«Он был заслуженным деятелем науки, лауреатом Государственной премии, орденоносцем, неоднократно получал почетные значки и грамоты, - заметит первый. - Наконец, вот диплом доктора наук, и сорок лет он руководил институтом».
«Да, срок немалый, но в анкете ничего не говорится, был ли директор только администратором, блестящим руководителем, или одаривал сотрудников основными научными идеями. Кроме того, мы не можем судить, создал ли директор собственную научную школу, сколько вырастил докторов и кандидатов наук»
Не стану утверждать, что гипотетический спор историков над анкетой профессора Исаева состоится именно в таких выражениях.
Но одно несомненно: по анкете Леонида Михайловича трудно судить о его сущности как ученого. Она - лишь самый общий, самый крупный слепок с его творческой жизни. Взять хотя бы такую деталь: сорок научных работ за полстолетия - много это или мало?
Листая тощие журнальные статьи Леонида Михайловича, я задумался над таким вроде бы посторонним вопросом: что отличает ученого от деятеля искусства? Что принципиально разделяет Эйнштейна и Паганини? Менделеева и Ван-Гога? Очевидно, способы, с помощью которых ученый и художник открывают себя современникам и потомкам. Наука - преемственна. Ученый может передать не только конечное открытие, идею, расчет, но и воссоздать все сложные повороты своего творческого пути. Ученик Эйнштейна имеет возможность начать исследования с той самой точки, на которой остановился учитель. То, что достигнуто наукой, не может исчезнуть, пропасть, ибо открытие закреплено в книгах и статьях. Его можно проверить, повторить, отвергнуть: оно реально существует, независимо от ученого-творца. Ван-Гог и Паганини в другом положении: при всем желании они не в силах передать мастерство своей кисти и смычка другому. Можно научить ремеслу живописи и скрипичной технике, но тайна подлинного искусства умирает вместе с великим художником. Никакой монографией тут не поможешь. Водораздел между искусством и наукой пролегает через научные библиотеки, через эти хранилища конкретного, реального и передаваемого опыта. Описать свое открытие, оставить отчет об изобретении - профессиональный долг творца. Первооткрыватель оставляет вехи на своем пути, чтобы не заблудились идущие следом.
Преемственность научного поиска не может, не должна прерываться.
Будем откровенны: в науке Леонид Исаев вел себя скорее как художник, нежели ученый. Он не любил писать, годами не заносил на бумагу даже самые главные, самые блестящие свои идеи, находки, выводы. Договор на монографию о риште издательство продлевало с ним трижды. (Книга вышла только через четверть века, после того как в Бухаре был излечен последний риштозный больной. И описал победу не профессор Исаев, а человек, не имеющий никакого отношения к риштозной эпопее.) Потом несколько лет сотрудники уговаривали директора обобщить материал, собранный им по борьбе с внутренним лейшманиозом. Был установлен срок сдачи рукописи в издательство, сроки ее опубликования. Но ученый мир так и не узнал, что именно сделали узбекские медики для исследования и искоренения «черной смерти»: Исаев не выполнил взятых на себя обязательств. Правда, директор института написал инструкцию, которая и ныне помогает врачам Узбекистана одолевать кишечного паразита - аскариду. Но это сочинение появилось на свет по чистой случайности: семидесятипятилетний профессор попал в автомобильную катастрофу и, лежа в больнице со сломанной ногой, составил наконец руководство, которого от него добивались многие месяцы. Зато победа над малярией в Узбекистане, история ратоборства врачей с пендинской язвой вокруг Бухары и с гнусом в Голодной степи так и остались неописанными.
Едва ли Исаев не понимал значения научной литературы. Не раз он даже делал попытки сесть за работу.
Но в Москве, Ленинграде, Ташкенте не унимаются: Исаев ничего не публикует, крупнейшие достижения отечественной науки остаются втуне. Директора института укоряют на всесоюзных съездах, тормошат в кулуарах, увещевают в редакциях.
В шестьдесят пять он ворчливо отбивается от тех, кто хочет засадить его за письменный стол:
- У вас для писанины еще годы и годы впереди. А мне надо торопиться. Вот покончу с пендинской язвой и аскаридозом и тогда
В семьдесят пускается на другую хитрость:
- Погодите, скоро ухожу на пенсию. Останется сколько угодно времени на литературные студии.
Все знают: разговоры о пенсии - очередная увертка. Исаев сам не верит в идиллические времена, когда с паразитарными болезнями будет покончено и для него наступит эпоха пера и бумаги. Но и ложью это не назовешь. Ученый по должности, художник по натуре, он отстаивает право быть самим собой.
И должен не единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только - до конца 1
[1 Стихотворение Б. Пастернака «Быть знаменитым некрасиво»].
Осенью 1967 года в Самарканде я прочитал эти строки Бориса Пастернака пожилой сотруднице института. Много лет служила она исполнительницей всех исаевских замыслов и затей. Я прочитал ей эти стихи как своеобразное оправдание ее учителя, как поэтическое обоснование его сложного характера! И вдруг моя седая собеседница, беспредельно преданная памяти покойного директора, сказала сердито:
- Оставьте в покое стихи. Он просто был эгоистом, наш Леонид Михайлович. Эгоистом - и все. Хотел остановить время, сохранить жизнь в тех формах, которые были ему удобны и приятны. И все мы ему в этом помогали. Весь институт. Помогали и прощали, потому что без Исаева мы просто не мыслили свою жизнь
Неожиданная оценка преданной ученицы станет более понятна, если напомнить историю знаменитого исаевского шкафа. Я заметил его еще в первый свой приезд. Массивный, дубовый, он занимал большой простенок в директорском кабинете. Когда одиннадцать лет назад Исаев наотрез отказался рассказывать о себе, о своей работе, я сгоряча ему бросил:
- Врач не смеет скрывать от общественности свои исследования. Не забывайте: ваши эксперименты общество сполна оплачивает из собственного кармана.
- Кто захочет, тот узнает, - быстро отпарировал Леонид Михайлович и ткнул пальцем в дверцы шкафа. - Там все есть. Пусть копаются после меня.
«Копать» начали весной 1964 года. Чтобы разобрать объемистый, плотно набитый бумагами шкаф, понадобилось несколько месяцев. Кто-то очень точно назвал это сооружение саркофагом. За сорок лет тут действительно оказалось похоронено немало всего. Наследники обнаружили множество разрозненных, исписанных неразборчивым исаевским почерком листков - концы и начала незавершенных статей, непроизнесенных докладов. На пыльных полках оказалось целое кладбище неиспользованных материалов для монографий, руководств, инструкций. Все это было когда-то живым телом науки. Но десятилетиями скрытые от чужих глаз цифры, выкладки, графики старели, дряхлели и, наконец, умерли, не послужив никому и ничему. Разборка шкафа-саркофага превратилась для некоторых в обряд эксгумации. Среди бумажной трухи сотрудники узнавали рукописи своих собственных неопубликованных и давно забытых статей. Попадались даже диссертации - незавершенные, незащищенные. Как они попали сюда?
Кандидат биологических наук, энтомолог, ныне пенсионерка Александра Ивановна Лисова рассказывает:
- К Исаеву я приехала работать в тридцать четвертом. В первый же день спросила своего предшественника, как держаться с директором. Он объяснил: так-то и так-то. Потом доверительно, понизив голос, добавил: «Только статей не пишите. Пустое, все равно не напечатаете. Дадите Леониду Михайловичу на просмотр, а он ее, голубушку, в портфель - и поминай как звали Или того хуже - поправками замучает».
Александра Ивановна ростом мала, но энергией, напористым характером не обойдена. Изучала она в 30-х годах комара Суперпиктуса, сделала интересные наблюдения и, не вняв предупреждениям, подала директору на просмотр две статьи. «Ну, теперь побегаете за ним, - не без злорадства повторяли самаркандские старожилы. - Мы тоже поначалу были смелые»
Лисовой повезло. Она подверглась «остракизму второго рода». Рукопись ей вернули, но молодой энтомолог увидела на полях бесчисленное количество ядовитых пометок. Восклицательные и вопросительные знаки перемежались замечаниями вроде: «Фантазия», «Неверно!», «Откуда вы это взяли?», «Чепуха!» Не менее уничтожающе звучали междометия: «Ого-го!», «Ха-ха!», «Ух ты!» Увидев свое сочинение в таком виде, научные работники мысленно произносят обычно сакраментальное: «Не сработаемся», и подумывают о новой службе. Но рассудительная Лисова решила не спешить. Она проанализировала, что же все-таки возмутило шефа. Оказалось, что замечания Исаева при всей их резкости относятся к частным и даже вообще пустячным упущениям автора. Александра Ивановна исправила то, что сочла нужным, и статьи быстро пошли в печать.
Случай этот сочли из ряда вон выходящим, но общий дух в институте он не поколебал. Писали по-прежнему мало. А если кто и пытался оставить литературный след, изложить на бумаге смысл собственных находок, то дело почти неизменно кончалось по формуле: «А он ее, голубушку, в портфель - и поминай как звали». Мало кто из авторов находил в себе мужество спорить с директором по научной сути статьи.
Исаев сминал спорщиков своей эрудицией, сарказмом, насмешками. Авторы даже не просили свои сочинения назад, и они перекочевывали из директорского портфеля в недра шкафа-саркофага.
Бывшая сотрудница института биолог Анна Викторовна Улитчева, которую никак не обвинишь в антипатии к памяти учителя, откровенно признается:
- По-моему, он просто не любил, когда наши статьи появлялись в печати.
- Ревновал? Завидовал?
- Нет, нет, только не это. Исаев ни в чем не был мелок. Но он искренне считал, что «писанина» отрывает нас от настоящей исследовательской работы. Хотел видеть результаты нашего труда в жизни, а не в статьях.
- Оригинальное сообщение в научном журнале - не жизнь?
- Для Леонида Михайловича - нет. Любой самой блистательной публикации он предпочел бы сообщение о том, что в кишлаке Кара-Тепе покончено со спирохетозом. А если тот же спирохетоз, к примеру, удавалось выбить из целого района, то, придя в лабораторию, директор начинал, как ребенок, скакать через стулья. Восторгам не было конца. «Вот чем надо заниматься! Что там все ваши статейки!»
- Узость?
- Называйте это как хотите, - с достоинством откликается Анна Викторовна. - Я только сообщаю факты.
Потом была война. С карточками, с безумными (мы теперь сказали бы «космическими») рыночными ценами. И сотрудники института, которые в свое время не писали статей и не защищали диссертаций, оказались на полуголодном пайке. «Неостепе-ненные» не могли претендовать на блага, которые воюющая страна выделяла для своих ученых. Указал ли кто-нибудь директору института, что он во всем виноват? Это он, Исаев, из-за своего пренебрежения к литературной работе сотрудников заставлял их семьи голодать и мерзнуть? Нет, никто этого не сделал. Да и как было упрекать Леонида Михайловича, если он сам, с другими наравне, безропотно сносил трудности военных лет. Докторскую степень вручили ему уже после победы.
Война, впрочем, не изменила ни его симпатий, ни антипатий.
Патологогистолог Софья Герасимовна Аракчеева проработала в институте более двадцати лет. Десять лет из них исследовала ткани больных, пораженных висцеральным лейшманиозом. Исследовала методично, деловито, строго. Накопила два шкафа препаратов. Препараты рассказывали о самых интимных процессах, которые происходят в теле больного в разные периоды болезни. Это целое искусство - готовить тончайшие срезы селезенки, печени, сердечной мышцы, особым образом окрашивать их, сохранять. Тысячи стеклышек Аракчеевой нужны ученым, лечащим врачам, студентам-медикам. Нигде нет другой такой богатейшей систематизированной коллекции препаратов. В 1956 году Софья Герасимовна собралась написать книгу о висцеральном лейшманиозе с точки зрения патогистологии. Можно не сомневаться, это была бы оригинальная и серьезная монография. Но, на беду, Аракчеева заболела. Болела тяжело, долго, пролежала в постели три месяца. А когда вернулась в институт, ушам своим не поверила: тут даже самое слово «лейшманиоз» никто не произносил. Исаев к этому времени до конца постиг эпидемиологические тайны лейшманиоза и перешел к другим проблемам. Перешел, как всегда, вместе с институтом. Все сотрудники получили новые темы, новые задания. На производственных совещаниях и ученых советах говорили теперь о гельминтах, изучали только гельминтов, ездили в командировки лишь в районы, подверженные гельминтозам. Аракчеева со своей книгой оказалась чем-то чужеродным, каким-то анахронизмом. Тем более, что Леонид Михайлович ей уже новый план исследований наметил на два года вперед. «Лейшманиозную» монографию «отодвинули», а потом и вовсе о ней позабыли. Лежат в коробках стеклышки, стареют, пылятся. Несостоявшаяся книга, несказанное кому-то нужное слово, нерожденное дитя науки. С грустью перебирает свои, теряющие цену богатства немолодая женщина. Ей тоже скоро на пенсию
Не публиковали статей, не защищали диссертаций? Нет, так сказать нельзя. Писали, защищали, но какой ценой
Леонид Михайлович, как уже говорилось, отправлял в командировки всех без разбора. Случалось, сотрудник месяцами не видел свою семью. Да и в самом Самарканде работали, особенно если Исаев был в городе, напряженно, в спешке. Таким был стиль беспокойного директора. «На себя» трудились урывками, по ночам, во время отпуска. Последняя страница завершенной в таких условиях диссертации не приносила радости. Начиналась самая тяжкая процедура - апробация рукописи у Исаева. А он даже чужих, присланных на отзыв, докторских работ не щадил. Держа в руках толстый том, плод многолетнего труда своего же собрата - ученого-провинциала, мог пренебрежительно обронить:
- Какую задачу ставил автор? Не вижу. Задачи нет - есть диссертация. Это не ученый, а лаборант.
Так ли это, не так - бог весть. Леонид Михайлович сказал - как ножом отрезал. Для аттестационной комиссии отзыв Исаева - истина в последней инстанции. Все знают: он не из тех, что виляют. Диссертация, естественно, - в корзину. И невозможно разобраться, откуда такая резкость: исаевская ли тут нелюбовь к диссертациям вообще, исаевская ли страсть к красному словцу (вот как он его отбрил!), или автор действительно шарлатан без совести и чести и пишет чепуху.
Так доставалось чужим, а о своих «доморощенных» и говорить нечего. Опять на полях рукописи: «Какой идиот вам это сказал?», «Вздор», «Бред!» На переделки и исправления уходят годы, десятки лет. Одному отнюдь не бесталанному сотруднику директор возвращал рукопись восемнадцать раз! Другой, после очередного - какого по счету? - разноса, швырнул диссертацию в огонь Средневековье какое-то. Ужас. Но тут же в Самаркандском институте вы можете услышать и другое: Леонид Михайлович буквально разбрасывал новые идеи, интересные гипотезы - лови, кто поумней, разрабатывай, пиши. Препираться из-за авторства директор не станет, у него этих блистательных идей в голове - пруд пруди. Ни разу не вписал он себя, как это бывает с иными руководителями, в список авторов чужой, выполненной в институте работы. Наоборот, мог принести сотруднику собственные фотографии: дувалы, скотные дворы, кибитки.
«Возьмите, пригодится для диссертации. Тут изображены места, где мы с вами находили больше всего клещей». Все подтверждают: так было. Но и так тоже было
Ташкентский профессор Михаил Сионович Софиев попытался внести ясность в эти противоречивые факты. Незадолго до смерти (он умер 2 января 1968 года) Софиев по моей просьбе записал свои воспоминания. Ташкентский профессор был человеком чрезвычайно скромным, но его воспоминания я не побоюсь отнести к одному из тех подвигов, которыми может гордиться история медицины. Лежа в палате, в неудобной позе человека, перенесшего инфаркт, этот обреченный (а он знал, что обречен) изо дня в день записывал, нет, не историю своей жизни, а жизнь Леонида Исаева, соседа и до известной степени соперника. Вот редчайший случай: отомстить за прошлые обп-ды, высказать все упреки, которых не успел бросить сопернику при жизни. Я присягаю: Софиев этого не сделал. На краю могилы он остался гражданином и интеллигентом, каким был весь свой век. На сорока пяти страничках его последнего труда есть много жестокой правды, но нет ни одной лживой строки.
Многое соединяло и многое разделяло двух ученых. Молодой врач Софиев провел годы ученичества в Бухаре, в исаевском институте. Он участвовал в малярийной и в риштозной кампаниях. Это его мать - коренная жительница Бухары - передала ему ту песню о «горе риштозном», которая приведена в третьей главе нашего очерка. Михаил Сионович высоко ставил талант Исаева-паразитолога, организатора, уважал страсть Исаева - борца с болезнями. И все же ушел от него, ушел к Ходукину, Не пустячные раздоры развели их. Серьезный, добросовестный Софиев не принял основных жизненных принципов первого учителя. Не согласился с тем, как тот относится к своему и чужому труду.
- Исаев всегда был страстным правдолюбцем в науке. И от себя и от других требовал абсолютно точных цифр, достоверных опытов, - вспоминает профессор Софиев. - Для ученого это черта великолепная. Но только до тех пор, пока искатель хорошо ощущает масштабы, общие пропорции дела, которому посвятил жизнь. Если же размеры главного и второстепенного смещаются, то он неизбежно превращается в «специалиста по рытью колодцев». Это и произошло с Леонидом Михайловичем. Вгрызался он в научные проблемы глубоко, докапывался до деталей поразительных.