Глава первая
I
С утра шел мокрый снег. Он одел в белое сфинксов у Невы, набросил плащ на бронзового Крузенштерна и укрыл тяжелым одеялом застывшие у берега суда. А еще он набивался за ворот, расползался кашей под ногами, превращался в месиво под колесами машин. Прохожие кутались в шарфы, шоферы крепче сжимали руль, а дворники яростно, до матерного крика, скребли лопатами по тротуарам.
Стоял декабрь месяц. Не за горами был Новый год, и всюду ощущалась предпраздничная суета. Воздух, казалось, отдавал хвоей, «Шипром» и «Советским», смешанным с коньяком, шампанским. Люди тащили елки, звякали бутылками в авоськах и нет-нет да и посматривали на человека в кожаном реглане, опиравшегося на трость. Те же, кто встречался с ним взглядом, сразу отводили глаза и, не оборачиваясь, спешили прочь. Человека в реглане это не трогалопривык. Задумавшись, он брел по зимним улицам и ставил тростью точки на снегу. Трость у него не простая, с секретом. На самом деле это ножны. Неказистые с виду, не скажешь, что из железного дерева. Но стоит повернуть набалдашник и потянуть на себя, как в руке окажется сорок дюймов острейшей золингеновской стализнай, рубай-коли. Дай бог памяти, когда же он в последний раз брался за клинок? Пожалуй, еще в юнкерском корпусе, с тех пор все больше жаловал наган, а уж после империалистической полюбил маузер. Так что рубака из него аховый, да еще вот ноги ослабелигоды. И потом, не только ногисердце пошаливает, хорошо хоть с головой пока все в порядке, на плечах. А ведь это ему доктора-академики поставили когда-то диагнозамнезия, потеря памяти. Черта с два! Все он помнит отлично. Видно, не зря на рукояти трости выводили серебряной вязью: «П. А. Зотову на долгую память от сослуживцев». Теперь ему только и остается, что хромать в одиночестве и надолго окунаться мыслями в прошлое. В старости ведь единственная радостьэто воспоминания. О былых грехах. Так что ему есть о чем вспомнить. Накопилось, на две жизни хватит. Вот то-то и оно, что на две, как в воду глядела старая перечница, все знала наперед.
Когда-то давно, в Париже, случай свел его с прославленной гадалкой мадемуазель Вишу. Толстая, налитая красным «пифом»[1] ведьма долго раскладывала карты, смотрела на его ладонь и, наконец, прошамкала:
Умрешь скоро, но проживешь две жизни. Все будет у тебя, и не будет ничего. Все твоене твое. С вас двадцать франков, месье.
А вскоре он действительно умер, в поезде ТулузаЛимож. Было это давно, в той, первой, жизни.
Зотов тяжело вздохнул и остановился на углу Большого и Шестнадцатой линии. Закрываясь от ветра, закурил, свернул направо и, загребая по снежному ковру, похромал к Смоленскому кладбищу. Ноги сами, в тысячный, наверное, раз, несли его знакомым путем. Вдоль обшарпанных фасадов Шестнадцатой линии, через проход в ограде, мимо церкви Смоленской иконы Богоматери, могил Блока, Боровиковского, Куинджи. К скромному памятнику из серого камня. Снег и ветер затянули его в пелерину, сквозь которую угадывался лишь контур барельефа да последние скорбные слова:
«вна Зотова
от мужа»
«Ну, здравствуй, Зотов наклонился и смахнул с гранита белую вуаль, мокро сегодня». Снял фуражку и минуту стоял неподвижно, вглядываясь в знакомые черты. Он хорошо помнил фотокарточку, с которой резали изображение на камне. Она была пожелтевшей, выцветшей, с надписью на обороте: «Салон-ателье Я. Шнеерсона». Безжалостная память услужливо перенесла его на полвека назад. Неужели это было? Пряная горечь духов, звуки «Амурских волн» и смехнежный, манящий, рассыпающийся серебряным колокольчиком. Воздушная шляпка на пышных волосах и волнующая поступь пленительно-стройных, обутых в золоченые туфельки ног. Ее глазаогромные, светящиеся восторгом счастья. И приличный, одетый в потертый лапсердак фотограф-еврей:
Барышня, замрите-таки, сейчас вылетит птичка
Вспышка магнияи все. Время остановилось.
Усилием воли он вернулся из прошлого и, не надевая фуражки, вытащил из кармана пачку «Казбека». Закурил и неожиданно усмехнулся. Странно все же устроен мир. За свою жизнь он спал не с одной сотней женщин. Видел и мечтательных, начитавшихся Северянина гимназисток, и пышных, изнывающих от безделья купеческих дочек. Практичных в любви конторских барышень и натасканных «мамзелей» из веселых домов. Элегантно курящих «Фрину» вальяжных дам и задерганных, моющихся спиртом медсестер из летучих лазаретов. Блондинки, брюнетки, наголо обритые после тифа. Одесские «марухи» и «курочки» с Монмартра в коротких, до колен, прозрачных платьицах. Графини в юбках из занавесок, сексотки ГПУ во фланелевом белье, вольнонаемные сотрудницы НКВД в модных трусиках «Красная Москва». Ласковые, изголодавшиеся по мужику послевоенные вдовы. Умные, ветреные, холодные, страстные. Бедра, груди, губы А ему никак не забыть глаза жены, хотя какая она ему женаневенчанная, некрученая. Чужая. Первая любовь из той далекой жизни.
Папироса зашипела и погаславыгорела дотла. Словно жизнь. Зотов положил окурок в карман и слегка коснулся холодного гранита: «Спи, приду завтра». Надел фуражку и, не оборачиваясь, пошел прочь, подальше от кладбищенской, нарушаемой лишь криками ворон тишины. Его страшные, покрытые рубцами щеки были мокрычертов снег, все идет и идет.
II
Жил Зотов на Четырнадцатой линии, на третьем этаже большого, некогда буржуйского дома. Помогая себе тростью, он поднялся по истертым ступеням и, шаркая накатом сапог, подошел к старинной, мореного дуба, двери. Опустил воротник, вытер ноги и нажал одинокую кнопку электрического звонка.
Дверь ему открыла Дарья Дмитриевна, седая, верткая, как трясогузка, и сразу же захлопотала, засуетилась, помогая снять реглан.
Ну, Павел Андреевич, и погода. К неурожаю, такой-то декабрь!
С ней все в порядке, он проверял. Десятого года рождения, происхождения пролетарскогоникакой социальной отрыжки, Хабаровский край, зверосовхоз «Заря». Характеристика по месту жительства положительная, по линии ГБ и милицейских органов компромат отсутствует. Как приехала в октябре на похороны, так с тех пор и осталасьпришлась ко двору. Баба с яйцами, шумит, но дело знает. Аленка еще с больницы к ней привыкла, бабушкой зовет. А та хоть и с улыбкой, но быстро навела в хозяйстве порядокнеряху Прохоровну выгнала взашей. И самому Зотову доставалось: «Ты, Павел Андреич, хочешь, обижайся, хочешь нет, но только хозяин из тебя паршивый. Из распределителя икру опять привезли, а куда ее, икру-то? Тебе нельзя, Артем в бурсе, Аленку ею в больнице закормили, а я на нее вовсе смотреть не могу. У нас икрой собак кормят. Вот так, гноим добро, выбрасываем». Хоть и вышла Дарья Дмитриевна из пролетариев, но хватка у нее была крестьянская, крепкая. Он и не обижался, знал, что брехливая собака кусает редко. А поседела Дарья Дмитриевна на глазах, за неделю. Дочь все-таки схоронила. Настя-то была на нее похожа, такая же черноглазая, худенькая. И Аленка в нее пошла, росла стройной, как тростинка. Пока не сломали
Да, снег идет. Зотов сбросил с плеч реглан и, кряхтя, принялся стягивать сапог. «Прописать ее надо, завтра позвоню Строеву, он сейчас паспортный стол курирует. Уж всяко здесь не хуже, чем в совхозе среди зверья. Пусть будет при внуках».
Он размотал байковые, накрученные поверх носков портянки и удовлетворенно хмыкнулноги были сухие. Хорошие у него сапогис накатом, шитые из добротной кожи, по спецзаказу. Лучшей обуви для непогоды не придумать.
Ты, Павел Андреевич, где обедать-то будешь? Дарья Дмитриевна, не спрашивая, забрала у него портянки и, распахнув дверь ванной, швырнула их в грязное белье. У себя или со всеми? Борщ сегодня украинский, с пампушками.
Во фланелевом халате, перевязанном крест-накрест оренбургским платком, она была похожа на пулеметчицу и ни секунды не могла стоять на месте. Достала чистые портянки, повесила на плечики реглан и стала подтирать в прихожейвсе-таки Зотов натоптал.
Со всеми. Он сунул ноги в тапки и, глянув на часы, направился к себе. Время было два тридцать пополудни. До обеда оставалось ровно полчаса, с этим у Дарьи Дмитриевны было строго.
В коридоре пахло нафталином и натертыми до блеска полами. Наборный, положенный еще до совдепа паркет тихо поскрипывал у Зотова под ногами. На стенах зеленели обои, по верху тянулись антресоли, а сам коридор изгибался дугой и заканчивался уютной, маленькой кухней. А куда больше? Слава богу, не коммунальная квартира, на одну семью. Гостиная, удобства, и всем по углу. Кабинет, спальня Насти и Бурова, где теперь жила Дарья Дмитриевна, комнаты Артема и Аленки. А еще была дверь в коридоре, ключ от которой Зотов хранил у себя. Она вела в прошлое. В комнату, где время остановилось. В шкафу там пылились кружевные, старинного покроя платья, на спинке стула висел когда-то сброшенный халат, и в неподвижном воздухе все еще витал запах смертиедва различимый, отдающий горечью духов.
У двери в прошлое Зотов остановился. Захотелось войти, но, тронув бронзовую ручку, он передумал. Нет, прошлое не терпит суеты, да и настрой должен быть нынче праздничный. Ноблесс оближ[1]. Хотя какой там праздник, так, возможность показать, что все еще коптишь этот свет. С таким сердцем, правда, коптить осталось недолго. Mortem effugere nemo potest[2]. Как бы торжество не перешло в похороны, а застолье в поминки. «Да, настрой праздничный». Зотов закурил и, стараясь не стучать тростью, похромал дальше. Из комнаты Аленки не доносилось ни звукаспала или читала, зато Артем громыхал железом по полу, наверняка катал подаренный танк, и страшным голосом кричал: «Бых! Бых! Ура! Победа!»
«Бурый, батя его, тихим рос, молчуном. Вздохнув, Зотов вытащил ключи. Отыскал нужный и, не сразу попав в скважину, отпер древний, давно не смазанный замок. А потом каких громких дел натворил». Открыл дверь, вошел в кабинет и, щелкнув выключателем, сунул окурок в пепельницу.
Кабинетэто громко сказано, так, обычная комната пять на шесть. Шкаф, кожаный диван, письменный стол с креслом, в углу на тумбочке старый «КВН» с огромной глицериновой линзой перед крохотным экраном. Показывает, и ладно, все равно особо смотреть нечего«Тишина», «Пиковая дама» да надоевшие всем физиономии Зиненко и Зубовой. Стену над диваном закрывал ковер, на нем красовалось с десяток клинковхоть и не рубака Зотов, а толк в оружии понимал. Гордостью коллекции был «волчок», шашка с Кубани, без труда разрубающая гвоздь-двухсотку. Напротив ковра висел маузер-раскладка, на котором отливала серебром табличка с гравировкой «Тов. Зотову П. А. от ОГПУ СССР». Мощное оружие, проверенное. Прошивает насквозь, еще и в стенке отметины остаются
«Спасибо, дружок, не подвел. Зотов ласково погладил твердый бок кобуры приклада, и глаза его стали злыми. Только Насте с Бурым уже не поможешь. И Аленке тоже. Испоганили девке жизнь». Ему вдруг захотелось пережить все это заново: не торопясь, спускать курок и наблюдать, как корчатся подонки в кровавой луже
«Не убий и спасешь душу. Справившись с переживаниями, он уселся за стол и сразу ощутил себя прежним Зотовым, уверенным, властным, волевым. А иногда убьешь, и на душе становится легче».
Он вспомнил раскисшую прифронтовую дорогу. Четырнадцатый год, Галиция, осень. Под матерный лай и храп лошадей, щелканье кнутов и грохот канонады двигались обозы наступающей русской армии. С неба, не переставая, лил мелкий, занудный дождь и наполнял канавы по бокам дороги черной, холодной влагой. Насквозь промокшие, с мешками за спиной, солдаты месили грязь, медленно тащились тяжело груженные двуколки, и во всей этой толпе никому не было дела до пегой лошади с распоротым брюхом. Она лежала на боку в канаве и, скаля зубы, судорожно дергала ногой. Кровь бежала ручейками из раны и, дымясь, смешивалась с дождевой водой. Люди чавкали сапогами по грязи, скрипели колесами телеги, а лошадь все дергала ногой и никак не могла околеть. Пока Зотов не перерезал ей горло. Быстрым, коротким движением, чтоб умерла без боли.
«Да, на душе становится легче. Открыв глаза, он откинулся на спинку кресла и ласково похлопал по истертым подлокотникам. Ты как считаешь?» Кресло в ответ заскрипело. Раньше оно стояло в его рабочем кабинете и теперь напоминало старую собакунатасканную, преданную и знающую свое место. Стол взят на память из того же кабинета, даже инвентарный номер цел. Вот здесь, с правой стороны, стоял телефон-селектор и подавались на подпись документы, а слева находилась смольнинская «вертушка» и горела бронзовая, с зеленым абажуром, лампа. Ее он брать не стал, пусть светит другим.
Дед, обед. В дверь негромко постучали, и на пороге появился Артем, стриженный, ушастый, чем-то неуловимо напоминающий Бурого. Время пошло, а то баба Дарья объявит наряд вне очереди.
Он учился в только что открывшемся кадетском корпусе, называвшемся теперь Суворовским училищем, и считал себя заправским военным.
Кому это объявит? Зотов усмехнулся и погладил мальчика по вихрам. Мне, что ли?
Тебе объявишь, как же! Артем хитро прищурился, и уши у него покраснели. Ты же генерал. Мне объявит! А ты можешь ее сам, своими правами
Он был одет в синий комбинезон с красными пуговицами и держался с достоинствомруки в карманы.
Ладно, уставник, пошли. Зотов поднялся и, защелкнув дверь, похромал вслед за суворовцем в гостиную.
Это была просторная, обставленная добротной мебелью комната. Посредине стоял овальный обеденный стол, ножки которого являли собой атлантов в миниатюре. Вокруг него выгибались резные, под цвет дивана стулья. Полстены занимал приземистый буфет, в стеклах горки отражались дверцы шкафа и дробились огни хрустальной, похожей на перевернутую елку люстры.
Стол был накрыт. На белой скатерти стояли тарелки с колбасой и сыром, желтело сливочное масло, лежали горкой крабовые ломтики и истекали соком ломти ветчины. В хрустальном, с изображением Кремля, кувшине отсвечивал рубиновыми звездами морс. За столом сидели Дарья Дмитриевна, суровая, с поварешкой в руке, и Аленка, задумчивая, одетая в китайский свитерок «Дружба». Веселенький такой свитерок, голубой, а лицо грустное, отсутствующее.
Чего идет? Зотов уселся за стол и, положив трость на пол, ласково улыбнулся Аленке. Забыв про стынущий в тарелке борщ, та косилась на экран включенного «Знамени», на котором веселились «Веселые ребята».
Так, дед, ерунда. Аленка кинула на него быстрый взгляд и молча уставилась в тарелку. Глаза у нее были как у опытной, много пережившей женщины.
Садись, архаровец. Дарья Дмитриевна прикрикнула на прилипшего к экрану Артема и, подняв крышку фаянсовой, исходящей паром супницы, налила Зотову борща. На здоровье, Павел Андреевич, пампушки бери.
Усадила Артема и с грохотом придвинула ему солонку:
Посоли, вкуснее будет.
Из-за Зотова готовила она все без специй, пресно. Нельзя ему, только что инфаркт перенес. Вообще ничего нельзя.
«Да, жизнь. Зотов отхлебнул безвкусного борща и с тоской посмотрел на венгерские маринованные помидорчики:Под них хорошо пошла бы водочка. Граммов эдак двести пятьдесят. А там ветчинки с горчичкой, колбаски с хреном» Какая там водочка, Дарья пробки понюхать не даст. Борща ему сразу расхотелось. Да и вообще, со вкусом обедал только Артемне казенные харчи. Аленка задумчиво смотрела в тарелку, Дарья Дмитриевна летала на кухню и обратно, а Зотову вдруг стало совсем не до еды. Тоска подвалила ему под самое горло. На душе сделалось тяжело и противноможет, не тянуть и самому, пока еще есть силы, спустить курок. Хватит, покуролесил.
Никак, Андреич, забирает? Дарья Дмитриевна бухнула на стол гусятницу. Рысью метнулась к тумбочке с лекарствами и начала капать валидол на сахар. Давай, под язык, под язык. Иди-ка, полежи, я тебе потом гуся разогрею.
Ладно, ладно. Зотов сунул в рот размокший кусочек рафинада и, нашарив на полу трость, похромал в ванную. Выплюнул липкую кашицу и сунул голову под холодную воду, хорошая баба Дарья, а не понимает, что валидолон от сердца, не от души. Наконец полегчало, дурацкие мысли ушли. Незачем думать о плохом, сегодня праздник.
«Истерика как у институтки». Он развел в стаканчике пену и, намылив щеки, принялся, не спеша, бриться. А быстро и не получится, сплошные рубцышилом бритый, черти на роже горох мололи. Да и не надо быстрее, времени еще достаточно. Намылился еще раз, снова прошелся бритвой, но стало немногим лучшебугристое, седое, колючее. А, плевать, узнают, Зотов налил «Шипра» на ладони и, смочив одеколоном щеки, похромал вызывать такси.
Да, времена меняются. Раньше-то в праздник машину подавали, черный ЗИМ, с водителем-сержантом. Ценили заслуженные кадры, понимали, раз до пенсии не расстреляли, значит, уважения достоин. А сейчас не до ветеранов, действующий-то штат сокращают. Хорошо хоть помнят, на праздник пригласили.
Зотов вошел к себе и даже не заметил, как в дверь прошмыгнул сибиряк Болсуха, огненно-рыжий, взятый на удачу, к деньгам. Давно Бурый подобрал его на помойке и за окрас дал блатную кликуху, означающую «солнце». Только Болсуха доверия не оправдал. Вырос отчаянным хулиганом, да и денег больше не стало. А хозяином признавал только Бурого, остальных просто терпел из вежливости. Вот и сейчас, потерся о трость и, не дав себя погладить, устроился клубком в углу диванак морозу. И еще зеленым глазом сверкнул свирепомол, просто по-соседски в гости зашел, а шкуру прошу руками не трогать.