Люди среди людей - Поповский Марк Александрович 16 стр.


Путешественнику по дальним странам не так-то легко, однако, сосредоточиваться на глубинных проблемах науки. Грубая реальность то и дело швыряет его из одного неожиданного приключения в другое. В опубликованных воспоминаниях Николай Иванович почти не уделяет места собственной персоне. Из скромности не сообщил он, например, что в Марокко образцы растений собирал буквально в районе военных действий. Только в письме к жене упомянул, что добыл «любопытный материал по дикой чечевице от риффов с гор». Да верный помощник профессор В. Е. Писарев, замещающий.директора института, в очередном докладе правительству о ходе экспедиции сообщил, что Вавилов оказался в зоне войны между бунтующим племенем риффов и французами.

Мимоходом рассказано в «Пяти континентах» 1 и о полете над пустыней [1 Вавилов Н. И. Пять континентов. Государственное издательство географической литературы. 1962 г.]. Увлекшись поисками растений, Николай Иванович просрочил марокканскую визу. Желая оградить гостя от неприятностей, профессор Мьеж устроил ему перелет в Алжир на военном аэроплане. Аэроплан летел из Рабата в Оран (Алжир), минуя пограничные посты. Все складывалось как нельзя лучше, если не считать самолетной качки, которая утомила непривычного пассажира. Так сказано в «Пяти континентах». На самом деле полет из Рабата в Оран 26 - 27 июля 1926 года выглядел совсем не так уж идиллично. И если бы не огромная выдержка Николая Ивановича, неизвестно еще, чем бы закончился этот перелет.

Двадцать пятого в письме из Рабата Вавилов извещал Подъ-япольского: «Закончил с Марокко, завтра на аэроплане возвращаюсь в Алжир, а оттуда в Сахару, в Тунис. До львов, не знаю еще, доберусь ли. Виз ни в Египет ни в Судан, ни в Абиссинию нет». Виз в страны Восточной Африки он действительно не получил, но встреча с львами состоялась. И очень скоро. Самолет поднялся в воздух во второй половине дня. Это было одно из тех сооружений, которые пилоты в более поздние эпохи полунежно, полупрезрительно именовали «этажерками». После двухчасового полета пришлось пойти на вынужденную посадку: что-то испортилось. Сели в пустыне. Летчик попытался запустить мотор, но быстро наступившие сумерки помешали ему. Вавилов, путешественник более опытный, разжег костер и стал уговаривать молодого пилота чинить машину сейчас же, при свете огня. Но парень заупрямился, решив, что дело потерпит до завтра. Окончание этой истории услышали от Николая Ивановича только самые близкие друзья, да и то случайно. После вынужденной посадки в пустыне левая часть лица у Вавилова стала подергиваться. Близкие потребовали объяснений и узнали от него вот что.

Среди ночи неподалеку от самолета послышался рык льва. Оружия, очевидно, ни у пилота, ни у Вавилова не оказалось. Да револьверы едва ли помогли бы в такой обстановке. Летчик с перепугу бросился тушить костер. Вавилов гасить пламя не позволил. По опыту прошлых походов он знал: огонь - единственная реальная защита от хищника. Француз настаивал, едва не завел драку. Но русский настоял на своем. Лев к огню не приблизился, хотя и подавал голос до самого рассвета. Утром, кое-как починив свою «этажерку», летчик повел ее над пустыней. Самолет шел на ничтожной высоте, при этом какими-то странными рывками. Болтало неимоверно. Была ли то мелкая месть пилота или действительно испорченный мотор мог работать только на «дергающем» режиме, неизвестно. Но Николай Иванович испытал муки почти непереносимые, ибо, как это ни покажется странным, путешественник, многократно пересекавший океаны и моря, жестоко страдал даже от самой маленькой качки.

«Не люблю ни моря, ни пустыни» Но долг есть долг. Из Сахары (Тунис) пришлось плыть через Средиземное море. Сначала обратно в Марсель, а там через несколько часов - пересадка на судно, идущее в Грецию. Одно утешение: «По счастью, пароход не качает». Белый корабль, скользящий по бирюзовой глади южного моря, - это зрелище относится к числу самых завораживающих. Перед мысленным взором возникает картина, навеянная рекламными плакатами: на палубе фланирует и возлежит в шезлонгах отдыхающая публика,- мужчины - в кают-компании за карточным столом или в баре. А Вавилов? За картами вообразить его немыслимо, он терпеть не может карточной игры. Чары зеленого змия его тоже не пленяют. К тому же бюджет путешественника крайне скромен.

Итак, чем же занят ученый во время морских переходов?

«Читаю и пишу третий день, - сообщает он с борта парохода, идущего в Грецию. - Начитался истории. Даже во сне вижу стены Дамаска и переживаю век Перикла. С Авраамом пересекал пустыню Синайскую».

После возвращения из Сирии и Палестины его каюта полна книг о сельском хозяйстве и растительности Эфиопии. Прочитанная «азиатская» и «африканская» библиотеки по почте направляются в Ленинград, а на столике в очередной каюте вырастает гора книг о земледелии Италии, Испании, Португалии. В одном рейсе Вавилов цитирует арабские и еврейские рукописи, а в следующем - Торквато Тассо и португальского поэта XVI века Камоэнса, по обыкновению пытаясь извлечь крупицы ботанических сведений из величественных памятников средневековой поэзии.

Но морские переходы служат не только для анализа, но и для синтеза увиденного. Во время плавания на «Криспи» по дороге из Эритреи в Марсель в апреле 1927 года написана статья «Географические закономерности в распределении генов культурных растений». Мало есть в генетической литературе сочинений, которые получили бы столь горячий прием у современников и о которых так много спорили бы потомки. Автор, впрочем, едва ли думал о будущем. Он просто набрасывал в блокноте мысли, что накопились за время похода в Эфиопию. Своему труду он дал скромный подзаголовок: «Предварительное сообщение». Все было как в туристских проспектах: океанский лайнер «Криспи» скользил по бирюзовой волне, на палубах танцевали и флиртовали, в кают-компании по моде одетые господа сдавали карты для бог знает какой уже по счету партии в покер. Только в каюте, занятой русским профессором, свершалось нечто не предусмотренное рекламой. Там рождался труд, которому суждено было составить эпоху в науке. Десяток страничек, исписанных Николаем Вавиловым, остались жить и живут до сих пор, когда нет уже ни самого автора, ни большинства веселых пассажиров, ни белого великолепного корабля.

В Грецию плыл Вавилов неохотно. Писал: «В Греции я никого не знаю. И язык мне чужой». Но главное, не ожидал он сделать там, на шумном перепутье торговых дорог, сколько-нибудь ценные находки, не надеялся сыскать представителей исконной культурной растительности Средиземноморья. Эндемы - растения, типичные только для данного района, - лучше всего искать в странах мало цивилизованных, в местах редко посещаемых. В Греции же, как и ожидал Николай Иванович, нашел он на семенных базарах беспорядочный интернационал сортов, заимствованных из Америки и Западной Европы. В Фессалийской долине, в главной житнице Древней Эллады, растениевод тоже не открыл для себя ничего интересного. Сельскохозяйственная наука в стране захирела, наиболее полные гербарии местной растительности находились в Германии, в Лондоне, в Женеве. Ботанические журналы не выходили, научные учреждения были лишены средств и оригинальных идей. Только в Акрополе ботаник обнаружил нечто такое, что вызвало в его душе теплое чувство: на мраморном барельефе трехтысячелетней давности древнегреческий мастер оставил великолепное изображение виноградной лозы, той самой, что и поныне составляет гордость духовно и материально обнищавшей Греции.

И тем не менее на Балканском полуострове пришлось провести две недели. Может быть, на суше развлечения профессора Вавилова более разнообразны? Перечитываю письма, адресованные к сыну, другу, жене, ближайшему сотруднику. Письма разные, но нигде ни слова о театре или хотя бы о кинематографе. Только в Испании друзьям удалось затащить русского гостя на традиционную корриду. Да и то Николай Иванович вспоминал потом это зрелище с отвращением. Но ведь и академик Иван Павлов никогда не ходил в кино и в театр. Были чужды общественным развлечениям Илья Мечников и Дмитрий Менделеев, Луи Пастер и Клод Бернар. Очевидно, в добровольной ограниченности исследователя есть свой резон: ученый сохраняет себя для высшей радости - научного творчества.

Нет, Вавилов отнюдь не сухарь. За рубежом его занимает красота природы и городов, в каждой стране он посещает художественные музеи. Заметки об архитектуре то и дело вкрапливаются в деловую прозу его переписки. Но он не скрывает: на опытных станциях и в ботанических институтах ему все-таки интереснее. Еще милее - экскурсия по полям. Тут уж он не жалеет времени. Километр за километром, пешком или на лошади по проселку, а то и вовсе без дорог бредет он, прочесывая поля, огороды, сады, задерживаясь то возле плуга непривычной формы, то у амбара с недавно собранным зерном. Заплечный рюкзак его полон бесчисленными мешочками с образцами семян и плодов, а блокнот - записями.

В городе от деловитой медлительности не остается и следа. Ботаник стремителен, нетерпелив. Его бесят званые обеды, официальные приемы, сибаритский образ жизни южан. «Самое неприятное в путешествиях по греческим странам, что здесь никто не ценит времени, - жалуется он в открытке, посланной с Кипра. - Угощают, пьем без конца кофе. Соображаем, а время бежит После часу до четырех спят. Утром только в девять просыпаются»

У Вавилова же нет ни минуты свободной. Все, что собрано в полях, получено в дар от зарубежных коллег, куплено на семенных рынках, надо рассортировать, описать, упаковать, отправить на родину. А это не килограмм, не два. Начиная с осени 1926 года московские и ленинградские газеты печатают сообщения о посылках с образцами семян, которые получает от своего директора институт в Ленинграде. Корреспонденты в восторге: уже в ноябре число прибывших ящиков перевалило за сто, а число образцов пшениц, ячменей, огородных растений - за тысячу. Но едва ли те, кто писали заметки, и те, кто их читали, задумывались над тем, какой это труд - отправить по почте сто ящиков общим весом в несколько десятков пудов. Описывая подвиги «искателя новых сортов», журналы «Огонек» и «Прожектор» ни строкой не обмолвились о том, что те же самые руки, что с таким тщанием отбирают на полях Средиземноморья каждый растительный образец, тащат потом пуды семян на почту, заколачивают ящики, заполняют сотни почтовых бланков.

Готовясь к экспедиции, Николай Иванович предвидел многочисленные обязанности, которые выпадут на долю ботаника - собирателя растительных богатств в чужих странах. Он настойчиво просил послать с ним хотя бы еще одного спутника. Сначала предполагалось, что поедет профессор-агроном Н. М. Тулайков из Саратова, потом ботаник М. Г. Попов из Ташкента. Однако поборники «режима экономии» довели число участников экспедиции до минимума (если бы не заступничество Горбунова, то поездка, очевидно, и совсем не состоялась). «Ни о какой технической помощи говорить не приходится, самим придется быть всем, не рассчитывая ни на чью помощь», - писал Николай Иванович незадолго до отъезда. Он ясно представлял себе - поездка будет тяжелой. И действительно, совмещать в одном лице роль ученого, дипломата и упаковщика посылок оказалось делом почти невозможным. Из Алжира Вавилов пишет жене: «Сюда надо бы ехать с компанией, один я совершенно не управляюсь».

И тем не менее из каждой страны он грузит и грузит ящики, тюки, бандероли, пакеты. Письма полны подробностей о сделанных отправлениях, о почтовых тяготах. «С Крита послано 4 посылки, 20 бандеролей, всего пудов 5 - 6». На Кипре почта не принимает посылок в СССР. «Все, кажется, придется тащить за собой в Сирию». Погрузочная страда достигла кульминации в апреле 1927 года, когда Вавилов начал отправлять в СССР материалы, добытые в Эфиопии. «Четыре дня и ночи писал без конца, онемели руки от подписываний (830 бланков таможенных, по семь на посылку, и другие). Отправил 59 посылок, до того послал из Аддис-Абебы, из Джибути и Дери-Дауд 61 посылку, итого 120 из Восточной Африки».

Надо ли говорить, как волновала Николая Ивановича судьба всех этих плывущих в далекий Ленинград ящиков и тюков. На родину шли огромные ценности. Как-то распорядятся там этим богатством? «Меня беспокоит судьба посылок из Восточной Африки. Отправил уже 70 посылок в среднем по 11 - 12 фунтов весом. Ценность посылок, учитывая, что в каждой по 30 образцов, Вы представляете», - пишет он своему заместителю из Афин. А из Дамаска в сентябре 1926 года направляет сотрудникам института целую программу, как обращаться с иноземными семенами, как хранить их, как высевать. Каждая строка этого документа - страстный призыв к разуму и чувству товарищей по науке, призыв дорожить тем, что добыто и отправлено с таким трудом. «Материал посылается исключительной ценности. Многое совершенно не восстановимо Если семена съедят мыши или (случится) что-либо подобное (разведутся жуки, моль) - это на душе каждого, кому передан материал Институт должен дать в руки селекционеру источники мировых сортовых богатств. Прошу очень всех проникнуться ответственностью за материал экспедиции. Это святая святых Института». И тут же, не боясь подорвать свое директорское достоинство, признается: «Я один плохо справляюсь с функциями исследователя и дипломата, упаковщика и писаря. И поэтому промахи возможны. Их надо иметь в виду».

Кипр и Крит оказались для растениевода интереснее, чем Греция. Примитивное земледелие на островах сохранило многие эндемические формы вики, овса, пшениц. Нашлись и дикие предки некоторых культурных растений. Но путешественника тянет дальше - на Восток. В Сирии и Палестине, там, где и авторы библии, и современные археологи предполагают прародину человечества, надеется он сделать главные свои находки. В письмах то и дело: «Сирия меня очень интересует». И вот наконец заветная земля: 17 сентября 1926 года ученый ступил на пирс порта Бейрут. Надолго остался у него в памяти этот день. «Впуск сопровождался неприятностями. Таскали в полицию, выделили из всех пассажиров, описали с ног до головы все приметы», - сообщил Николай Иванович жене. От упоминания деталей воздержался. А они были поистине «живописны». Ученого под конвоем, как преступника, вели через весь город в префектуру, его багаж подвергли унизительному обыску. В гостиницу отпустили только после того, как префект получил телеграфное подтверждение из Парижа: французская виза в паспорте советского ботаника действительна. Но преследования не прекратились и после этого. Подмандатная территория Франции - Сирия оказалась местом, где научный поиск встретил такой наглый полицейский надзор, что двадцать дней спустя, покидая страну, Вавилов с искренним вздохом облегчения мог констатировать: «После Сирии чувствую себя человеком».

На побережье вокруг Бейрута растениеводу делать нечего. Здесь возделываются в основном привозные культуры - банан, сахарный тростник, цитрусовые. Надо во что бы то ни стало прорываться в глубь страны. Инициатива ученого раздражает полицию. За стенами Бейрута по всей Южной Сирии - партизанская война. Племена друзов атакуют отряды французских войск, взрывают железнодорожные мосты, держат в страхе всю колониальную администрацию. «Допустим даже, что русский профессор не станет заниматься пропагандой, - рассуждали в префектуре. - Но стоит ли допускать в зону военных действий лишнего свидетеля?» На то, чтобы пробить брешь в стене тупой полицейской непреклонности, ушло еще два дня. Наконец бронированный поезд повез ученого в Дамаск.

«Вот и в самом старом городе мира. Хотя с бронированными вагонами, со стражей, удалось проникнуть. Город замечательный. На краю пустыни, но сам весь в воде. Сады, ручьи». Древний Дамаск (впрочем, как теперь известно, среди городов мира далеко не самый древний) пленял глаз. Его незыблемую прочность путешественник ощущал на каждом шагу. Узкие улицы, лавки на базарах глубоко врезались в землю, казались окаменевшими. Город лежит в лощине среди безжизненных гор, кругом пустыня, а ручьи, сбегающие с окрестных вершин, вдосталь поят его тучные поля и сады. Вода плещется в фонтанах, журчит в узеньких арыках под ногами посетителей арабских ресторанчиков. «По корану, здесь все для рая», - записал Вавилов. Но именно в этом райском месте ему суждено было пережить страдания поистине адские. Где-то на Кипре или Крите заразился он москитной лихорадкой. По-итальянски имя москита, передающего людям болезнь, - «папатачи», что в переводе означает «тихо обжираюсь». Москит папатачи, в отличие от комара, действительно не поднимает большого шума. Зато жертвы «тихого обжоры» стенают потом весьма и весьма громко. Приступ продолжается три дня, в течение которых больной с высокой температурой мечется в поту, в бреду. Несколько недель перерыва - и новый пароксизм.

Назад Дальше