрашивал он. И, выдержав паузу, заключал:

Пороть вас надоть. Шибко.

За этим дело не станет,невесело отозвался я.

А Лёнька вдруг подскочил:

Вспомнил!

Все глянули на него. Он же показывал на деда пальцем. И улыбался:

Мазаем тебя зовут. Так?

Так!удивился тот. И запахнулся полами фуфайчонки, словно спрятался.Откель знаешь?

Да уж знаю.

И Лёнька, вздрагивая от сдерживаемого смеха, наступал:

Рождественский ты.

Да.

Дом твой рядом с избёнкой старухи Коновой.

Да.

Рыжий Мазай засмеялся, как коростель. Выдохнул:

Стало быть, земляки.

Конечно.

А сам ты кто, эдакий хлопец?

Старухи Коновой внучек.

Вон как!

Он неловко, будто ржавый гвоздь, согнулся, присев на корточки перед соседкиным внучком. Острые колени раскорячились, как пики. И стал заглядывать Лёньке в разрумяненное костром лицо. Довольно скрипел:

Есть что-то коновское. Веснушки, например. И глаза кошачьи, например. А уж што рыжийто наша масть. Мы все рождественскиебудто палены.

Женщина, что осуждала Вальку, тоже кивнула:

Верно.

И сразу мы четверо стали родными этим людям. Казалось, лучше обогревал нас их маленький костёр. И обогревали широкие улыбки на лицах у деда Мазая и у женщины. А Лёнька опять загорелся мечтой:

Доберёмся утром в Рождествено, погостим у бабки. А то давненько я не был там.

Рыжий старик и женщина переглянулись. И почему-то перестали улыбаться. Наоборот, Мазай нахмурился. Начал дымить самокруткой. Помолчав, проскрипел:

Опоздал ты, внучек.

Куда?не понял Лёнька. И зелёные глаза его забегали.

Да погостить у бабки Коновой.

Почему же?

Да потому что плохой ты внучек.

И, снова вздохнув и слезливо щурясь от дыма, пояснил:

Умерла твоя бабка. Ищо в сорок пятом. А ты до сих пор не знаешь.

Лёнька какой-то миг в недоумении смотрел на деда, потом весь сжался. Точно с испугу. Зелёные глаза его медленно наполнялись слезами. Потом слёзы брызнули. И Лёнька, вздрагивая и прижимая руки к лицу, навзрыд заплакал. Мы с Колькой не видели, чтобы ему когда-нибудь было так больно, так горько. Да и откуда нам было знать, что всё раннее детство Лёньки связано с бабкой Коновой. Что она в довоенную пору, когда трудно уживались его мать и отец, была для внучка добрым солнышком. Это Лёнька помнил. И, возможно, никого и никогда так не любил. Сейчас же он зло и натужно причитал:

Всё мать это! Всех ненавидит. А сама хуже всех.

Будет тебе. Будет,успокаивал его дед.

Женщина, что спала, проснулась, и обе молочницы бестолково смотрели на Лёньку и ничего не понимали.

Отец-то заезжал в Рождествено,пояснил рыжий Мазай.Только не застал живою. Постоял над могилкой да и укатил куда-то. Должно быть, снова в армию.

Старик замолчалсделался угрюмым. Неловко мял в руке рыжую бороду. И мучала его дума. Может, о Лёнькином отце. Или об этом мальчишке.

Прожили все вместе на острове мы около четырёх дней. Съели у деда. Мазая весь провиант, за которым он ходил в город. Когда пять буханок хлеба и бутылка постного масла кончились, нажимали на кипяточек. Котелок закоптился над костром, как негр. А кишки у каждого в животе промылись основательно. Но зато мы все подружились. Вечером восемнадцатого апреля, когда ледоход на Волге малость поредел, со стороны города пришла к острову моторка. В ней вместе с незнакомыми людьми были дядя Лёша Лялякин и милиционер Максимыч. Увидев нас, они облегчённо вздохнули. И даже прослезились.

Нашлись пропащие! Уже потеряли веру,добавил дядя Лёша.

Лодочник сначала переправил на тот берег рождественскихдеда Мазая и женщин. Потом увезли в город нас. По дороге в посёлок дядя Лёша жаловался, будто маленький:

Чуть не съели меня матери за васза то, что надоумил смотреть ледоход.

Насмотрелись. Досыта, аж в животе бурчит от кипятка,отзывался ему Лёнька. Он, как всегда, был недоволен.

Дядя Лёша слушал его, улыбаясь:

Теперь всё в порядке.И облегчённо вздыхал.

Если пришла беда

Всё, хватит бездельничать. Теперь мы с Колькой не какие-нибудь иждивенцы или паразиты, как нередко ругали нас матери,мы работяги, как все, и пасём стадо. Возможно, кто-нибудь из мальчишек скажет, что это, мол, плёвое дело, а не трудпасти коров. Стадо само пасётся, само кормится, а ты только ходи за ним да отмахивайся от комаров и не скучай. Но пусть тот, кто скажет это, сначала встанет в три часа утра с постели хоть однажды и походит по лесу дотемна. Тогда он уже не станет нас корить и будет относиться к нам с уважением.

Что греха таить, я тоже вставал по утрам не очень-то охотно. А вернее, будила меня «с барабанным боем» мать. Сначала она начинала ласково уговаривать:

Сынок, а сынок!Или:Сыночек! Вставай, пора.

Я ворочался и почему-то злился, проклиная в душе и стадо, и тот договор, заключённый с поселковым Советом на три месяца, и обычное летнее утро, пожалуй, ни в чём не виноватое. Просто обидно было, почему летом так рано светает. А мать уже тоже злилась и поторапливала:

Ну что же ты? Слышишь, Грач в рожок дудит. Уже все коров выгнали.

Я опять ворочался, думал: хоть ещё три минуты полежу, хоть одну. А у матери кончалось терпение, и она, превозмогая жалость, подбегала к кровати и сдёргивала одеяло.

Вставай, греховодник! Люди тебя наняли, аванец уплатили.

И если до меня и тогда не доходило, она привычно трескала меня по башке и стаскивала с кровати. И волокла на кухню промыть холодной водой глаза, чтобы я лучше видел и не клевал носом. Впрочем, ко всему привыкаешь. И через полмесяца я уже вскакивал как окаченный из ушата и даже внушал себе, что выспался.

А утром в лесу так неприятно: на траве роса, на листьях роса, и капает, точно специально, за шиворот, и едва продерёшься сквозь чащууже как мышь после дождика. И стучишь зубами от холода. И комары тебя встречают, как дорогого гостя.

Колька обычно был сдержаннее и ворчал:

Откуда эта роса берётся? И какой чёрт её наплакал? И эти нытики! Будто мы им доноры.

Колька всё резче хлестал себя веткой по шее, по ушам.

А коровы стараются нажраться спозаранку, пока нет жарыи оттого ходят и ходят по лесу и набрасываются то на траву, то на листья, загребая шершавыми языками в рот целые ветки. Некоторые из них до того ушлые, что наловчились нагибать тонкие деревья, надвигаясь на них, как танк, и пропуская их между ногами.

Деревья за ними если и разгибались, то уже полуголыми и горбатыми. После двух-трёх часов выпаса коровы становились тоже кособокими, ибо нажирались они на один бок, а другой бок почему-то у них отвисал.

Колька Грач всегда проклинал эту коровью ненасытность и снова ворчал:

Ну и брюхо у нихцелый вагон. И сколько же в него корма надо?

Я щупал коровам животы и говорил:

Ещё немногои будет в норме. И погоним их на стойло.

А коровы не хотели на стойло. Они всячески упирались, и нам приходилось уступать им и пасти ещё.

Но зато когда коровы сыты, они смирные, стоят себе преспокойно на стойле или лежат. И жуют серку.

И у каждой своя привычка: некоторые зайдут в воду, в лесной пруд с вытоптанными до пыли и изгаженными берегами, и, точно уснувшие, стоят по грудь в воде, нахлёстывая себя мокрыми хвостами. Некоторые любят прятаться в тени под деревьями, а кое-какие дуры развалятся на солнцепёкеим хоть бы что от жары, они только ушами машут.

Недалеко от стойла был край леса, и там начинались поля гречихи и люцерны. И две коровы-блудни, которые нам все нервы испортили, норовили удрать туда. И обычно не столько сожрут посева, сколько истопчут, потому что они сытые, а эта страсть к воровству у них в крови.

Мы с Колькой привязывали таких верёвками к дереву и нещадно лупили дубинкамилечили им память. Чтобы они знали, что после гречихи им на второелупка, а это совсем не сладко, И вообще, когда пасли стадо, следили за блуднями в оба и подвешивали им на шеи колокольчики, сделанные из старых артиллерийских гильз.

Надо отдать должное, что лупленые коровы не один день боялись нас, как огня, и только чуть крикнешь: «Куда?!»сразу же их назад несёт в стадо, а глазищи так и зыркают, и в них покорностьдескать, мы послушные, всё помним. Но Грач всё равно топал ногой и грозил:

Смотри, ха-алеры! А то повторю сеанс!..

Ещё наш труд очень облегчил плотник дядя Лёша Лялякин. Он выхлопотал у Зеленхоза, которому принадлежали эти поля гречихи и люцерны, жердей и целую неделю огораживал стойло. И всё у него получалось просто и добротно: он затёсывал жерди и крепил их проволокой прямо к старым дубам. Как-то дядю Лёшу допекла жара и он разделся. И мы сразу поняли, почему плотнику платят пенсию, хотя он и работает.

У дяди Лёши одна нога была тоньше; от колена к паху полз рваный шрам, стянутый, как шипами, следом от швов. А на груди зияла ещё одна зажившая рана, чем-то схожая на силуэт груши. И синяя кожица, затягивающая её, казалась тонкой, как ледок, и колыхалась, словно дышала. Наверное, потому дяде Лёше нельзя было поднимать тяжестей и люди в посёлке поговаривали, что он недолгий жилец.

Но пока дядя Лёша был весёлый и бодрый, если не считать тех вечеров, когда ему навстречу попадалась бутылка «московской сорокаградусной». Уж очень трудно было перед нею устоять, и дядя Лёша начинал рыться в карманах и всегда находил на водку деньги.

Утром он, правда, проклинал себя и всё на свете и обливал голову холодной водой или пил огуречный рассол.

Итак, дядя Лёша огородил наше стойло и, уходя, сказал:

Ну вот, ребята, вам и загон. И можете замкнуть своих красавиц на эту жёрдочку.

И он показал, как это нужно сделать. И, похлопав нас по худым плечикам, добавил:

А сами можете теперь тоже подремать в полдень. А то устаёте ведь.

Мы, конечно, сказали ему спасибо, так как сделал он это доброе дело не только для того, чтобы уберечь посевы, но и для насдля облегчения нашего труда. И в обеденные часы, когда коровы отдыхали и их доили хозяйки, мы любили теперь поваляться на травке и помечтать.

Колька всё время спрашивал:

Как это держатся в небе самолёты?

При помощи винта и крыльев,отвечал я, хотя как это происходит, толком не знал.

Чудно!улыбался Грач и вздыхал:Полетать бы хоть раз. На «ястребке».

Я не разделял его желаний: мне хотелось путешествовать пешком, как деды, увидеть Уссурийскую тайгу и тундру и, конечно, жаркие страны. А во сне часто снились слоны. Я разговаривал с ними, как с людьми, и кормил хлебом. Или пас их, как коровье стадо. Кстати, идею доверить нам скот высказал лесник Портянкин.

Мальчишки выросли...говорил он.Пора их приобщать к труду. Трудон воспитывает.

Но мы-то понимали, что за бестия лесник Портянкин. Он бы нас, всех мальчишек, не то что пасти коров, он бы нас сослал куда-нибудь подальше от своих бахчей. Ведь мы подросли и дед Архип уже не в состоянии был уследить за нами. И бахча от нас заметно страдала.

Не помогло и то, что Портянкин смастерил деду Архипу вышку с шалашом и купил ему списанный армейский бинокль, чтобы дед лучше мог рассматривать издали прилегающие к бахче кусты. Затея с этой вышкой, конечно, обошлась не без греха.

Дед Архип, проснувшись ночью, забыл, что он на вышке, и, выскочив по малой нужде, шарахнулся вниз. Висевший, как всегда, на шее полюбившийся бинокль выбил ему два последних зуба.

И дед Архип теперь не говорил, а шипел, как уж, и нельзя было понять его слов.

Кху-пы фне вштаф-ные шупы,просил он лесника Портянкина и грозился:Не кху-пышь, вшу бафчу иш-топчу.

Зять таращил на него глаза и не разбирал слов:

Чево ты?переспрашивал он.Шипи громче!..

А нам, конечно, было смешно. Мы даже угощали деда Архипа лесными орехами, на что он до слёз злился.

А Лёнька издали советовал:

Ты их, дед, в ступе потолки, в коей соль для ружья толчёшь.

Впрочем, всё это позади. А теперь коровы так уматывали нас, что по вечерам только поешьи сразу в сон клонит. Брякнешься на кровать, что чурбак, и ничего не надо: ни арбузов, ни конфетсон слаще.

А Лёньку мать не пустила в подпаски, так как врачи советовали не отнимать у детей утренний сон.

Да и зачем Лёньке стадо: живёт он у обеспеченных родителей. Ест и пьёт досыта и чего душе угодно.

Конечно, он от скуки и по старой дружбе иногда приходил к нам в полдень на стойло. Мы разрешали ему с нами попасти, но только немножко, не до вечера. А то вечером прибежит ещё жаловаться его мать и будет кричать на всю улицу, что мы, ироды, сманиваем и эксплуатируем ребёнка. А ему денег за это не платят. Это она могла.

И Валька отошла от нас на лето: ей мать подыскала в Зеленхозе работуполоть саженцы.

Короче, наша четвёрка распадалась под влиянием Лёнькиных родителей. Да и сам Лёнька заметно портился.

Он посматривал на нас свысока и нередко думал, что мать, пожалуй, права и мы действительно ему неровня. Потому что, окончив школу, он пойдёт в институт, а у нас прямая дорога на заводв рабочие.

Он это всё нам как-то даже высказал.

Я думал, Грач сразу же обидится и набьёт ему рожу. Но Колька лишь усмехнулся и сказал:

Слушай, Лёнька! Катился бы ты от нас подальше да без оглядки.

Но это был ещё не разрыв в нашей дружбе, хотя с Лёнькой мы стали уже не так откровенны, словно между нами пробежала чёрная кошка и мы боялись переступить её невидимые следы. А время всё бежало вперёд. И никто не знает, как привыкаешь к лесу, как этот лес входит в детство и шумит, шумит всю жизнь.

Назад Дальше